Текст книги "Путешествие в Тунис"
Автор книги: Дмитрий Добродеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Последнее дело поручика Еремина
В октябре 1919 года поручик Еремин сменил шинель на драповое пальто и окольными путями прибыл в Москву, скоро два года как занятую большевиками. В деникинском штабе дали ему пакет, чтобы передать лично полковнику Елдасову, руководителю подпольной группы «Благовест».
– Ну, мил друг, – сказал казачий генерал Лапардин, – кланяйся от нас белокаменной! Скажи, скоро будем! – и прижался к Еремину рыжей бородой.
Поручику было 27 лет. Сух, подтянут и уже сед. Надел он пальто до пят, шляпу, пенсне и стал похож на Чехова. Уездный учитель, из тех, кто странствует без счета по разоренным просторам России.
День был холодный и тусклый, хрустела наметенная листва, когда он вылез из поезда «Борисоглебск – Москва» на Курском вокзале.
– Странно, однако же, Москва. – Он закурил, поправил котомку, огляделся. Подъехал извозчик, на козлах – девка, веселая, розовощекая:
– Куда довезть прикажете?
– Сретенский бульвар.
– Будь сделано.
Еремин сел в коляску. Девица пригладила красную косынку, заправски чмокнула, хлестнула старого коня.
– Я – Марья Логовая, смелая девчонка! – представилась она. – А вообще, Марья-наездница кличут меня. Поехали!
Ну, поехали. Еремин вглядывался жадно и будто во сне. Вот оно, с детства знакомое. Каланчевская башня, Красные ворота, Разгуляй.
Людей мало, ворохи листьев и бумаг, повсюду наклеены воззвания. Да, первопрестольная… что это? Вспомнил Плутарха: чума в Афинах. Запахло горелым: жгли листву.
– Издалека ль? – осклабилась девка.
– Из Борисоглебска.
– Надолго?
– Так.
– Чего ж невеселые такие?
– Такой уж уродился.
– А зря. Сейчас веселое время.
– Веселое?
– Смотри, уж скоро контре всыплем.
– Гм…
– А ты случайно не из бывших?
– Учитель я.
– Учитель… ну, тогда учи. А галоши у тебя хорошие.
– Ничего.
– Мы тут на днях галоши у буржуев изымали. Набрали, понимаешь, галош. Ну куда им столько?
– Не знаю.
– А я знаю. Нам сегодня на собрании сказали.
– Что сказали?
– Сказали!
– Мне, пожалуй, пора. Дальше сам дойду.
Еремин слез, поежился. На театральной тумбе был наклеен плакат: «Красной метлой всю нечисть – вон! Таков непреложный истории закон». Поднял воротник, обогнул тумбу, вошел в подворотню. Он узнал этот дом: Колокольный переулок, 5. Поднялся по черной лестнице, позвонил. Звонок не работал. Постучал.
– Кто там?
– Свои. Кирилл и Глеб.
Открыла. Ужасно грустные глаза.
– Я…
– Пройдите.
Прошел. Квартира, каких он знал немало. Дух солидный, профессорский. Статуэтки, полки, книги.
– Не узнаете меня?
– Почему же…
– Генриэтта Николавна, сколько лет прошло с тех пор?
– Пять или шесть.
– У нас был кратковременный амур, не правда ли? На квартире у вашего отца собирался спиритический кружок. Мы обсуждали перспективы загробной жизни, законы кармы, воздаяния… и вот все это пришлось познать здесь, на этой земле, на своей шкуре. Извините за выражение.
– Петр Дмитриевич, вы надолго?
– На сутки. Вы можете сказать обо мне полковнику?
– Да. Вы посидите, я через час.
Когда она ушла, Еремин потянулся, хрустнул пальцами, посмотрел в окно: хвоста вроде нет.
Прошелся по комнатам. Много книг, но к чему они здесь? Наверняка все будет пущено в печку. Зевнул, потрогал корешки: «Жизнь после жизни», «Атлантис и Лемурия», «Порог духовного мира». И «Люди как маски». Петербург, 1915, издательство Мейерзона.
– А это что? – поручик вытащил тощую книжечку. – «Римские элегии», П. А. Рапт-Юговский. Сколько же у нас всего написано было! По большей части ненужного. Раскрыл – «Вилла Квазио».
Когда чума 1656 года
Опустошила Неаполь,
Много прекрасных особняков
Осталось просто так.
Маэстро Атаназио ехал вечером
Куда глаза глядят.
Увидел виллу Квазио
И обомлел:
Дом был пуст, золотист,
В лучах заходящего солнца
Глух и нем.
Плющ обвивал сквозные галереи.
Кузина Флора здесь играла,
Юная краса.
Теперь же вся семья навеки залегла
В семейном склепе.
– Что вы читаете, Петр Дмитриевич? – она вошла незаметно.
– Да вот какого-то Рапт-Юговского нашел. Странный поэт. Какие новости?
– Сегодня вечером. Велено из дома не выходить.
– Да. Так лучше.
– Вы голодны?
– Нет-нет. А вы возьмите в котомке – немного хлеба, сала. Мне не нужно.
– Вам постелить?
– Позже. Знаете, я хотел бы еще чего-нибудь Рапт-Юговского.
– Сейчас, Петр Дмитриевич, я поищу. Подвиньте, пожалуйста, стремянку!
– Странно, – продолжила она, – отсюда, сверху, я вижу московские улицы в новой перспективе. Октябрьский день, как будто ничего не изменилось… ах, я шатаюсь… подержите стремянку!
– Милая, милая Синьорита Николавна. – И, встав на цыпочки, он поцеловал ее подол.
Нечаянное головокруженье, память чувств, они не удержались и прилегли на оттоманке, не в силах.
– Вы знаете…
– Да.
– Я… И все же… людская грубость. Месяц назад сюда ворвались матросы и здесь, в кабинете отца, надругались надо мной…
– Ну что вы, что вы, Синьорита Николавна, – приговаривал он, держа ее за тонкую талию, – ну как вы, что вы…
Та всхлипывала, теребила крестик.
Весь остаток дня они лежали и вспоминали: Москву веселую и грустную, жизнь ушедшую. Чаепития, разговоры, надежды. Масленицу, Пасху, святцы… что было и что уже не вернешь.
Время прошло незаметно. В шесть вечера Еремин встал, поцеловал Генриэтту Николавну и начал приводить себя в форму. В шесть тридцать в дверь постучали. Еремин вздрогнул. Это был он, изменившийся, поседевший полковник Елдасов. Некогда жуир и картежник, он спал с лица, нос заострился. В нелепом тулупе, без усов, он работал, очевидно, под дворника.
– Здравствуйте, милостисдарь, – молвил он, подойдя к Еремину, заглянул ему в глаза. – Какими судьбами в нашем злосчастном царстве?
– Вызвался добровольно.
– Ну и… надолго?
– На одни сутки. Вот вам пакет.
– Спасибо. А вот вам – свеженькое. Передайте генералу Деникину лично.
– Что это? Извините, мне велено запомнить.
– Телеграмма Ленина в РВСР. От 22 октября. Читайте!
– Покончить с Деникиным (именно покончить – добить) нам дьявольски важно. Надо кончить с Деникиным скоро, тогда мы повернем все против Юденича. Пора окончательно раздавить так называемых добровольцев – помещичьих сынков, наемных бандитов и другую сволочь.
– Вы поняли, поручик?
– Все понял.
– И ваше впечатление?
– Впечатление сильное.
– А Москва?
– Да…
– Оно, впрочем, естественно. Тут и слепой увидит, и немой заговорит.
– Я чувствовал заранее, но…
– Не надо чувствовать заранее, не надо предполагать. Слов не надо. Надо просто быть. И тогда откроются перед вами… эх, ну да что там.
– Полковник… Анатолий Михалыч, пойдемте со мной! Вам здесь нельзя оставаться.
– Можно, – резюмировал полковник Елдасов, – ибо не так все страшно. Главное – правильно видеть. Европеец – он видит мир-схему, мир-объект. Но русский – он видит мир, с которым совладать нельзя: мир-крест. Чего уж там? Вот почему мы говорим о могучем дыхании космоса на просторах глубинной России. Кто это познал, тот полюбил эту землю за великие… как это сказать, святости и безобразия. Хватит об этом! Никуда я не пойду! Я провел в Париже полвойны, я понял, я лучше сгину здесь, чем сосать аперитив на Монмартре.
– Полковник, вы, вы, вы… – Еремин задохнулся от внезапного и выглянул в окно перевести дух: две одинокие собаки бегали по двору. Октябрьская трава торчала здесь и там зелеными клочками, и всюду: на брусчатке, на траве и на голой почве – лежали светло-желтые листья. Тут же стоял красногвардеец с винтовкой и дышал в ладони.
– Кажись, попались, – слабо улыбнулся Еремин. В дверь стали ломиться.
– Бегите, поручик! – Полковник поднатужился, припер дверь. – Не забудьте пакет! – Раздался выстрел. – Тело ты неприкаянное, тело мое, – охнул полковник, держась за бок.
– Убрать контру! – сказал вошедший комиссар Оглобиньш – громадный, лысый, в кожаном реглане.
Еремин был уже далеко: выскочив в окно, он скакал по крышам. Московские кровли издавали скрежещущий звук.
С крыши дома N 5 он видел город: приземистый, пустынный. Фронтоны, тени, дома доходные. Последний благовест, конец иллюзий.
– Прощай, Москва! – Еремин залез в чердачное окно, пробрался через рухлядь, бросил по пути пакет, по черной лестнице спустился вниз, и здесь его уже ждали.
– Ну что, дружок, долго от нас петлять будешь? – улыбнулся Оглобиньш, играя револьвером. Со связанными руками Еремин был отведен в ближайшее отделение ЧК. Допрос был короткий.
– Офицер?
– Офицер.
– Против советской власти?
– Да не то чтобы за.
– Сотрудничать с нами будете?
– Навряд ли.
– Все ясно. Распишитесь. Приговор будет приведен в исполнение.
– Когда?
– Завтра утром.
– Спасибо. Один вопрос.
– Говорите.
– Впрочем, нет. И так все ясно. – В графе «Понятые», он вспомнил, стояло четко: М. Логовая.
– Ну, если вопросов нет, то попрошу в камеру. Боец Махрютин!
Боец Махрютин, он же неунывающий солдат Егор, проводил поручика в камеру и запер за ним дверь. Подвал был глух и темен. В доброе старое время купец Томазин держал здесь доски и прочий пиломатериал.
Набралось их здесь человек пять. Взятых при различных обстоятельствах. Женщина в вуалетке, блатной матрос и кто-то непонятный. Веселый разговор. Сосед Еремина был маленький старик с курчавой бородой и в широкополой шляпе.
– Симеон Христофорыч, – представился он. – А вас как величать?
– Господин Никак.
– Очень хорошо.
– Чего ж хорошего?
– Что хоть в этой ситуации осознали вы свою исконную анонимность. Осторожно, не задуйте свечу.
– Огонь сей свечи, – сказал он погодя, – подобен свету души. Мерцает она во мраке. Но вот дунь, и нет ее.
– О чем это вы?
– Выпорхнет душа твоя из тяжелой телесной оболочки, оставит сей кровавый мир и, махнув на прощание крылышками, влетит в царство Божие, где всем мученикам за веру место полагается.
– В Рай, что ли?
– В Рай, вестимо.
– Ну, не знаю, Симеон Христофорыч. Война, победа большевизма, гибель России – все это ставит очень много вопросов. В том числе и о возможности существования Бога.
– Ставит, ставит, а ты не ставь! Оттого что ставишь, оттого и не видишь! Мы все ставили – и прогадали Россию. Теперь чего ж? О новом спасении молиться надо.
– Господа! – подал голос матрос-анархист Пичуга. – Нечего рассуждать. Чего нет, того нет. Безграничный хаос ожидает всех нас, мы станем первоэлементы: распад и тлен. Но понемногу, с червя, с личинки, с лярвы, мы дорастем до зверя и, быть может, до человека.
Раздался звук открываемой двери, солдат Егор просунул свой рязанский профиль:
– Хватит болтать, господа хорошие! На том свете поговорите.
Все замолчали. Ночь была тихая, холодная. Вдали лаяли собаки. Еремин подошел к зарешеченному окошку: нуте-с, каково? Эта ночь, когда обрываются сферы…
Рано утром вывели всех гуськом. Впереди шел, раздавая земные поклоны, Симеон Христофорыч, за ним – матрос Пичуга, сторонник учения батьки Махно, за ним – леди непонятных занятий, за ней – одутловатый инженер Ротфарб, а замыкал процессию поручик лейб-гвардии бесхозного полка Еремин. Висела полная и бледная луна.
Солдат Егор клацнул затвором:
– А теперь, господа хорошие, к стенке по порядку ста-новись!
О чем думалось? Да ни о чем. О старой доброй жизни? Хм… О матушке, о сестричке? Так, моментами. Как-то поразительно бездумно было на душе. И ясно было, что начинается непонятное и главное, пожалуй. А что? Как в слова перевести?
Опять подал голос Егор:
– Сымай сапоги, пальто сымай! Ложь сюда вот, аккуратно.
Шуршали листья.
Он взглянул на небо. Все стало на свои места. Москва.
Мерцание далеких Кассиопей. 15 октября.
Этим же вечером в «Известиях рабочих и крестьянских депутатов» появилась заметка «Преступный заговор раскрыт и обезврежен».
Москва, 1984
Продразверстка
Для нас сейчас чертовски важно обеспечить продразверстку – сейчас!
В. И. Ленин
Было это в начале 1920 года. Снарядили обоз, снабженческую силу, в село Дурново, за продразверсткой.
В санях сидели: подросток Тимофей, вожак комбедовских ребят, матрос Годына, спившийся балтиец, путиловский рабочий Мозжуков и их начальник, товарищ Спицын, агитатор. Он представлял Тамбовский губисполком, точнее, его отдельский ревком. Вот и весь состав.
Долго ехали. Тамбовские унылые поля расстилались вокруг: март, снег не сошел, и сыростью веяло вовсю. Леса, перелески, и на буграх – черные проплешины земли. Наконец, вырос перед ними холм, а на нем – знаменитый дурновский храм, колокольня, и тучи воронья.
– Товарищ Спицын, прибыли! – Тимошка натянул поводья. Площадь у храма. Пусто. Гуляет ветер, обрывки воззваний носит.
– Что-то не того! – ругнулся Годына. Село молчало. Достав маузер, он направился к широкой черной избе, где вкривь прибито было: «Комбед».
Предбедком Кривин сидел, положив голову на стол. В спине его торчал штык с бумагой: «Продался красным!»
– Ясно дело, – сплюнул матрос, – несчастный случай.
– Брательники! – сказал он. – Думаю, нам сегодня не до жиру, но остаться бы в живых.
– Не мешало бы, – сказал товарищ Спицын, – найти село другое.
– Село другое за 30 верст, а по пути нас схапают наверняка.
– Я думаю, – сказал Годына, – что тактика у нас одна: изъять что надо у кого богаче и быстренько тикать.
– Вон там, – сказал Тимошка, – живет Игнат Лежнев, известный мироед. В амбаре у него – всего навалом.
Подкрались. Годына вошел в избу, позвал хозяина: «Игнат!»
– Чего? – тот поднял с печи хитрую физиономию, обмотанную полотенцем.
– Где у тебя хлеб лежит?
– Чего?
– Хлеб где?
– Ох, нема…
– Вставай, контра!
– Никак. С похмелья я.
Ругаясь в зубы, Годына спустился в погреб. Зажег свечу. Оглобли, бочки и… мешки. На них лежала, раскрыв полные ляжки, кулацкая дочь Анюта и манила к себе матроса.
Раскрыв грудь, всю в драконах, он шагнул к ней и был сражен ударом в темя…
Очнулся – на лавке, у печи. За столом сидел главарь местной банды Сам-Семёнов и пил чай вприкуску. Весь продотряд лежал связанный тут же.
– Что же это получается, – сказал Сам-Семенов, – матрос с крестьянина оброк приехал брать?
– Це не оброк, це продразверстка.
– Наш командир Антонов сказал, что продразверстка – грабеж.
– Ты контра и твой Антонов!
– Мы не контра, мы – социалисты-революционеры, и власть наша от народа, не от партии. Скажи, Анюта!
– Ваша правда, Михал Фаддеич, – осклабилась Анюта, – еще водочки?
– Изволь! – бандит встряхнул дикой гривой. – А ты, матрос, перед концом не выпьешь?
– Давай!
– Горького пьяницу сразу видать, – усмехнулся Сам-Семенов, – этот не подведет: развяжите ему руки! – А ты, хлопец? – обратился он к Тимошке.
– Нет! – судорожно вскрикнул тот. – Коммуна победит!
– На сук его!
– Как это называется? – спросил путиловец Мозжуков, угрюмый, усатый пролетарий.
– Это? Ревтрибунал! По совести и немеркнущему динамизму. Народный суд над мародерами и швалью.
– Гад!
– Я не гад, я мужика не граблю! А ты – зипун с него сымаешь, чтобы в Кремле им гниды покрывались. Убрать!
Когда Тимоша и Мозжуков болтались на воротах, вожак сказал:
– Тебя беру с собой, матрос! И этого гражданского. Теперь он безопасен. Будет лекции читать.
– Зачем вам лектор?
– Наши войска, – закурил Сам-Семенов, – точная копия Красной Армии: институт комиссаров, командиров, лекторов. Солдат – много, лекторов – не хватает.
– И сколько вас всего?
– Пятьдесят тыщ, штыков и сабель.
– Я сам был в красных, но мне приелось, – продолжил Сам-Семенов, – все треп, формальности, возня. Вот Антонов – революционер. Он знает, что нужно. Не болтун. Он знает…
– Наш лозунг – советы без коммунистов. Каково?
– Разумно, – сказал матрос.
– Что-то есть, – согласился Спицын.
– Теперь – к делу, – подытожил Сам-Семенов, – сколько у вас оружия?
– Один «Максим», одна винтовка, маузер, две ленты.
– Отлично! У меня – обрез, наган, и всё. Я тут наскоком. К Анюте. Со мною братья Дюжевы – Степан и Никанор.
Он опрокинул чарку водки и крикнул: «По саням!»
Лихая процессия покинула село: на первых санях ехали братья Дюжевы, Степан и Никанор, на вторых – Сам-Семенов, а с ним – матрос Годына и агитатор Спицын. У всех на руках были синие повязки.
– Теперь мы синие, – сказал агитатор, – как жить теперь?
– Живи, как жилось, – ответил матрос, – лекции читай. Ну, а красным попадешься – держись! Три шкуры снимут.
На выезде из села братья Дюжевы вдруг резко осадили лошадь: «Ну все, влипли!»
– Что такое?
– Сдается, отряд Руперса впереди!
На повороте показались конники и красный флаг.
– Выходит, быть нам на первом суку!
– Ну уж нет!
Они хлестнули лошадей, и те их донесли до церкви. Взвизгнули пули. Упали сраженные братья Дюжевы – Степан и Никанор. Оставшиеся занесли оружие в церковь, закрыли железную дверь.
Сырое, гулкое пространство. Тут уже успели все изгадить. Вытянутые лики святых склонились с фресок, и кто-то написал: «Господи, прости хулителям храма твоего».
– За мной! – сказал Годына и поволок «Максим» наверх, по узкой и крутой лестнице.
С колокольни расстилался вид: равнина снежная, лес черный и маленькие люди на площади внизу.
– Эх, пропадай моя телега! – Годына установил пулемет, заправил ленту и застрочил. Люди рассыпались.
Больше часа отбивались они, пока не кончились патроны. По лестнице стали подыматься.
– Ну все, – сказал Сам-Семенов, – пора прыгать!
– Как прыгать, что, зачем?
– Прыгать, потому что иначе предстоит допрос. Расступись! – с этими словами Сам-Семенов заломил фуражку, свистнул и шагнул вперед.
– Думаю, – задумчиво произнес Годына, – и мне пора. – Он надвинул бескозырку по самые уши, закусил ленты и ласточкой прыгнул вниз.
– Что они там, с ума посходили? – раздался голос с латышским акцентом. Комполк Руперс набил новую трубку: – Хоть одного возьмите!
Когда, наконец, вышибли дверь и ворвались в звонницу, рядом с «Максимом» сидел дрожащий Спицын и бормотал: «Я свой, товарищи!»
– Своя у волка свинья в сарае! – был ответ. – Откуда синяя повязка, гад?
– Что же вы, гражданин Спицын? – Руперс мерял площадь ровными шагами. – Позор на весь Тамбовский ревком!
– Я, я, я… – и Спицын заскулил.
– Я сам тебя расстреляю, сволотш! – Руперс расстегнул кобуру, достал наган и навел его в грудь Спицыну:
– Держи!
Тот охнул и задергался. Руперс добил его тремя выстрелами, продул наган.
– По коням! – И красный отряд с боевой песней поскакал прочь, по следам недобитых семеновцев.
Москва, 1984
IV. Русская повесть
13 декабря 1788 года молодой граф К. выезжал из Петербурга на учебу в Германию. Было прекрасное безветренное утро, скрипел снежок и звезды таяли на зимнем небосводе.
– Прощай, барин! – сказал старый дядька-учитель, перекрестил его и отвернулся.
Закутан в шубы по уши, смотрел граф, как исчезали петербургские заставы. Пошли мелькать столбы и жалкие чухонские избы.
Проехал Дерпт, Ревель, Ригу.
Климат становился мягче, дороги лучше.
Новый 1789 год он встретил в Кенигсберге, в гостинице Шварцблоха. Там собралось довольно много людей приличных.
– Вы, русские, – сказал графу швед Адольф, – народ упрямый, дикий, но нерастраченный. Вам надо много тратить.
Хозяин согласился. Все пили за Россию, за нерастраченный талант.
На следующий день Адольф повел гостя к великому Гольдштейну, философу. Говорили о системах, о мирах, о Провидении.
Гольдштейн составил гороскоп России и показал на точку X. Сказал, что здесь опасность.
Затем путь молодого графа пролег в Варшаву, Берлин, и вот он прибыл Лейпциг.
В кривой Хайнгассе, недалеко от ратуши, граф К. снял комнату и занялся науками.
Он изучал Декарта, Лейбница, Гольдштейна, Монтескье.
По вечерам кутил, а после пива все говорили о Франции, о Конституции, о мире.
Прошло пять лет, и, получив магистра, граф К. сложил пожитки в дорожный кофр и двинулся домой.
Берлин, Варшава, Рига, Ревель, и вот…
Вид Родины обескуражил графа. На станции близ Нарвы медленно меняли лошадей, в трактире были мухи.
– Россия, – с горечью подумал он, – до кой поры? – и записал в дорожном дневнике: «Глянул окрест, и опечалилась душа моя. Разбой и произвол кнута».
В Москве он поселился в переулке на Арбате, обставил же квартиру по-немецки: все карты мира, черепа, коллекции монет и трубок.
Ночами у него клубился дым. Шли споры – о Конституции, о царстве справедливости. Среди друзей особо выделялся Федор Б. – лет двадцати, отчаянный картежник, офицер.
Однажды он сказал: «Французский опыт – пора в Россию! Тиранам – смерть!»
Об этом тут же узнали. За ним пришли. Он гордо поднял голову, пошел на выход. За ним всплакнула Дуня, сенная девушка. Метель замела его следы.
Его дорога пролегла в Сибирь. Минуя города, с конвоем, он быстро добрался до назначения.
В губернии Тобольской нашли ему село – Орехово, среди лесов и хлябей. Шел 1800 год.
В Орехове попал Федор в избу зажиточную, к староверам. Отец – костлявый великан, мать необъятная, иконы с Троеручицей, застенчивая дочь.
В своем углу он разложил предметы, подаренные графом, – трактат о воле, череп, карту мира и трубку.
Весь первый день он думал о произволе, за стол не шел, курил. На пятый день пошел купаться, а через месяц венчался с хозяйской дочкой по старому обряду.
Через год он вовсе изменился. Грибы да малина сделали свое дело: Федор перестал бредить цареубийством, увлекся землепользованием. Родился мальчик, Ванюша.
Когда Ванюше стукнуло 12, Федор скончался и, умирая, оставил сыну карту местности, шкатулку минералов и некое письмо для графа К.
И вот, надев отцовскую доху, обнявши мать и помолившись образам, Ванюша тронулся в дорогу. Котомка не тянула плеч, шагалось хорошо. Два месяца он был в пути.
В начале марта он постучался в двери особняка на Сивцевом. Открыл сам граф – безумный взгляд, на вид все шестьдесят. Он ввел парнишку в дом: «Так вот ты кто!»
Граф не имел семьи, слыл чудаком. Друзья считали, что поездка в Германию его испортила.
Ванюша удивился, увидев в кабинете каббалистические знаки, засушенную руку княгини М. – любовницы Сперанского, и книги, книги, книги…
– Европа и Америка – суть продолжение египетской традиции, – промолвил граф. Он сел у печки и открыл письмо.
– Любезный граф, – писал ему покойный Федор, – покайся, откажись от смуты, вернись к народной вере.
– Какая чушь! Но почему? – граф встал и хрустнул пальцами. Потом накинул шубу, позвал Ванюшу, и они пошли по улицам Москвы.
Уж вечерело. Сверкали золотые маковки церквей, лотошники кричали, вокруг – купчихи, ямщики пузатые… Да, Азия-с, дыра… Ты слышишь, Ваня?
Тогда, по младости, не знал Ванюша смысла этих слов…
В ту ночь он плохо спал в гостиной графа. Громадные часы, их мерный бой, скелет и шпаги, казалось, виделись в кошмарном сне.
В июле началось вторжение Наполеоново, и вскоре слухи поползли, что взятие Москвы близко. В сентябре французы были у стен столицы.
Граф ожил: он выходил на долгие прогулки и с радостью смотрел, как собирались и уезжали целые дома, его смешили хрюканье свиней, визг домочадцев.
В Москве ночами шла гульба и до утра не затихали крики пьяных мужиков. То был забавный, но короткий миг: ушли войска, купцы, дворяне, остался сброд.
И вот, ненастной осенней ночью раздались стуки в дверь. Сам граф, накинув шелковый халат, пошел открыть: там собрался дворовый люд, руководимый Кривым Васютой.
– Вино найдется, барин?
– Ступайте прочь!
Раздался крик, упало тело. Ванюша, выбежав, увидел графа, лежащего с пробитой головой. Ватага уже ворвалась в дом и рушила всю утварь в поисках вина.
Последние минуты графа К. были ужасны: он бился в пене, бредил о Египте и, умирая, сжимал на шее некий знак – змею и иероглиф на цепи.
Два дня спустя в Москву вошли французы. По чистой лишь случайности дом графа уцелел среди пожарищ, хоть был разграблен. Ванюша спал в сенях, когда раскрылась дверь и статный капитан-кавалерист вошел с пятью гвардейцами.
Жером, как настоящий европеец, велел солдатам навести порядок и вскоре сел пить кофе в кабинете графа.
Француз Жером имел довольно любопытную причуду: в свободные часы он брал Ивана и шел бродить по улицам Москвы – искать курьезы.
Бывало, заходили в ветхие усадьбы, и там, среди предметов старины, Жером искал только ему известное. Он хмурился, он улыбался, перебирая безделушки.
Однажды он нашел киргизский стеганый халат и был безмерно счастлив: смотрелся в зеркало, плясал.
Естественно, предметы графа К. он все собрал в сундук: гравюры, табакерки. В суровые морозы он спал на сундуке, накрывшись медвежьей шкурой.
Но вот приказ был дан отступить: холодным ноябрьским утром войска Наполеона потянулись из столицы.
Жером сидел в санях, закутан в медвежью шкуру, положив на колени кривой турецкий ятаган. Рядом с ним – укутанный в платки Ваня.
Под Малоярославцем разбили бивуак. Сильнейший холод, безветрие, мерцающее небо и едкий дым костра. Жером ощипал ворону, наткнул ее на штык и стал обжаривать.
– Ты знаешь, Иван, – сказал он, закурив трубку, – здесь, в диком поле, среди волков, – я счастлив.
Раздался протяжный свист, и показалась казачья сотня: в короткой перестрелке Жером был ранен в грудь навылет и тут же скончался.
Ванюшу подобрал розовощекий русский офицер Туманов. Он посадил его в седло, и вскоре все были в лесу, среди своих.
Кавалерийский офицер Туманов был славный малый: он накормил мальчишку супом и с первой оказией отправил на родину, в Тобольскую губернию.
Казачья сотня, куда входил Туманов, особенно отличилась при Березине. Напившись до зеленых чертиков, ребята саблями загнали в реку немало лягушатников, и все были представлены к награде.
Потом прошли кампании в Европе, Наполеон был побежден, и летом 1815 года кавалерийский полк Туманова стал на квартиры в Страсбурге.
Порядок жизни был странный. Солдаты убегали из казармы, воровали. Их били шпицрутенами, а батюшка сурово выговаривал.
Офицеры все больше пьянствовали, плясали на балах, а кое-кто стал посещать вольнолюбивые кружки.
Однажды августовской ночью Туманов шел с бала, шатался и что-то напевал. Навстречу выскочил пьяный казак: «А, это ты!» – и замахнулся шашкой.
В мгновенье ока поручик понял тайный смысл смерти. Однако ж – пригнулся, и сталь вонзилась в дерево.
Ударив казака в живот, он побежал.
Тот, лежа, ругался вслед ему.
Случилось так, что наш Туманов был вхож в семью Жерома, погибшего в России офицера. С его сестрой он был интимно близок и дружен с его отцом – отчаянным республиканцем.
И в дружбе со многими такими проникся он великим разуменьем.
Прибыв в Россию, Николай Туманов вступил в консорциум друзей – ревнителей свободы, стал заговорщиком.
Промозглым петербургским вечером (шел 21-й год) друзья собрались у Белецкого. При свечках выпили шампанского, обнялись. Турищев прочел «Хвалу свободе».
Потом Туманов зачитал «Устройство будущей республики». Все хлопали в ладоши. Идеи кипели.
Декабрь 1824-го. Когда войска построились в каре на плошади Сенатской, Туманов, в седле, дышал в ладони: вот оно!
– Эй, барин, ты чего? – шепнул мужик в толпе. Поручик не ответил.
Ударила картечь. Туманов был ранен, отправлен в равелин.
Его дорога пролегла в Сибирь. В селе Орехове губернии Тобольской расквартирован был он у вдовы Антошиной. Распаковал пожитки, присел.
Вошел мужчина лет 25-ти:
– Вы? Николай Иванович?
С трудом узнал Туманов в высоком землеустроителе мальчишку, вызволенного у французов.
Они разговорились. Иван закончил гимназию, училище в Москве, но вот застрял в провинции. Стал землеустроителем. Теперь им предстояло быть в одном задании. Рубить леса под новый завод.
Тайга безбрежная, стук топора: по вечерам, наевшись каши, Туманов говорил с Иваном. Иван ему поведал об отце, о графе, о Жероме.
– Как удивительно! Жером! – вдруг понял Николай Туманов цепь совпадений в этой жизни. – Я знал его сестру. Да, там свобода. А здесь – неволя. Беги в Америку, Иван! Ведь ты погибнешь в этой тайге.
– Америка? О ней все говорил мой старый граф. Взгляните! – Иван достал из-под рубахи цепочку, на ней – змея и иероглиф.
– Великий символ! – пробормотал Туманов. – Я от Жеромова отца такой же получил. Беги, Иван!
– Нет, Николай Иванович! Я человек неопытный, но думаю, что граф и вы – в плену у заблужденья. Работать надо в России. Вы все поймете.
Действительно, прокладывая тракт, Туманов вскоре изменился. Без книг, без женщин, без вина он стал другим – спокойным, молчаливым.
Однажды, проплутав с Иваном в лесу, их вывело к землянке. У входа сидел замшелый старец, из вымирающих народностей Сибири, и что-то кипятил на маленьком костре.
– Твоя садись! – сказал он русским.
На ломаном наречье он рассказал им притчу о хромом медведе.
Там получалось, что медведь многократно калечил ногу о капкан, но каждый раз шел на свои места в тайге.
Когда прошло два года, Иван сказал: «Теперь пора за дело браться!»
Он попрощался с Тумановым: знакомый купец Балыгин занялся золотом и брал его с собой.
В районе Красноярска им повезло: они наткнулись на золотую жилу. Иван разбогател, построил дом, завел семью.
Сергей родился в 1830-м, был весь в отца, но только больше силы нервической в нем чувствовалось.
Он рос в довольстве, с ним занимался местный грамотей из ссыльных – поляк Жегловский.
Когда Сергею исполнилось 13 лет, отец направил его в Москву – учиться. В санях, закутанный в медвежью шубу, он прибыл в первопрестольную. Шел 1843-й год.
Гимназия Завадских. Дортуар. К нему подсел румяный парень: «Я – Калызин, а ты»?
Сергей назвался, они сдружились. Вместе воровали, дрались, делились тайнами.
Когда им минуло 14, Калызин взял с собой Сергея. Была зима. Прошли мосты, кривые переулки.
В Зашейном Калызин дернул колокольчик. Открылась дверь. Намазанная дама в пеньюаре ввела их в анфиладу комнат. Барышни играли в карты.
Мадам Жужу, лет 45-ти, взяла Сергея за руку: «Идем ко мне!»
С тех пор мальчишка изменился: жизнь повернулась с новой, интересной стороны. После походов к дамам он спорил с Калызиным о счастье, о доле народной. Калызин признался, что он социалист.
Друзья расстались, когда им было 16 лет, договорившись продолжить учебу в Петербурге. Сергей поехал в Красноярск, к отцу.
В Орехове заехал к бабке – седой старухе.
– Ну как, внучок, как городская жизнь? – она его прижала и осенила знамением: «Держись, Сергей»!
Вошел старик, высокий, с ясным взором: это был Туманов!
– И он, – сказала бабка, – был нехристем, а ныне – человек.
Поговорив с Тумановым, Сергей поехал в Красноярск к отцу. Он еле узнал его. Отец, раздавшись в теле, страдал одышкой. Он бесконечно говорил о некоем графе, наполеоновом нашествии, видать, старел.
В конце беседы отец сказал: «Моя мечта – уехать заграницу. Я надышался этой пылью золотой. Я не медведь!»
В феврале возок отправился на Запад. Надрывно кашлял отец, пока проезжали города Тобольск, Уфа, Самара. Он отказался заехать в Орехово: «На воды»!
В Лейпциге богатые сибирякb сняли две меблированные квартиры по адресу Хайнгассе, 5.
Хозяйка, лет 80-ти, бормотала, сидя в кресле: «Я помню русских… там был граф К., студент. О, какие вечера!»







