Текст книги "Путешествие в Тунис"
Автор книги: Дмитрий Добродеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Но что-то, видимо, порвалось в цепи времен: какой граф К.? И тот ли?
Сергей махнул рукой, повез отца в Висбаден.
В Висбадене старик стал задыхаться и умер в отеле «Три Гнома». Был похоронен на русском кладбище. Сергей поехал в Петербург.
За окнами – Васильевский, пурга. А здесь – тепло: чай, бублики, варенье. Оратор – Калызин. Сергей, студент по медицине, слушает.
– Цепочка индивидуумов, – вещает оратор, – есть социальный фактор. А гомо человечикус – лишь элемент развития… (Они смеются.)
Потом – ночные улицы, трактиры, где декламируют немного Пушкина, Белинского, правдивых европейцев.
По николаевской России – ночные тени.
Наутро Калызина и трех других смутьянов забрали, и вскоре, в кандалах, они уж шли в Сибирь.
Сергей, закончив факультет, попал врачом в больницу.
Приземистая, кривобокая, она стояла на окраине большого города.
Больница – особый мир: там запах то ли формалина, то ли кислых щей. Здесь ощутил Сергей реальность физической угрозы всему живому.
Работал мало, тянулось время скучно, пока не наступила Севастопольская страда. В начале 1855-го он был назначен в военный госпиталь на 5-м бастионе.
20 апреля была атака британцев на бастион. В палатку влетела бомба, зашипела…
– Ложись, ребята! – Раздался взрыв, один из докторов стоял без головы, потом упал.
Атака была отбита. Все поле усеяно было лошадьми, людьми.
Как он сюда попал? Ему почудилось мерцанье единой воли за варевом событий.
Среди погибших англичан и русских лежал французский офицер: красивый малый, в красных шароварах. Не знал Сергей, что это был племянник Жерома, знакомца его отца.
Пробыв полгода на бастионе, Сергей решил вернуться к мирной жизни. Занялся частной практикой, завел семью, остепенился в Петербурге.
Но вот году в 60-м ему пришлось податься в Красноярск по делу приисков.
Самара, Тобольск, Орехово… Ему открыл знакомый старик семидесяти лет – Туманов. Последовал за чаем разговор. Старик был сед, спокоен и все твердил: «Ошибка страшная! Мы были в плену у заблуждений (западных теорий). Не знали мы России. А где отец»?
– Он похоронен в Висбадене.
– Прощай, Сергей! Наверное, уже не свидимся.
Сергей сел в сани, поехал в Красноярск. В пути увидел колонну каторжан. И друга, в арестантской одежде, в цепях.
– Калызин! – Тот обернулся: – Сергей! – Они обнялись.
Недолго длилась эта встреча. Продав имущество в Сибири, Сергей вернулся в Петербург. Пошла жизнь сонная, семейная.
Но вот однажды летом, с детьми, с женой он отдыхал на даче, где-то в Финляндии.
Сидел один он вечером, пил чай. Солнце склонялось над заливом, лягушки квакали в болоте. Как мотылек промелькнула мысль: «Куда? К чему? Зачем? Все прорва»!
Противное было ощущение, потом прошло.
– Махну-ка я в Европу!
Сергей взял сына Ивана, семи годов, в Висбаден.
По дороге – Лейпциг. Знакомая Хайнгассе. Какие-то мордасы…
Итак, Хайнгассе, 5. Два русских путешественника – папа с сыном. Отец – уже обрюзгший, в хорошем драповом пальто, в пенсне, и сын – худой, веснушчатый мальчишка, задумчивый.
Отец, Сергей, был неспокоен. Ночами плохо спал. Ему мерещились эмблемы, черепа. Иван рыдал, когда отец вдруг покрывался потом и был готов отдать концы.
Но приступ кончился, отец повеселел. На ярмарке все в том же Лейпциге сдружился он с купцом Барыгиным. Барыгин странный был купец: рябой, в картузе, подпоясан кушаком, сапожки из желтой кожи и задраны носы. Он сбыл сто бочек дегтя и получил хороший оборот.
Пошли гулять. В захожем лупанарии, с Сергеем, Барыгин взял троих девиц и начался кутеж.
– У нас, в Сибири, – он приговаривал, – я в баню брал десятерых.
Пока отец гулял, Иван сидел в гостинице, писал стихи. Сквозь едкий, дымный воздух Лейпцига он видел некие реалии.
Отец забрал его в Висбаден и там, в гостинице «Три Гнома», скончался мгновенно и страшно, схватив себя за горло.
Друзья из русской колонии его похоронили, и Ходченко, известный литератор, отвез мальчишку на родину.
Учиться начал Иван в Москве, в гимназии Завадских. Все годы учебы был он замкнут, не шалил и даже не спорил о мужике и воле. Стихи его были прозрачны, мистичны, а размышления – противны духу времени.
Однажды, после латыни, пошли они к Беглову.
Собачий лай, пустая улица. Метет пурга. Фонарь качается, отбрасывает тени. Идет Иван с приятелем, Бегловым. Тот говорит о воле.
– Как странно! Здесь, под фонарем, собачий лай и год 1875-й, – подумал…
Они поднялись на крыльцо, в сенях стряхнули снег с шинелей.
Убогое жилище, самовар. За столом – старуха-мать, сестра на выданье и некий человек, немолодой.
Опять же – бублики, варенье и разговор о важном.
– Вы молоды, Беглов! Россия хочет жертвенной, кипящей крови! – А мне уж 35. Я жить хочу, дружище! Я тут сгнию, а где политика, работа?
И в том же духе, те же разговоры… Сии беседы и события масштабов малых и больших имели место и в последующие годы…
Настал 1981-й год. В апреле студент журфака Иван Батурин собрался в Лейпциг на учебу. Прошел групком, местком и комсомольское собрание. Упаковался, сел на поезд и был таков.
Приехав в ГДР, был поселен в каком-то общежитии и стал исправно выполнять учебный план. Сей план включал: Декарта, Лейбница, Гольдштейна, Маркса и новых левых.
По вечерам – пил пиво в местных кафетериях, смотрел кино. Ходил на митинги в защиту мира.
Однажды, в «Дойче Бюхерей», напал на старое издание, «Анналы». Там говорилось о заезжем русском графе К. Сей граф, писалось в тексте, прошел с успехом курс наук и собирал дорожный кофр, когда в мозгу его мелькнула замечательная мысль…
– Зачем, – подумал граф, – менять устои, повторять ошибки рабов земных, когда в сознании работают созвучия слов новых и живых?
– Все истинное случается лишь здесь! – и он покрутил пальцем у виска.
Придя к такому мнению, граф сложил пожитки в дорожный кофр и двинулся домой по старому маршруту.
Будапешт, 1988
V. Моменты Ru
(главы из романа)
Глава 3
(Москва, 17 июля 1944 года)
Нас вывели на улицу Горького. Колонна растянулась на километры. Впереди – со всеми регалиями и моноклем в глазу – шагал – прямой как трость – генерал фон Шток. За ним плелись тысячи оборванных, загаженных солдат группы армий «Центр».
(кадр сбоку)
Я нес консервную банку. Когда прорывался жуткий понос – выбегал из колонны и справлял нужду. Московские подростки свистели.
(там же)
Жара – под 40, опорки прилипали к асфальту. (Вчера вырезал из шин подошвы и привязал бичевками).
(там же)
Какая-то баба плюнула, потом разрыдалась.
(6 часов спустя)
Парад закончился. Всех погрузили в товарные вагоны и повезли в Сибирь. В Сибири – таскали рельсы, прокладывали ветку до Иркутска.
(год спустя)
Пришел вечером в барак, живот сводило от голода, вышел прогуляться. Баба окрикнула – Эй, фриц! – тихонько провела к себе, налила щец: «На, жри!» – Давился, боялся расплескать.
(там же)
на всю жизнь запомнил эту Наташу, ее большую теплую грудь.
(выходит…)
Любовь сильнее смерти.
(Профессор Майерхофер задумался)
Итальянцы – хорошие пластики и рисовальщики, но посредственные колористы. Краски у них не играют, не светятся.
(кто лучше видит?)
Колористы – ясновидящие – лишь у северных народов. Сетчатка так у них, что ли, устроена… Из-за северной хмари глаза их требуют много солнца, зрачки расширены, вырабатывают пигменты. Вырабатывают блин пигменты, вырабатывают пигменты…
(a propos)
В 1877 г. Франц Болл обнаружил, что при освещении иссеченной сетчатки (внутренней оболочки глаза) слабым светом она была розоватой, однако при сильном свете ее цвет становился белым.
(а все потому что)
Сетчатка содержит зрительный пигмент, известный как «родопсин». Поглощая свет, он распадается на пурпурную, желтую и белую фракции и в темноте вновь синтезируется.
(о йес!)
Важные явления в процессе зрения происходят под влиянием света. Но еще более удивительные вещи происходят в отсутствие оного.
(Охотское море, июнь 2004)
Не видно обломков судна, лишь легкая рябь… одинокая селедка отбилась от стаи и поплыла в открытое пространство. Она все еще в нашем поле зрения.
(там же)
Самолеты барражируют над морем, ищут буксир с экипажем. Все пограничные посты на стреме. Летим и мы – на вертолете Ми-2 – строго по курсу.
(мы продолжаем наблюдение)
Тиха гладь воды, никаких сигналов от буксира. Сверкающие косяки сельдей уходят на юг Камчатки – где сходятся Охотское море и Тихий океан – туда, где лежит загадочный остров Парамушир.
(там же)
Последний раз на связь он выходил… неважно.
С тех пор – ни слуху ни духу. Короче, не прибыл в Магадан. Пропал в море-окияне среди туманов и волн соленых.
(А море?)
Океан-Лама, как называли тогда Охотское море, поражал открывшимся взору простором, пугал мощью и суровостью.
Слава вам, капитаны седых горизонтов!
(Москва, Выхино, 2002)
Смелости нет предела, но где предел наглости?
(там же)
Как он мог скатиться до такого? Всеми презираемый, нашел хату алкоголиков и там предался возлиянью. Пил день и ночь. За водкой выходила Наташка – блатная с Украины. А он тихо загибался в хате.
(«Намести Мира», Прага, 2004)
Достал фляжку, плеснул «Джек Дэниэльса» полон рот, резко обернулся к ним, глядя беспристрастно трезвыми глазами. Однако виски просачивалось сквозь уголки рта, пришлось все проглотить и смахнуть на хрен слезу. Пока проморгался, девки ушли.
(Севлаг, 1947)
Освежевали, прослезились, пошли дальше в тайгу. Заросшая торопа вела нас в непролазную чащу.
(Уссурийская тайга, 2001)
Стартовал на низком старте и коротком разбеге.
(там же)
Корявый палец на спусковом крючке, он видит с прищуром на мушке – горбатую фигурку на горизонте. Кто еще видит эту горбатую фигурку?
(Владивосток, 20 июня 2004)
Расколошматили посуду в ресторане «Сандро», поставили блин на уши все заведение. С криком: «Мы всех вас уделаем!» сели в «Ниссан-патрол» и покатили в бухту «Золотой рог».
(Лейпциг, 1987)
Розенталь-парк – громадная поляна с вековыми дубами. Обойдя ее до конца, я подошел к советскому консульству.
(Leipzig, Kickerlingsberg 18)
В консульстве меня встретил секретарь по культуре – маленький пухлый блондин. – Виктор Викторович, – ласково представился он. – А вы, товарищ Кресслер, хотите в Москву – учиться?
– Да. Мне бы не мешало в архивы Института Марксизма-Ленинизма.
– А вот и ладушки. Сейчас мы вам оформим.
(там же)
– Товарищ Кресслер! У меня к вам будет небольшая просьба. Задержитесь. Нам надо поговорить.
(Хмурый ноябрьский вечер)
Я ждал его около часу. В Мэдлер-пассаже я ждал его. Связной не появлялся.
(там же)
Спустился в Ауэрбахскеллер. Заказал айсбайн и пиво «Радебергер». Напрасно Фауст так играл со смертью.
(час спустя)
Я заметался по Мэдлер-пассажу. Заблудился среди двух сосен, как говорят в России. Где этот сраный связной? Где я? Почему не вижу?
(Jawohl!)
Er hat gerade noch acht Minuten Zeit. Die Uhr tickt. Господа, на выход!
(а есть ли выход?)
Великий фюрер вселенной! Дивизии, марширующие на смерть, приветствуют тебя, и эти нескончаемые толпы к горизонту, – приветствуют тебя! Взявшись дружно за руки, уходят к обрыву и падают, глядя на заходящее солнце… проклятая Чукотавиа! Чего она медлит?
(Антверпен, 1995)
– Боль не пройдет никогда! – сказал он. – Боль будет всегда, я никогда не забуду ее, сколько бы времени не прошло.
(вопрос)
Помнить-помнить всегда, или – признать факт утраты и начать жить заново-заново?
(ответ)
Есть только то, что есть, чего же нет, того и быть не может.
(не знаю)
Кто прошел через Россию и ушел в космос головой, пробив дырку в потолке, кто нажрался всякой дряни, накурился дури, тому Бог не судья и волк не товарищ.
(Тбилиси, июнь 2004)
Они остановили его лимузин на проспекте Руставели, окружили толпой и начали раскачивать. Сначала он улыбался, потом его лицо погрустнело, и наконец ему стало страшно. Они же скандировали: «Каха, Каха, отдай нам наши заводы, отдай нам наши дома! Проклятый приватизатор!»
(Лейпциг, 1987)
Проклятый партайгеноссе Ульрих!
(Орландо, Флорида, 1999)
А эти гномы америкосы – все консумируют. Когда же блин подавятся?
(уходят к горизонту)
Имманентные, стойкие, вечные.
(часовая витрина «Андреас Хубер», Мюнхен, 2002)
Такой же «Ролекс» был у лейтенанта Хильми под Асуаном. У всех русских в 70-х были «Сейко», на худой конец «Ситизен», а у него блин «Ролекс». Как можно после этого любить старую коптскую буржуазию? Однако теперь у наших – и «Вашерон Константин», и «Улисс Нарден» и даже «Корум». Дожили!
(Универмаг «Котва», Прага, 2004)
Почему у рожавших женщин белки окисляются? Что значит этот механизм? Ведь все равно живут дольше мужчин.
(там же)
Ей сорок, симпатичная, но я вижу на ее челе много проблем, и мне не хочется с этим связываться. Щелкает фотоаппаратиком, улыбается, но я вижу ее проблемы и удаляюсь в толпе. Не хочется связываться. Удаляюсь в толпе. Buy-buy, baba!
(там же)
Но почему белки окисляются?
(час спустя)
Сволочи! Перегрели в микроволновке пиццу. Теперь вот обжегся. Слизистую спалил, неприятно во рту. Теперь придется долго, очень долго полоскать рот. Лучше всего подойдет отвар хвоща и коры дуба.
(Прага, остановка И.П.Павлова, 2004)
От фигуративного в творчестве никуда не деться. Никогда не затронут эмоциально шары и кубики. Так устроен человек, он мыслит образами, и никуда от этого не деться.
(там же)
Но высший предел подлости – это инсталляции. Они блин подорвали веру в искусство своими кусками войлока и кала.
(там же)
Испещрю «блинами» весь текст. Тогда слабо не покажется. Звучать будет – современно.
Глава 7
(Прага, 1997)
– Какие вы подлые! – сказал таджик. – У вас убивают товарищей, а вы даже на похороны не приходите. Вы просто отморозки!
А что я мог ему сказать? Эмиграция в основной своей массе состоит из отморозков. Причем не только русская. Самый подлый тип, которого я встретил в Вене в 89-м, был перс. Этот Амир напрочь забыл основные заповеди Востока, а в злых глазках его горело одно желание: встать вровень с гяурами. При этом он очень любил вставлять слово «демократия».
(Прага, бордель« Оаза» на Смихове, 1996)
– Мой юный друг! – сказал Эдди, – вы слишком долго были за железным занавесом, вы не представляете сексуальных повадок народов мира. Возьмите испанцев, они не только старуху, они и дохлую корову трахнут. В них есть природная всеядность, их юмор построен на плоти и скабрезности.
(там же)
«А итальянцы – изображают великих любовников, хоть у самих стоит неважно. Они пытаются все это компенсировать горячим дыханием и языком. Их бабы страшно недовольны – когда же бросят они лизать и будут трахать? А те же итальянки – неряхи, одеты по моде и ходят в норке даже летом, но снизу никогда не моются».
(задумчивая пауза)
– А как же фламандцы и голландцы?
– Девчонки их не любят за жестокость. Они все тискают, щипают, мнут, пытаются добиться невозможного за сотню баксов.
– А русские?
– До революции в Европе их считали самыми разнузданными развратниками. О нынешних мнения расходятся. Часть девочек считает их хамами, часть – романтиками. Не исключено, что это – романтические хамы.
(вопрос к Николь, блондинке в клубе)
– Кого предпочитаете?
– Японцев: они неприхотливы в любви, кончают быстро и платят лучше всех.
– А немцы?
– Особый случай. Они садятся на кровать и начинают долго говорить. Их монолог невыносим, и мы, девчонки, думаем: «Уж лучше бы ты нас жестоко трахнул, унизил, но не пилил мозги!»
– А русские?
– Это романтические хамы!
(Боткинская больница, Москва, май 1973)
– Ну почему вы не наладите производство кока-колы, ну почему вы не наладите свой скотский быт? Мы жизнь кладем за эту идею, а вы нас подводите! – В глазах молодого коммуниста из Ирака зажглись бешеные огоньки. – Ну так же жить нельзя!
(там же)
А кто сказал, что нельзя? Мы все имеем в СССР право – на миску каши и место у параши.
(Москва, Воентехиздат, 1974)
В тот зимний вечер они оформили халтуру на подставное лицо – какого-то внештатного прыща – и получили сумму колоссальную – три тысячи рублей. Ее полагалось обмыть. Но так, чтобы никто не вякнул, что несолидно обмыли. Короче, облевали все кусты у кафе «Ласточка».
(в потерянном портфеле осталось техническое приложение 1)
Перископ, как полагается у танка Т-72, идущего по дну реки, вращался и блестел. Такой вот танк, переплывая Иордан или Ефрат, мог выводить сей перископ наружу и видеть в прицеле, поделенном пунктирами, другие берега. Месопотамские всклокоченные дали, ливийский мрачный берег и ожерелье Нила.
(и техническое приложение 2)
Там был еще прибор ночного видения, с которым офицеры ночью ходили на кладбище под Красноводском и наблюдали, как гарнизонные залетчики тягают на согдианских надгробиях нечесаных блядей и местных вольноотпущенниц. А вы блин говорите оборонка! Не зря блин Сталин создал первые КБ, снабдив их инженерами, чертежницами и лопоухой солдатской охраной.
(Москва, Воентехиздат, 1974)
Вошел майор Чернов. Его глаза светились неземной обидой, в гражданском пиджачке он выглядел нелепо. Он подошел, сказал: «Что, пили?» – «Да, пили». – «А про меня забыли? Эх вы!» – и, скособочившись, пошел на выход.
(там же)
Эта обида еще отольется товарищам!
(Западный Берлин, 1980)
Наружка, наружное наблюдение. Долбаная обсервация. Боковым зрением он видел: следят сзади, со стороны универмага Ка-Де-Ве. Витрины, тройное отраженье. Еле ушел.
(там же)
Сколько остается времени?
(там же)
Ночь в отеле, Западный Берлин. Много виски, много сигарет. Нога дергается.
(там же, утро)
Замел следы. Вскочил в Эс-Бан. Потайная дверца метро на Фридрихштрассе. За ней – туннель. Передача документов.
(Восточный Берлин, день)
Тучный генерал в белых теннисных носках. Он недоволен. Листает тетрадь: «И что тут понаписано?»
Его лицо перекосилось. Не удержался и переспросил. Ответа не было.
(вилла в Карлсхорсте, 1980)
Ночь была холодная. Густой туман. Осушил вторую бутылку «Корна». «Они» не шли.
(там же)
Der Weltenplan vollzieht sich unerbittlich.
(Ленинград, гостиница «Звезда», 1970)
Сирийский студент Субхи разлегся на диване, закурил: «Как хорошо у вас в стране!» Я молча кивнул. Субхи зевает: «Ты знаешь, если бы не эта ваша война, то СССР давно бы обогнал Америку.» Я снова киваю головой. Он продолжает: «Уборщица здесь клевая. Зашла, а я ее и чпокнул». Я снова киваю головой. «Я верю в победу СССР!» – закончил Субхи свой монолог.
(там же)
Die Sowjetunion hat gerade noch 21 Jahre Zeit. Die Uhr tickt.
(Москва, Комитет защиты мира, октябрь 1974)
Маресьев сидел в буфете, обхватив голову. В который раз перед его глазами вставала сцена тридцатилетней давности, когда он был сбит в воздушном бою и пробирался к своим… Он выполз на опушку леса. И перед ним, ослабевшим, сидела ящерка на пне и не мигая смотрела на него изумрудными глазами. Он попытался схватить ее: она не убегала. Держа в руке, попробовал засунуть в рот. Однако ящерка сопротивлялась. Она вдруг выставила холодные колючие лапки, уперлась в его губы и подбородок. Как ни пытался Маресьев, не смог ее засунуть. Вот и теперь, 30 лет спустя, когда он вспоминает ящерку, то пот холодный катит по лбу, и он наливает себе стакан водки.
(там же)
«А Полевой, блин, в книге написал, что я освежевал и съел ежа. Какая низость!»
(там же)
– Низость! – этот звук ушел тонким резонансом. В ухе зазвенело.
(Мюнхен, Ленбахвилла, июнь 1993)
Если художник слишком долго созерцает реальность, то форма материального мира плывет, мир распыляется. Нет более жестких переходов между предметами, нет схем и костяков… Но откуда тогда жесткая грань, графика и египетская резаная линия? Не есть ли это признание атомизации мира через обратное? Эти две крайности непременно сходятся, так же как сжигание тела и его мумификация есть признание одного и того же – мира имманентного.
(Прага, апрель 1997)
Этот бар находился в подвале нехорошего блочного дома. Собирались там скины, бомжи, алкоголики – особый народ городского предместья. Два биллиардных стола, три игровых автомата и сортир на одного человека – вот и все достоинства этого заведения. Бармен стоял за стойкой и наливал из подозрительных бутылок сливовицу «Елинек» и ликер под названием «Медитовка».
(камера выплывает наружу)
Бетонный забор подступал вплотную к этому заведению. У этого забора, на пожухлой траве, среди битых бутылок его и нашли – с размозженной головой, переломанным носом и разорванным ртом. При нем – отключенный мобильный телефон, но он все равно ни до кого бы не дозвонился.
(ночь, Мюнхен, январь 1995)
Это странное чувство смерти в западне – когда тебя бьют, ты как во сне хватаешь руками воздух, а вырваться из плена не можешь. Подобное ощущали жертвы на подмосковных платформах – когда электричка не идет, а к тебе подходят трое – закурить.
(ахтунг!)
Что еще он помнил с перелесков «того» света? Освещение странное: тусклое, полупрозрачное, и контуры людей – тварей ползущих.
(ведь они)
Они все помышляют о своем, о том, что будут делать завтра. Но в большинстве разов это завтра не наступит. Их прихлопнут как мух, и вся их хваленая сущность будет валяться в пыли.
(Прага, декабрь 1999)
– Прага превращается в сумеречную зону, – сказал ему знакомый чех, бывший полицейский. – Взгляни на этих людей, и ты все поймешь.
(пришлось взглянуть)
От людей сильно пахло потом, они были неухожены, перебивались от зарплаты до зарплаты, и понемногу переходили на безработицу. Ненависть их к богатым немцам становилась еще сильнее, чем к русским, ввергнувшим их в бедность. На заборах все чаще появлялись надписи: «Жидовские немцы – вон!»







