444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Бобышев » Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2 » Текст книги (страница 12)
Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:45

Текст книги "Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2"


Автор книги: Дмитрий Бобышев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

ДРУГОЙ ГЕРМАНЦЕВ

Имя Германцева лишь изредка упоминалось на страницах этих заметок, а между тем в каких-то эпизодах моей жизненной оперы ему случалось быть хоровым запевалой. В качестве собирательного и несколько условного персонажа он впервые появился у Анатолия Наймана в романе-эссе «Поэзия и неправда» заодно с такими безусловно реальными фигурами, как Бродский, Рейн, сам Найман или я. Критики впоследствии попрекали Наймана тем, что Германцев его – всего лишь зеркальный образ, отражающий автора в альтернативной реальности, то есть не в самой жизни, а в её поворотах. Ну, во-первых, на допросы в КГБ выдёргивали, как редиску с грядки, наверное, каждого из нас, и вероятность превратиться из свидетеля в обвиняемого выпадала едва ль не на любого третьего или четвёртого. Вот Германцев таким первым-вторым и оказался. А главное, узнаваемым и убедительным был стиль его жизни с неприятием всего, что принудительно насаждалось в обществе. С неприятием аскетическим, надо сказать, и упорным. Иначе говоря, я вижу под этим именем конкретную персону, знакомую мне на протяжении всей жизни, и это лишь нормально, что у Наймана его многосторонняя личность предстала в несколько иных разворотах, чем виделась мне.

Чтобы выразить это различие, я, пожалуй, немного изменю его имя в сторону большего сходства с прототипом. Впрочем, имени своего он не любил, назывался по фамилии и специально для друзей извлёк из неё корень квадратный: Герман. Пусть так.

По своей внешности, да отчасти и по характеру он мог бы успешно играть роль теневого друга-инспиратора при любом Фаусте, буде таковой обрёлся в одной из ленинградских компаний в те годы. Увы, ни Фауста, ни Гёте он не нашёл и потому дружил со многими, составляя по умственным запчастям да шестерёнкам образ своего коллективного напарника, кореша, – выражался он исключительно на тогдашнем арго, но без мата, не признавая язык газет и официоза.

Мы стали видеться с ним довольно часто, когда он бросил свой ВТУЗ, тот самый, что чуть позже заканчивал Рейн. Ну, с Рейном понятно: получив диплом, он избежал солдатчины. А вот Германцев решил ни за какими такими зайцами не гоняться, поскольку службе в армии не подлежал из-за позвоночника, якобы повреждённого при падении с дерева. Как его занесло туда наверх, он скромно умалчивал, но ходил коньком-горбунком, подняв плечи и закинув назад голову, как Мандельштам. Освобождённое от сопроматов и диаматов время Герман бросил на языки, попросту глотая увлекательные материалы сначала только из польских, а потом из итальянских, английских и прочих европейских журналов в Публичке: о кино, выставках, скандалах со знаменитостями, стиле в одежде и поведении. Скоро он стал экспертом-западником, и не только среди деклассированной «сайгонской» богемы – к его острым замечаниям прислушивались и «юноши из интеллигентных семей», тяготеющие к вольному слову. Ну, и девушки, само собой... К счастью, нам были любы девушки разных типов, и это нашу дружбу спасало. Да случись и пересечения, думаю, это нас бы не разобщило. А вот в литературе вкусы почти совпадали. И так и эдак отношения крепли.

Каким-то необъяснимым образом он оказался в Вологде, что-то вкрутил в мозги местным библиотекаршам, и в результате вернулся в Питер с томиком «Фиесты» Хемингуэя. В знак расположения подарил книгу мне, и вот она передо мной с рассыпающимися листами, изданная на худой бумаге в 1935-м, с пометами проверок в 1940, 1947, 1950-м и 1955 году, с печатью: «Вологда. Обязательный экземпляр государственной книжной палаты. Пользоваться бережно». И со штампами на 17-й и последней странице: «Вологодская областная библиотека им. Н. Г. Чернышевского». Добыть такое казалось тогда геройством. Книга запорхала из рук в руки. Считалась шикарнейшей фраза, телеграфированная из Сен-Себастьяна в Памплону, и мы её имитировали и смаковали: «Милый! Мне хорошо и спокойно. Брэт». Назовите, кто б не мечтал получить такую телеграмму? Чтобы вернуть книгу из уже двадцать восьмых рук, я прошёл по всей цепочке, благо, что все собрались на каком-то модном концерте в филармонии. К разъезду я вышел на последнего – им был Володя Герасимов:

– Отдавай книгу!

– В настоящий момент её у меня нет. Я дал почитать матери Лёши Лифшица.

– Так. Это будут уже двадцать девятые руки. Звони ей сейчас же.

– Ты хочешь, чтобы я беспокоил почтенную даму в одиннадцатом часу вечера? Это же варварство!

– А зажиливать книги не варварство? Звони немедленно! – потребовал я беспощадно.

Он мог бы справедливо возразить по поводу явно имеющегося здесь факта библиотечного хищения, но не возразил, и на следующий день книга вернулась. Что общего было у нас с её героями, обеспеченными американскими бездельниками, болтающимися по Европе в поисках удовольствий и развлечений? Ну, во-первых, молодость, а во-вторых, этот стиль – что в жизни, что в письме. Мы бы и сами были такими, окажись на их месте. Да и не так уж они бездельничали – вкалывали, гнали строку, ну а потом, естественно, «культурно отдыхали», как говорили у нас прежде, или «оттягивались по полной», как говорят сейчас. К тому же, у всех были свои болячки, от которых они пытались отвлечься, участвуя в мужественном и ярком зрелище – бое быков. Фиеста, праздник! Каждый из нас немного играл в эту книгу, особенно это получалось у Германцева, даже внешне: обязательный свитер, непременные американские джинсы (а на что ж тогда знание языков?), короткая битниковская стрижка и непокрытая голова при любой погоде. В стране пыжиков и кроликов это являло собой заметный контраст.

Я попытался играть в фиесту с другим ленинградским денди, Ильёй Авербахом, предложив ему потратить один из выходных с самого утра на посещение злачных мест, выпивку и разговоры об «иронии и жалости». Я предложил зайти для начала в блинную, расположенную в подвальчике на Невском, и его ирония была вот именно что безжалостна. Ещё бы – блинная! Действительно, когда я заказал порцию коньяку (я настаивал именно на «порции»), буфетчик пожелал уточнить:

– А сколько именно: сто пятьдесят или двести? Может быть, начнёте с соточки, а там посмотрим?

В этом счёте на граммы изгонялся сам дух фиесты. Убогость быта карикатурно высмеивала наше западничество, особенно в случае Германцева, да и всего его круга, куда я включил бы и Хвоста, и Енота, и Славинского, да и Швейка, о которых я уже писал или ещё напишу. Последний, по свидетельству Довлатова, заявил при допросе в милиции (его привлекли за тунеядство):

– Да, я работаю мало... Но я ведь и ем мало!

Это полностью относилось и к Герману. Пустая консервная банка, когда-то опустошённая за обедом, теперь служила пепельницей, перевёрнутый ящик годился для застолья. Правда, имел место диван, но спинка от него, распластанная на полу, предоставлялась как ложе для засидевшегося гостя (или гостьи). Зато извлекался откуда-то сам-, а потом уже и тамиздат, могла вдруг возникнуть пачка «Мальборо», а то и бутыль «Столичной» в экспортном исполнении – правда, без закуски. Тогда уже начиналась праздничная роскошь, фиеста с последующей изгагой и интеллектуальным шумом в голове.

* * *

Будучи иногородним, Герман обеспечил себе номинальную прописку, но вынужден был снимать жильё: всякий раз довольно фантастическое. Какое-то время он жил минутах в пятнадцати ходьбы от меня, на 9-й Советско-Рождественской. Странное дело – мои близкие и, прежде всего, мать и Федосья терпеть не могли двух из моих ценимых друзей: его и Горбаневскую. Наверное, чуяли каким-то инстинктом их будущее пребывание «в казённом доме», опасались моей вовлечённости в их дела... Но именно эти двое так ощутимо поддержали меня на Западе! Чей же инстинкт оказался вернее? Как бы то ни было, а Германцев гораздо реже навещал меня на Таврической, чем я его в гротескно-мрачном подвале на Девятой, где он снимал часть дворницкой на совершенно божеских, как он уверял, условиях. Достопримечательностью там была уборная, расположенная, из-за чрезвычайной заглублённости подвала, на возвышении, так что посетители должны были восходить по нужде, как на трон или же на эшафот, что кому больше нравилось.

* * *

У меня в ту пору возникли виды на одну даму. Нельзя сказать, что такую уж прекрасную, хотя звали её как раз Елена. Я знаком был с ней и раньше, она нравилась мне ладной, немного мальчишеской фигуркой и стрижкой «под пажа», сходство с которым усиливалось из-за её увлечения фехтованием. Любо-дорого бывало поздороваться с ней у Зимнего стадиона, спешащей туда с рапирой на тренировку. Но у неё развивался в то время бурный роман, завершившийся браком с преуспевающим (и при этом талантливым) художником. К тому же он был хорош собой и носил совершенно неземное имя! Увы, райского счастья у них не получилось, они драматически расстались, бедняжка лишилась своего (буквально) света в окошке и попыталась наложить на себя руки. Даже после больничных перипетий она оставалась зациклена на нём: свет, свет и свет... Я не выдержал:

– Ну что «свет»? Нужно ведь и самой что-нибудь излучать!

Она вдруг очнулась:

– Что ты сегодня вечером делаешь?

– Обещал зайти к Германцеву.

– Возьми меня! Я хочу с ним познакомиться.

– Хорошо, пойдём вместе.

– Только я буду с подругой!

Как было ей отказать? Но эта зашоренная Елена, эта навязанная попутчица, её ожидание – всё предвещало испорченный вечер. Наконец подруга явилась (полное невзрачие), и мы добрались до того Девятого подземелья. Герман королевствовал в своём крепко накуренном кругу, шутки уже клонились к абстракции, даже сюру. Изо рта в рот пошла обслюнявленная цигарка: джойнт! Неужели и я приложился? Вряд ли, иначе б запомнил. Зачем же я здесь? Елена сняла с меня обязательства перед ней, и я побрёл по морозцу домой. До работы оставалось ещё часов пять сна.

Не тут-то было! Среди ночи – звонок. Чтобы не перебудить всех, бросаюсь к телефону.

– Кто это? Что надо?

– Где моя дочь? Дайте немедленно адрес притона, куда вы её отвезли!

– Знаете что? Оставьте меня в покое. Дочь ваша – взрослая особа, сама знает, куда ей ходить.

И – шварк трубкой! Звонит опять. Я дал отбой, подержал трубку подольше на коротких гудках, положил. Звонит всё равно:

– Как вы смеете! Я – полковник Советской армии! Я обращусь в КГБ!

– Вот что, полковник: не шумите. Люди спят. Я сейчас пойду по тому адресу и отправлю вашу дочку домой. Больше не звонить.

Что тут было делать? Пришлось идти. Я догадался надеть семейные валенки и захрустел порошей по оледенелой Таврической. Мороз заворачивал крепко, голова прояснилась. Значит, этот ревнивец-папаша, не дождавшись дочурки, стал давить на Елену, и та ему выдала мой номер! Ну, спасибо...

Вот и подвальное окошко. Стучу в него:

– Герман! Герман!

Выскакивает очумело.

– Это ты, Деметр? Забыл чего?

– Девица у тебя?

– Уже час как уехала на такси. А что?

– Её папаша у меня весь телефон оборвал: где дочка? Что ты в ней нашёл, такой замухрышке?

– Не скажи... Кожа у неё хорошая!

* * *

Некоторое время мы с Германом не виделись, а когда встретились, он, оказывается, вдруг «помолодел»: стал опять учащимся, поступил на филфак, да ещё и на английское отделение. Вполусерьёз говаривал он, что из них готовят будущих шпионов, а общий снимок первокурсников на картошке фотограф мог бы выгодно продать «Интелледжент Сервис», потому что там – все до одного. Острота рискованная, но надо было знать, с кем так шутить.

Кумиром его оставался Стась Красовицкий, а хвалил он при мне больше Наймана, показывал неизвестные мне тексты, читал стихи наизусть. Иногда я мог бы даже ревниво досадовать, если б не был уверен, что и обо мне Герман худого не скажет. Общался он с множеством лиц и, перенося идеи (вместе с байками, шутками, может быть, даже и сплетнями) из компании в компанию, совершал, как пчела, перекрёстное опыление. Создавал общий стиль.

Вдруг объявил:

– Тебе нужно познакомиться с Хвостом!

Я уже и сам был наслышан. От Германа же – от кого ещё? Он и тексты пустотно-абстрактные демонстрировал, и песенки волохонско-хвостенковские напевал. Это было забавно, и я был не прочь полюбоваться на такое чудо света. Пришли мы с ним в коммуналку на Греческом проспекте уже хорошо за полдень, часу во втором. Открывает добрый молодец хипповой наружности и в халате на голое тело. Алёша.

– Рад буду познакомиться, – говорит. – Только подождите минутку у двери.

Постояли мы, два тридцатилетних дуралея, в коридоре, думая, что он брюки тем временем натягивает.

Входим. А там – театр.

ХВОСТ ПРИНИМАЕТ ВИЗИТЁРОВ

Сцена представляет собой захламлённую комнату в типичной ленинградской квартире. Её не убирали уже лет двадцать, а до этого – ещё сорок. Слева – пыльные окна, вокруг – поломанная мебель вперемешку с подрамниками, пустыми бутылками и раздавленными тюбиками красок. Справа стоит мольберт с неумелым наброском женской фигуры зеленовато-кишечных тонов. В центре находится двуспальная кровать, на которой возлежит парочка. Это – Алёша и Элеонора, оба в чём мать родила. Целомудренные зрительницы могут набросить на них лёгкую накидку. Входят Германцев и Бобышев.

Хвостенко (лёжа). Добро пожаловать! Я Алёша Хвостенко. Но можете называть меня просто Хвост.

Элеонора (лёжа). А меня – просто Дунька. Хи-хи! (Прикрывает ладонью выбитый зуб.)

Германцев (дипломатично). Мы тут шли мимо, решили заглянуть.

Гости осторожно садятся на ломаные стулья.

Хвостенко. Пожалуйста, глядите. (Указывает на мольберт.) Вот моя последняя работа метафизического плана. В ней поднимается тема: из чего сделана женщина? Ответ: из дерьма.

Элеонора (прикрываясь ладонью): Хи-хи!

Хвостенко. Дунька, молчи! А вам нравится?

Бобышев. Нет.

Германцев. А по-моему, клёво.

Хвостенко (не обидевшись). Ну, ничего. Я прочитаю вам «Вторую священную книгу Верпы». Первой книги вообще не существует, я начал прямо со второй. Верпа – это персонаж наподобие Заратустры. (Камлает). Ну как, понравилось?

Бобышев. Нет.

Германцев. А, по-моему, так гениально, старик!

Хвостенко (озабоченно). Ну, и правильно. Мы лучше споём вам частушки. Дунька, запевай!

(Поют дуэтом на мотив «Калинка-малинка».)

 
Мы весёлые покойнички,
развесёлые покойнички.
Могилка, могилка моя,
раскудрявая могилка моя.
Наши гробики дубовые,
наши саваны шелковые.
Могилка, могилка моя,
раскудрявая могилка моя.
Мы во гробиках поплясываем,
кверху косточки подбрасываем.
Могилка, могилка моя,
раскудрявая могилка моя!
Хвостенко. Ну как, нравится?
Бобышев. Вот это – да...
Германцев. Ну, я ж тебе говорил!
Элеонора. Ая нравлюсь?
Бобышев. Очень.
 

Занавес.

АДМИРАЛЬСКИЙ ЧАС

Парочку эту я встретил потом, и в одетом виде, в Москве, совершенно случайно. Хорошенькую Дуньку, правда, украшал ещё и синяк под глазом, но она была так же непосредственна. Синяк на такой славной мордочке меня возмутил, и я наорал на Хвоста, объявив Дуньку поколенческим достоянием, а ему как-то по-белогвардейски и бретёрски пригрозив купировать хвост и заодно уши. Он добродушно поинтересовался, что значит глагол «купировать». Я объяснил, что так поступают со щенками боксёров и доберманов. Он повздыхал и в свою очередь пожаловался на Дуньку – она, оказывается, пырнула его кухонным ножом в бок, он лишь оборонялся.

– Хорошо ещё, что в ребро, а не между.

– Ас чего это она так?

– По пьяни...

Тут уж мне крыть было нечем.

Затем я видел их уже отдельно. Его – в других мировых столицах: Париже, Лондоне и Нью-Йорке, её – в ином образе и в бывшей столице, которая вдруг припомнила своё прежнее название: Санкт-Петербург. А затем мы все умерли, распались на частицы, перемешавшись с прочим мусором этого Мира, наши души улетели в трансцендентный астрал, а личности оставили свои отпечатки на чём придётся – на фотографиях, на листах бумаги, в каких-то записях и, в частности, в этом вот человекотексте, специально для того и задуманном.

И вот из него или из подобного ему источника вновь возникает мой друг Германцев уже на Васильевском острове, где-то на пересечении Среднего проспекта и Кадетской линии. В эту историческую эпоху она называется Съездовской, ибо дело происходит при советской власти, в жаркий день августа 1968 года. Рядом с Германцевым вполне естественно возникает автор этих заметок, и вместе мы бредём к новому пристанищу нашего гиперактивного бездельника, либерала и опылителя чахлых лужаек ленинградского андеграунда. Довольно позднее утро, воскресенье. Уже несколько дней, как «наши» танки давят «Пражскую весну», оккупировав Чехословакию. Александр Дубчек арестован, самосожженец Ян Палах ярко пылает на площади Св. Вацлава. Маринин рыцарь Брунсвик бессильно высится над рекой вровень с Карловым мостом. Влтавские лебеди тщетно попрошайничают в своих заводях, людям до них сейчас нет дела.

Все эти дни мне было и страшно, и срамно одновременно. «Голоса» в приёмнике глушились топотом и гиком. Вот я и поехал с утра к Герману в надежде на его диссидентские связи, потому что – дальше же некуда, что-то надо же, наконец, сделать! Но и связи в тот день, если были, все притаились. Я вошёл в арку двора, повернул налево. Над этажами коммуналок высился купол Св. Екатерины, и на нём каменный ангел странно и грозно заносил свою десницу. Видимо, эта рука в своё время поддерживала крест, представить который было более чем уместно на православном соборе. Но креста-то и не было, десница воздымалась в жесте, проклинающем беспамятных святотатцев внизу.

Герман оказался дома, его окошко, едва возвышающееся над асфальтом двора, было открыто, и он пригласил меня зайти прямо через подоконник. Но тема разговора требовала открытого воздуха, и вот мы идём по «Васькиной деревне» к Неве, находясь ещё в видимости разгневанного ангела.

Уже жарко, у пивного ларька толпится мятая, изжёванная рабочей неделей очередь. Но не заливать же и нам зенки в такие дни! Попадающиеся навстречу офицеры из Военно-транспортной академии отводят глаза в сторону. На набережной обдувает, на Менделеевской линии затишье, а площадь перед БАНом, где впоследствии встанет бронзовый академик Сахаров на соловецком валуне, сейчас испускает жар. Мы мрачно обмениваемся новостями:

– Людвиг Свобода в Москве, Дубчек неизвестно где и жив ли, а Пеликан, Шик и Смрковский уже, кажется, в Вене!

– Что же нам делать? Вот и Академик умолк, и Солж затаился.

– Ну, с Солжа-то всё и началось в Праге. Как зачитали на писательском съезде его «Письмо о цензуре», так и пошло...

– Да, ему есть ради чего беречься!

– Побережёмся и мы. Нема дурных!

Мы идём мимо заколоченных лабазов Биржевого, выходим на Волховской переулок, где работает наша подруга Галя Руби. Но – воскресенье, Галя уехала с родителями на дачу на 69-й километр, где сейчас пропалывает их огородец, рассаживает «усы» клубники, чертыхаясь на весь свет. В момент, когда мы сворачиваем на Тучков переулок, пушка на Петропавловке выстреливает полдень. Адмиральский час! Мы выходим опять на Средний и покупаем у молодого узбека арбуз.

– Бери. Сладкий!

* * *

А в этот момент на Красной площади в 635 километрах к югу и чуть к востоку от нас семеро смельчаков, собравшихся у Лобного места, вынимают транспаранты из коляски с грудным ребёнком и разворачивают их в сторону Кремля:

– Позор оккупантам!

– Руки прочь от ЧССР!

– За вашу и нашу свободу!

Среди смельчаков находится и восьмой, ничего не подозревающий младенец Ося Горбаневский, Наташин младший сын (а старшего Ясика она оставила дома). К ним уже бегут агенты: скрутить, немедленно вырвать из рук, разорвать, растоптать, разбить в кровь лицо...

Когда дошли сведения об этом событии, они вызвали у нас вспышки стыда и приливы гордости вместе с какимто облегчением, как если бы в казённом накопителе, где впору было б топор вешать, вдруг открыли форточку.

Вся история изложена в документальной книге Натальи Горбаневской «Полдень».

Между тем Германцев взялся за ум и скоростным образом закончил филфак университета. Представляю, сколько было там насмешек над сокращённым названием этого факультета, особенно на английском отделении. Выпускникам оставалось лишь стоически напускать на себя довольную ухмылку: да, мол, любим мы это дело. А кто не любит?

Девушки-филологини действительно окружали Германа. Как ни зайдёшь к нему в каморку «Под ангелом», так, глядишь, там две или даже три крутятся. Я, признаться, кроме младости, никаких особенных добродетелей за ними не замечал. Но постепенно всех вытеснила одна, и, поскольку Герман порой откликался на Герасима, её прозывали Муму.

Я был приглашён на свадьбу прямо в ЗАГС и оказался единственным свидетелем. Расписавшись, они поехали к родителям невесты на Кондратьевский. Я и там пребывал в гостевом одиночестве. Тесная квартирка, телевизор, полированная мебелишка, горка с каким-никаким хрусталём, на столе – угощение. Родители – нормальные советские люди среднего достатка, встревоженно-растроганные замужеством дочери. Выпили подчёркнуто мало. В общем, взял я новобрачных с собой, и поехали мы к Арьевым, где как раз в тот вечер происходила самая милая форма общения: гибрид гулянки с литературным салоном. Молодожёны (и к тому же оба филологи) оказались там кстати.

На что они жили, для меня оставалось загадкой. Питались не иначе как маковой росой, – может быть, и в буквальном смысле. Упоминались какие-то переводы, халтуры, порой для экзотических работодателей – например, для канцелярии митрополита Ленинградского, Новгородского и Ладожского. Возникали и исчезали книжные кирпичи тамиздата. Было одно впечатляющее приобретение: семнадцатитомный академический Пушкин в переплёте абрикосового цвета, откуда Германцев извлекал немало занимательных шарад.

– Как бы ты заполнил многоточие в этом незаконченном рассуждении Пушкина (правда, на французском, но вот оно в переводе): «Почти все верования дают человеку два...» Два чего? И вот окончание... Это могла быть одна фраза, но возможны и две, разделённые точкой.

– Давай-ка попробуем: «...два соблазна. Первый – это благословение любой власти, и второй, – взамен справедливости, – загробное вознаграждение. В каждом из них имеется нечто такое же отвратительное, как атеизм, отвергаемый человеком». Так годится?

– Ну, ты даёшь, Деметр. Чтоб религия предлагала соблазны... Это уже слишком!

– Для Пушкина ничего не слишком. Разве «Рыцарь бедный» не о соблазне? И – не о вознаграждении?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю