355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Дейч » Очарованный странник » Текст книги (страница 5)
Очарованный странник
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Очарованный странник"


Автор книги: Дмитрий Дейч



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Господа, которые тут стояли, и пошли на неё вперебой торговаться: один даёт сто рублей, а другой полтораста и так далее, все большую друг против друга цену нагоняют. Кобылица была, точно, дивная, ростом не великонька, в подобье арабской, но стройненькая, головка маленькая, глазок полный, яблочком, ушки сторожкие; бочка самые звонкие, воздушные, спинка как стрелка, а ножки лёгкие, точёные, самые уносистые. Я как подобной красоты был любитель, то никак глаз от этой кобылицы не отвлеку. А хан Джангар видит, что на всех от неё зорость [31] пришла и господа на неё как оглашённые цену наполняют, кивнул чумазому татарчонку, а тот как прыг на неё, на лебёдушку, да и ну её гонить, — сидит, знаете, по-своему, по-татарски, коленками её ёжит, а она под ним окрыляется и точно птица летит и не всколыхнёт, а как он ей к холочке принагнется да на неё гикнет, так она так вместе с песком в один вихорь и воскурится. «Ах ты, змея! — думаю себе, ах ты, стрепет степной, аспидский! где ты только могла такая зародиться?» И чувствую, что рванулась моя душа к ней, к этой лошади, родной страстию. Пригонил её татартище назад, она пыхнула сразу в обе ноздри, выдулась и всю усталь сбросила и больше ни дыхнёт и ни сапнет. «Ах ты, — думаю, — милушка; ах ты, милушка!» Кажется, спроси бы у меня за неё татарин не то что мою душу, а отца и мать родную, и тех бы не пожалел, — но где было о том и думать, чтобы этакого летуна достать, когда за неё между господами и ремонтёрами невесть какая цена слагалась, но и это ещё было все ничего, как вдруг тут ещё торг не был кончен, и никому она не досталась, как видим, из-за Суры от Селиксы [32] , гонит на вороном коне борзый всадник, а сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил, коня бросил и прямо к той к белой кобылице и стал опять у неё в головах, как и первый статуй, и говорит: — Моя кобылица. А хан отвечает: — Как не твоя: господа мне за неё пятьсот монетов дают. А тот всадник, татарчище этакий огромный и пузатый, морда загорела и вся облупилась, словно кожа с неё сорвана, а глаза малые, точно щёлки, и орёт сразу: — Сто монетов больше всех даю! Господа взъерепенились, ещё больше сулят, а сухой хан Джангар сидит да губы цмокает, а от Суры с другой стороны ещё всадник-татарчище гонит на гривастом коне, на игренем, и этот опять весь худой, жёлтый, в чем кости держатся, а ещё озорнее того, что первый приехал. Этот съёрзнул с коня и как гвоздь воткнулся перед белой кобылицей и говорит: — Всем отвечаю: хочу, чтобы моя была кобылица! Я и спрашиваю соседа: в чем тут у них дело зависит. А он отвечает: — Это, — говорит, — дело зависит от очень большого хана-Джангарова понятия. Он, — говорит, — не один раз, а чуть не всякую ярмарку тут такую штуку подводит, что прежде всех своих обыкновенных коней, коих пригонит сюда, распродаст, а потом в последний день, михорь его знает откуда, как из-за пазухи выймет такого коня, или двух, что конэсеры не знать что делают; а он, хитрый татарин, глядит на это да тешится, и ещё деньги за то получает. Эту его привычку знавши, все уже так этого последыша от него и ожидают, и вот оно так и теперь вышло: все думали, хан ноне уедет, и он, точно, ночью уедет, а теперь ишь какую кобылицу вывел… — Диво, — говорю, — какая лошадь! — Подлинно диво, он её, говорят, к ярмарке всереди косяка пригонил, и так гнал, что её за другими конями никому видеть нельзя было, и никто про неё не знал, опричь этих татар, что приехали, да и тем отказал, что кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью её от других отлучил и под Мордовский ишим [33] в лес отогнал и там на поляне с особым пастухом пас, а теперь вдруг её выпустил и продавать стал, и ты погляди, что из-за неё тут за чудеса будут и что он, собака, за неё возьмёт, а если хочешь, ударимся об заклад, кому она достанется? — А что, мол, такое: из-за чего нам биться? — А из-за того, — отвечает, — что тут страсть что сейчас почнется: и все господа непременно спятятся, а лошадь который-нибудь вот из этих двух азиатов возьмёт. — Что же они, — спрашиваю, — очень, что ли, богаты? — И богатые, — отвечает, — и озорные охотники: они свои большие косяки гоняют и хорошей, заветной лошади друг другу в жизнь не уступят. Их все знают: этот брюхастый, что вся морда облуплена, это называется Бакшей Отучев, а худищий, что одни кости ходят, Чепкун Емгурчеев, — оба злые охотники, и ты только смотри, что они за потеху сделают. Я замолчал и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от неё и только глядят, а те два татарина друг дружку отпихивают и все хана Джангара по рукам хлопают, а сами за кобылицу держатся и все трясутся да кричат; один кричит: — Я даю за неё, кроме монетов, ещё пять голов (значить пять лошадей) , — а другой вопит: — Врёт твоя мордам, я даю десять. Бакшей Отучев кричит: — Я даю пятнадцать голов. А Чепкун Емгурчеев: — Двадцать. Бакшей: — Двадцать пять. А Чепкун: — Тридцать. А больше ни у того, ни у другого, видно, уже нет… Чепкун крикнул тридцать, и Бакшей даёт тоже только тридцать, а больше нет; но зато Чепкун ещё в придачу седло сулит, а Бакшей седло и халат, и Чепкун халат скидает, больше опять друг друга им нечем одолевать. Чепкун крикнул: «Слушай меня, хан Джангар: я домой приеду, я к тебе свою дочь пригоню», — и Бакшей тоже дочь сулит, а больше опять друг друга нечем пересилить. Тут вдруг вся татарва, кои тут это торговище зрели, заорали, загалдели по-своему; их разнимают, чтобы до разорения друг друга не довели, тормошат их, Чепкуна и Бакшея, в разные стороны, в бока их тычут, уговаривают. Я спрашиваю у соседа: — Скажи, пожалуйста, что это такое у них теперь пошло? — А вот видишь, — говорит, — этим князьям, которые их разнимают, им Чепкуна с Бакшеем жалко, что они очень заторговались, так вот они их разлучают, чтобы опомнились и как-нибудь друг дружке честью кобылицу уступили. — Как же, — спрашиваю, — можно ли, чтобы они друг дружке её уступили, когда она обоим им так правится? Этого быть не может. — Отчего же, — отвечает, — азиаты народ рассудительный и степенный: они рассудят, что зачем напрасно имение терять, и хану Джангару дадут, сколько он просит, а кому коня взять, с общего согласия наперепор пустят. Я любопытствую: — Что же, мол, такое это значит: «наперепор». А тот мне отвечает: — Нечего спрашивать, смотри, это видеть надо, а оно сейчас начинается. Смотрю я и вижу, что и Бакшей Отучев и Чепкун Емгурчеев оба будто стишали и у тех своих татар-мировщиков вырываются и оба друг к другу бросились, подбежали и по рукам бьют. — Сгода! — дескать, поладили. И тот то же самое отвечает: — Сгода: поладили! И оба враз с себя и халаты долой и бешметы и чевяки сбросили, ситцевые рубахи сняли, и в одних широких полосатых потищах остались, и плюх один против другого, сели на землю, как курохтаны [34] степные, и сидят. В первый раз мне этакое диво видеть доводилось, и я смотрю, что дальше будет? А они друг дружке левые руки подали и крепко их держат, ноги растопырили и ими друг дружке следами в следы упёрлись и кричат: «Подавай!» Что такое они себе требуют «подавать», я не предвижу, но те, татарва-то, из кучки отвечают: — Сейчас, бачка, сейчас. И вот вышел из этой кучки татарин старый, степенный такой, и держит в руках две здоровые нагайки и сравнял их в руках и кажет всей публике и Чепкуну с Бакшеем: «Глядите, — говорит, — обе штуки ровные». — Ровные, — кричат татарва, — все мы видим, что благородно сделаны, плети ровные! Пусть садятся и начинают. А Бакшей и Чепкун так и рвутся, за нагайки хватаются. Степенный татарин и говорит им: «подождите», и сам им эти нагайки подал: одну Чепкуну, а другую Бакшею, да ладошками хлопает тихо, раз, два и три… И только что он в третье хлопнул, как Бакшей стегнёт изо всей силы Чепкуна нагайкою через плечо по голой спине, а Чепкун таким самым манером на ответ его. Да и пошли эдак один другого потчевать: в глаза друг другу глядят, ноги в ноги следками упираются и левые руки крепко жмут, а правыми с нагайками порются… Ух, как они знатно поролись! Один хорошо черкнёт, а другой ещё лучше. Глаза-то у обоих даже выстолбенели, и левые руки замерли, а ни тот, ни другой не сдаётся. Я спрашиваю у моего знакомца: — Что же это, мол, у них, стало быть, вроде как господа на дуэль, что ли, выходят? — Да, — отвечает, — тоже такой поединок, только это, — говорит, — не насчёт чести, а чтобы не расходоваться. — И что же, — говорю, — они эдак могут друг друга долго сечь? — А сколько им, — говорит, — похочется и сколько силы станет. А те все хлещутся, а в народе за них спор пошёл: одни говорят: «Чепкун Бакшея перепорет», а другие спорят: «Бакшей Чепкуна перебьёт», и кому хочется, об заклад держат — те за Чепкуна, а те за Бакшея, кто на кого больше надеется. Поглядят им с познанием в глаза и в зубы, и на спины посмотрят, и по каким-то приметам понимают, кто надёжнее, за того и держат. Человек, с которым я тут разговаривал, тоже из зрителей опытных был и стал сначала за Бакшея держать, а потом говорит: — Ах, квит, пропал мой двугривенный: Чепкун Бакшея собьёт. А я говорю: — Почему то знать? Ещё, мол, ничего не можно утвердить: оба ещё ровно сидят. А тот мне отвечает: — Сидят-то, — говорит, — они ещё оба ровно, да не одна в них повадка. — Что же, — говорю, — по моему мнению, Бакшей ещё ярче стегает. — А вот то, — отвечает, — и плохо. Нет, пропал за него мой двугривенный: Чепкун его запорет. «Что это, — думаю, — такое за диковина: как он непонятно, этот мой знакомец, рассуждает? А ведь он же, размышляю, — должно быть, в этом деле хорошо понимает практику, когда об заклад бьётся!» И стало мне, знаете, очень любопытно, и я и, этому знакомцу пристаю. — Скажи, — говорю, — милый человек, отчего ты теперь за Бакшея опасаешься? А он говорит: — Экой ты пригородник глупый! ты гляди, — говорит, — какая у Бакшея спина. Я гляжу: ничего, спина этакая хорошая, мужественная, большая и пухлая, как подушка. — А видишь, — говорит, — как он бьёт? Гляжу, и вижу тоже, что бьёт яростно, даже глаза на лоб выпялил, и так его как ударит, так сразу до крови и режет. — Ну, а теперь сообрази, как он нутром действует? — Что же, мол, такое нутром? — я вижу одно, что сидит он прямо, и весь рот открыл, и воздух в себя шибко забирает. А мой знакомец и говорит; — Вот это-то и худо: спина велика, по ней весь удар просторно ложится; шибко бьёт, запыхается, а в открытый рот дышит, он у себя воздухом все нутро пережжёт. — Что же, спрашиваю, — стало быть, Чепкун надёжней? — Непременно, — отвечает, — надёжнее: видишь, он весь сухой, кости в одной коже держатся, и спиночка у него как лопата коробленая, по ней ни за что по всей удар не падёт, а только местечками, а сам он, зри, как Бакшея спрохвала поливает, не частит, а с повадочкой, и плеть сразу не отхватывает, а под нею коже напухать даёт. Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котёл посинела, а крови нет, и вся боль у него теперь в теле стоит, а у Чепкуна на худой спине кожичка как на жареном поросёнке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль кровью сойдёт, и он Бакшея запорет. Понимаешь ты это теперь? — Теперь, — говорю, — понимаю, — и точно, тут я всю эту азиатскую практику сразу понял и сильно ею заинтересовался: как в таком случае надо полезнее действовать? — А ещё самое главное, — указует мой знакомец, — замечай, — говорит, — как этот проклятый Чепкун хорошо мордой такту соблюдает; видишь: стегнёт и на ответ сам вытерпит и соразмерно глазами хлопнет, — это легче, чем пялить глаза, как Бакшей пялит, и Чепкун зубы стиснул и губы прикусил, это тоже легче, оттого что в нем через эту замкнутость излишнего горения внутри нет. Я все эти его любопытные примеры на ум взял и сам вглядываюсь и в Чепкуна и в Бакшея, и все мне стало и самому понятно, что Бакшей непременно свалится, потому что у него уже и глазища совсем обостолопели и губы верёвочкой собрались и весь оскал открыли… И точно, глядим, Бакшей ещё раз двадцать Чепкуна стеганул и все раз от разу слабее, да вдруг бряк назад и левую Чепкунову руку выпустил, а своею правою все ещё двигает, как будто бьёт, но уже без памяти, совсем в обмороке. Ну, тут мой знакомый говорит: «Шабаш: пропал мой двугривенный». Тут все и татары заговорили, поздравляют Чепкуна, кричат: — Ай, башка Чепкун Емгурчеев, ай, умнай башка — совсем пересёк Бакшея, садись — теперь твоя кобыла. И сам хан Джангар встал с кошмы и похаживает, а сам губами шлёпает и тоже говорит: — Твоя, твоя, Чепкун, кобылица: садись, гони, на ней отдыхай. Чепкун и встал: кровь струит по спине, а ничего виду болезни не даёт, положил кобылице на спину свой халат и бешмет, а сам на неё брюхом вскинулся и таким манером поехал, и мне опять скучно стало. «Вот, — думаю, — все это уже и окончилось, и мне опять про своё положение в голову полезет», — а мне страх как не хотелось про это думать. Но только, спасибо, мой тот знакомый человек говорит мне: — Подожди, не уходи, тут непременно что-то ещё будет. Я говорю: — Чему же ещё быть? все кончено. — Нет, — говорит, — не кончено, ты смотри, — говорит, — как хан Джангар трубку жжёт. Видишь, палит: это он непременно ещё про себя что-нибудь думает, самое азиатское. Ну, а я себе думаю: «Ах, если ещё что будет в этом самом роде, то уже было бы только кому за меня заложиться, а уже я не спущу!» Глава шестая И что же вы изволите полагать? Все точно так и вышло, как мне желалось: хан Джангар трубку палит, а на него из чищобы гонит ещё татарчонок, и уже этот не на такой кобылице, какую Чепкун с мировой у Бакшея взял, а караковый жеребёнок, какого и описать нельзя. Если вы видали когда-нибудь, как по меже в хлебах птичка коростель бежит, — по-нашему, по-орловски, дергач зовётся: крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит и ноги книзу пустит, точно они ему не надобны, — настоящее, выходит, будто он едет по воздуху. Вот и этот новый конь, на эту птицу подобно, точно не своей силой нёсся. Истинно не солгу скажу, что он даже не летел, а только земли за ним сзади прибавлялось. Я этакой лёгкости сроду не видал и не знал, как сего конька и ценить, на какие сокровища и кому его обречь, какому королевичу, а уже тем паче никогда того не думал, чтобы этот конь мой стал. — Как он ваш стал? — перебили рассказчика удивлённые слушатели. — Так-с, мой, по всем правам мой, но только на одну минуту, а каким манером, извольте про это слушать, если угодно. Господа, по своему обыкновению, начали и на эту лошадь торговаться, и мой ремонтёр, которому я дитя подарил, тоже встрял, а против них, точно ровня им, взялся татарин Савакирей, этакой коротыш, небольшой, но крепкий, верченый, голова бритая, словно точёная, и круглая, будто молодой кочешок крепенький, а рожа как морковь красная, и весь он будто огородина какая здоровая и свежая. Кричит: «Что, говорит, по-пустому карман терять нечего, клади кто хочет деньги за руки, сколько хан просит, и давай со мною пороться, кому конь достанется?» Господам, разумеется, это не пристало, и они от этого сейчас в сторону; да и где им с этим татарином сечься, он бы, поганый, их всех перебил. А у моего ремонтёра тогда уже и денег-то не очень густо было, потому он в Пензе опять в карты проигрался, а лошадь ему, я вижу, хочется. Вот я его сзади дёрнул за рукав, да и говорю: так и так, мол, лишнего сулить не надо, а что хан требует, то дайте, а я с Савакиреем сяду потягаться на мировую. Он было не хотел, но я упросил, говорю: «Сделайте такую милость: мне хочется». Ну, так и сделали. — Вы с этим татарином… что же… секли друг друга? — Да-с, тоже таким манером попоролись на мировую, и жеребёнок мне достался. — Значит, вы татарина победили? — Победил-с, не без труда, по пересилил его. — Ведь это, должно быть, ужасная боль. — Ммм… как вам сказать… Да, вначале есть-с; и даже очень чувствительно, особенно потому, что без привычки, и он, этот Савакирей, тоже имел сноровку на опух бить, чтобы кровь не слушать, но я против этого его тонкого искусства свою хитрую сноровку взял: как он меня хлобыснет, я сам под нагайкой спиною поддёрну, и так приноровился, что сейчас шкурку себе и сорву, таким манером и обезопасился, и сам этого Савакирея запорол. — Как запороли, неужто совершенно до смерти? — Да-с, он через своё упорство да через политику так глупо себя допустил, что его больше и на свете не стало, — отвечал добродушно и бесстрастно рассказчик и, видя, что слушатели все смотрят на него, если не с ужасом, то с немым недоумением, как будто почувствовал необходимость пополнить свой рассказ пояснением. — Видите, — продолжал он, — это стало не от меня, а от него, потому что он во всех Рынь-песках первый батырь считался и через эту амбицыю ни за что не хотел мне уступить, хотел благородно вытерпеть, чтобы позора через себя на азиатскую нацию не положить, но сомлел, беднячок, и против меня не вытерпел, верно потому, что я в рот грош взял. Ужасно это помогает, и я все его грыз, чтобы боли не чувствовать, а для рассеянности мыслей в уме удары считал, так мне и ничего. — И сколько же вы насчитали ударов? — перебили рассказчика. — А вот наверно этого сказать не могу-с, помню, что я сосчитал до двести до восемьдесят и два, а потом вдруг покачнуло меня вроде обморока, я и сбился на минуту и уже так, без счета пущал, но только Савакирей тут же вскоре последний разок на меня замахнулся, а уже ударить не мог, сам, как кукла, на меня вперёд и упал: посмотрели, а он мёртвый… Тьфу ты, дурак эдакий! до чего дотерпелся? Чуть я за него в острог не попал. Татарва — те ничего: ну, убил и убил: на то такие были кондиции, потому что и он меня мог засечь, но свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись. Я говорю: «Ну, вам что такого? что вам за надобность?» «Как, — говорят, — ведь ты азиата убил?» «Ну так что же, мол, такое, что я его убил? Ведь это дело любовное. А разве лучше было бы, если бы он меня засёк?»

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю