сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
— Перед кем я стану петь? Ты, — говорит, — холодный стал, а я хочу, чтобы от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась.
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое её и слушаем; а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со мною обращаться очень дружественно, и я после её пения не раз у неё в покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит:
— А знаешь что, Иван Северьянов, так и так, ведь дела мои очень плохи.
Я говорю:
— Чем же они плохи? Слава богу, живёте как надо, и все у вас есть.
А он вдруг обиделся.
— Как, — говорит, — вы, мой полупочтеннейший, глупы, «все есть»? что же это такое у меня есть?
— Да все, мол, что нужно.
— Неправда, — говорит, — я обеднел, я теперь себе на бутылку вина к обеду должен рассчитывать. Разве это жизнь? Разве это жизнь?
«Вот, — думаю, — что тебя огорчает», — и говорю:
— Ну, если когда вина недостача, ещё не велика беда, потерпеть можно, зато есть что слаще и вина и меду.
Но он понял, что я намекаю на Грушу, и как будто меня устыдился, и сам ходит, рукою машет, а сам говорит:
— Конечно… конечно… разумеется… но только… Вот я теперь полгода живу здесь и человека у себя чужого не видал…
— А зачем, мол, он вам, чужой-то человек, когда есть душа желанная?
Князь вспыхнул.
— Ты, — говорит, — братец, ничего не понимаешь: все хорошо одно при другом.
«А-га! — думаю, — вот ты что, брат, запел?» — и говорю:
— Что же, мол, теперь делать?
— Давай, — говорит, — станем лошадьми торговать. Я хочу, чтобы ко мне опять ремонтёры и заводчики ездили.
Пустое это и не господское дело лошадьми торговать, но, думаю, чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало, и говорю: «Извольте».
И начали мы с ним заводить ворок. Но чуть за это принялись, князь так и унёсся в эту страсть: где какие деньжонки добудет, сейчас покупать коней, и все берет, хватает зря; меня не слушает… Накупили обельму [53] , а продажи нет… Он сейчас же этого не стерпел и коней бросил да давай что попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную мастерскую завёл, и все от всего убытки и долги, а более всего расстройство в характере… Постоянно он дома не сидит, а летает то туда, то сюда, да чего-то ищет, а Груша одна и в таком положении… в тягости. Скучает. «Мало, — говорит, — его вижу», — а перемогает себя и великатится; чуть заметит, что он день-другой дома заскучает, сейчас сама скажет:
— Ты бы, — говорит, — изумруд мой яхонтовый, куда-нибудь поехал, прогулялся, что тебе со мною сидеть: я проста, неучёная.
Этих слов он, бывало, сейчас застыдится, и руки у неё целует, и дня два-три крепится, а зато потом как выкатит, так уже и завьётся, а её мне заказывает.
— Береги, — говорит, — её, полупочтенный Иван Северьянов, ты артист, ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня от этих «изумрудов яхонтовых» в сон клонит.
Я говорю:
— Почему же это так? ведь это слово любовное.
— Любовное, — отвечает, — да глупое и надоедное.
Я ничего не ответил, а только стал от этого времени к ней запросто вхож: когда князя нет, я всякий день два раза на день ходил к ней во флигель чай пить и как мог её развлекал.
А развлекать было оттого, что она, бывало, если разговорится, все жалуется:
— Милый мой, сердечный мой друг Иван Северьянович, — возговорит, — ревность меня, мой голубчик, тягостно мучит.
Ну, я её, разумеется, уговариваю:
— Чего, — говорю, — очень мучиться: где он ни побывает, все к тебе воротится.
А она всплачет, и руками себя в грудь бьёт, и говорит:
— Нет, скажи же ты мне… не потай от меня, мой сердечный друг, где он бывает?
— У господ, — говорю, — у соседей или в городе.
— А нет ли, — говорит, — там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не задумал ли он, лиходей мой, жениться? — А у самой при этом глаза так и загорятся, даже смотреть ужасно.
Я её утешаю, а сам думаю:
«Кто его знает, что он делает», — потому что мы его мало в то время и видели.
Вот как вспало ей это на мысль, что он жениться хочет, она и ну меня просить:
— Съезди, такой-сякой, голубчик Иван Северьянович, в город; съезди, доподлинно узнай о нем все как следует и все мне без потайки выскажи.
Пристаёт она с этим ко мне все больше и больше и до того меня разжалобила, что думаю:
«Ну, была не была, поеду. Хотя ежели что дурное об измене узнаю, всего ей не выскажу, но посмотрю и приведу все дело в ясность».
Выбрал такой предлог, что будто бы надо самому ехать лекарств для лошадей у травщиков набрать, и поехал, но поехал не спроста, а с хитрым подходом.
Груше было неизвестно и людям строго-настрого наказано было от неё скрывать, что у князя, до этого случая с Грушею, была в городе другая любовь — из благородных, секретарская дочка Евгенья Семёновна. Известная она была во всем городе большая на фортепьянах игрица, и предобрая барыня, и тоже собою очень хорошая, и имела с моим князем дочку, но располнела, и он её, говорили, будто за это и бросил. Однако, имея в ту пору ещё большой капитал, он купил этой барыне с дочкою дом, и они в том доме доходцами и жили. Князь к этой к Евгенье Семёновне, после того как её наградил, никогда не заезжал, а люди наши, по старой памяти, за её добродетель помнили и всякий приезд все, бывало, к ней захаживали, потому что её любили и она до всех до наших была ужасно какая ласковая и князем интересовалась.
Вот я приехал в город прямо к ней, к этой доброй барыне, и говорю:
— Я, матушка Евгенья Семёновна, у вас остановился.
Она отвечает:
— Ну что же; очень рада. Только отчего же, — говорит, — ты к князю не едешь на его квартиру?
— А разве, — говорю, — он здесь в городе?
— Здесь, — отвечает. — Он уже другая неделя здесь и дело какое-то заводит.
— Какое, мол, ещё дело?
— Фабрику, — говорит, — суконную в аренду берет.
— Господи! мол, ещё что такое он задумал?
— А что, — говорит, — разве это худо?
— Ничего, — говорю, — только что-то мне это удивительно.
Она улыбается.
— Нет, а ты, — говорит, — вот чему подивись, что князь мне письмо прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть.
— И что же, — говорю, — вы ему, матушка Евгенья Семёновна, разрешили?
Она пожала плечами и отвечает:
— Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит, — и с этим вздохнула и задумалась, сидит спустя голову, а сама ещё такая молодая, белая да вальяжная, а к тому ещё и обращение совсем не то, что у Груши… та ведь больше ничего, как начнёт своё «изумрудный да яхонтовый», а эта совсем другое… Я её и взревновал.
«Ох, — думаю себе, — как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул? От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует». И в таком размышлении сижу я у Евгеньи Семёновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке:
— Князенька к нам приехал!
Я было сейчас же и поднялся, чтобы аз кухню уйти, но нянюшка Татьяна Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
— Не уходи, Иван Голованыч, а пойдём вот сюда в гардеробную за шкапу сядем, она его сюда ни за что не поведёт, а мы с тобою ещё разговорцу проведём.
Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, надеялся от неё что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи Семёновны мне был лодиколонный пузырёчек рому к чаю выслан, а я сам уже тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в чаек ещё вот этого разговорцу из пузырёчка, авось она, по благодати своей, мне тогда что-нибудь и соврёт, чего бы без того и не высказала.
Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка была узенькая, просто сказать — коридор, с дверью в конце, а та дверь как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семёновна князя приняла, и даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная, а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все слышно.
Князь как вошёл, и говорит:
— Здравствуй, старый друг! испытанный!
А она ему отвечает:
— Здравствуйте, князь! Чему я обязана?
А он ей:
— Об этом, — говорит, — после поговорим, а прежде дай поздороваться и позволь в головку тебя поцеловать, — и мне слышно, как он её в голову чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семёновна отвечает, что она, мол, дома.
— Здорова?
— Здорова, — говорит.
— И выросла небось?
Евгенья Семёновна рассмеялась и отвечает:
— Разумеется, — говорит, — выросла.
Князь спрашивает:
— Надеюсь, что ты мне её покажешь?
— Отчего же, — отвечает, — с удовольствием, — и встала с места, вошла в детскую и зовёт эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.
— Выведите, — говорит, — нянюшка, Людочку к князю.
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
— О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в своё удовольствие сделать не дадут! — и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и говорит: — Посиди, — а сама пошла с девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал и потетешкал на калеках и говорит:
— Хочешь, мой анфан [54] , в карете покататься?
Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семёновне:
— Же ву при [55] , — говорит, — пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете поездит, покатается.
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей тоже вроде того, что, дескать, «непременно надобно», и этак они раза три словами перебросились, и потом Евгенья Семёновна нехотя говорит нянюшке:
— Оденьте её и поезжайте.
Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я думал: «Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую. Что у кого против Груши есть в мыслях вредного?»
Глава шестнадцатая
Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг: стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щёлочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна и, верно, смотрит, как её дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
— Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же теперь, что у вас за дело такое ко мне?
А он отвечает:
— Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом, по-старому, по-бывалому.
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь супит. Князь просит:
— Что же, — говорит, — ты: я прошу, — мне говорить с тобой надо.
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
— Ну, мол, посиди, посиди по-старому, — и обнять её хотел, но она его отодвинула и говорит:
— Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?
— Что же это, — спрашивает князь, — стало быть, без разговора все начистоту выкладать?
— Конечно, — говорит, — объясняйте прямо, в чем дело? мы ведь с вами коротко знакомы, — церемониться нечего.
— Мне деньги нужны, — говорит князь.
Та молчит и смотрит.
— И не много денег, — молвил князь.
— А сколько?
— Теперь всего тысяч двадцать.
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, — что: «Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю её, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и выброшу, и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдёт, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно».
Евгенья Семёновна говорит:
— Где же их достать?
А князь отвечает:
— Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчёт у меня самый верный: у меня есть человек — Иван Голован, из полковых конэсеров, очень не умен, а золотой мужик — честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут… тогда… я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам…
И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
— Расчёт, — говорит, — ваш, князь, верен.
— Не правда ли?
Верен, говорит, — верен; вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе заговорят, что ваши дела поправились…
— Да.
— Да; и тогда…
— Голован наберёт у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею.
— Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде поднимете всем этим на фуфу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней её приданое, в самом деле разбогатеете.
— Ты так думаешь? — говорит князь.
А барыня отвечает:
— А вы разве иначе думаете?
— А ну, если ты, — говорит, — все понимаешь, так дай бог твоими устами да нам мёд нить.
— Нам?
— Конечно, — говорит, — тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента дам.
Барыня отвечает:
— Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен.
Он было начал, что: «Нет, дескать, дом не мой; а ты её мать, я у тебя прошу… разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь…»
А она отвечает:
— Ах, полноте, — говорит, — князь, то ли я вам, — говорит, — верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла.
— Ах да, — говорит, — ты про это… Ну, спасибо тебе, спасибо, прекрасно… Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать закладную?
— Присылайте, — говорит, — я подпишу.
— А тебе не страшно?
— Нет, — говорит, — я уже то потеряла, после чего мне нечего бояться.
— И не жаль? говори: не жаль? верно, ещё ты любишь меня немножечко? Что? или просто сожалеешь? а?
Она на эти слова только засмеялась и говорит:
— Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы, лучше я велю вам мочёной морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень вкусная.
Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал — встаёт и улыбается.
— Нет — говорит, — кушай сама свою морошку, а мне теперь не до сладостей. Благодарю тебя и прощай, — и начинает ей руки целовать, а тем временем как раз и карета назад возвратилась.
Евгенья Семёновна и подаёт ему на прощанье руку, а сама говорит:
— А как же вы с вашей черноокой цыганкой сделаетесь?
А он себя вдруг рукой по лбу и вскрикнул:
— Ах, и вправду! какая ты всегда умная! Хочешь верь, хочешь не верь, а я всегда о твоём уме вспоминаю, и спасибо тебе, что ты мне теперь про этот яхонт напомнила!
— А вы, — говорит, — будто про неё так и позабыли?
— Ей-богу, — говорит, — позабыл. И из ума вон, а её, дуру, ведь действительно надо устроить.
— Устраивайте, — отвечает Евгенья Семёновна, — только хорошенечко: она ведь не русская прохладная кровь с парным молоком, она не успокоится смирением и ничего не простит ради прошлого.
— Ничего, — отвечает, — как-нибудь успокоится.
— Она любит вас, князь? Говорят, даже очень любит?
— Страсть надоела; но слава богу, на моё счастье, они с Голованом большие друзья.
— Что же вам из этого? — спрашивает Евгенья Семёновна.
— Ничего; дом им куплю и Ивана в купцы запишу, перевенчаются и станут жить.
А Евгенья Семёновна покачала головою и, улыбнувшись, промолвила:
— Эх вы, князенька, князенька, бестолковый князенька: где ваша совесть?
А князь отвечает:
— Оставь, пожалуйста, мою совесть. Ей-богу, мне теперь не до неё: мне когда бы можно было сегодня Ивана Голована сюда вытребовать.
Барыня ему и сказала, что Иван Голован, говорит, в городе и даже у меня и приставши. Князь очень этому обрадовался и велел как можно скорее меня к нему прислать, а сам сейчас от неё и уехал.