Текст книги "Будущее"
Автор книги: Дмитрий Глуховский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава IX. ПОБЕГ
Я сбегу отсюда или сдохну.
Я могу сбежать. Я видел окно. Мы сбежим отсюда с Девятьсот Шестым. Я только найду его, и... Я видел окно где-то здесь... Пытаюсь найти Девятьсот Шестого, рассказать ему, хожу по бесконечному коридору с тысячью дверей, дергаю, толкаю каждую – и все заперты. Где ты?!
– Эй! – толкает меня кто-то в бок. – Эй!
– Что?! – Я вскакиваю в своей койке, срываю с глаз повязку.
– Ты во сне разговариваешь!
На меня смотрит Тридцать Восьмой – красивый кудрявый мальчик-девочка, боящийся всего на свете и послушный старшим, чего бы от него ни требовали. Моя подушка вся мокрая и холодная от пота.
– Ну и чего я там сказал? – симулируя равнодушие, спрашиваю я.
Если я проболтался, если о выходе из интерната узнают другие, его замуруют быстрее, чем я успею снова пробраться в лазарет.
– Ты плакал, – шепчет Тридцать Восьмой.
– Херня какая!
– Тихо! – дергается он. – Все спят!
Да я и не собираюсь продолжать с ним этот разговор! Напяливаю повязку, отворачиваюсь к стене. Стараюсь заснуть, но как только закрываю глаза, сразу обретаю зрение: вижу бескрайний город за панорамным стеклом, мириады переливающихся огней, башни-атланты, оплетенные, как оптоволоконной паутиной, трассами скоростных поездов, город под серо-багряным клубящимся небом, нанизанным на тонкие лучи отходящего ко сну солнца.
Вижу балконную дверь. Ручку и замок.
– Мы выберемся отсюда, – обещаю я Девятьсот Шестому. – Я нашел...
– Тихо ты! Сейчас вожатые придут! – шепотом кричит Тридцать Восьмой.
И тут я вспоминаю операционный стол, стоящий торцом к удивительному, единственному на весь интернат окну. И продолговатый мешок – застегнутый наглухо мешок именно той длины и ширины, какая нужна, чтобы вместить тело мальчишки, – лежащий на этом столе. «Передержали», – вспоминаю я только сейчас слова старшего вожатого.
И понимаю вдруг, что Девятьсот Шестой, мой единственный товарищ, которому я побоялся открыться, исповедоваться в своей дружбе, уже освободился из нашего интерната. Что его не возвращают в нашу палату, в нашу десятку так долго потому, что он лежит, упакованный, в этом мешке. Девятьсот Шестой не дождался ни моей исповеди, ни моего открытия. Я так и остался ему чужим.
Склеп сожрал его. «Передержали».
– Ты спишь? – Тридцать Восьмой тычет меня пальцем, свесившись с верхней койки.
– Да!
– Это правда, что к тебе Пятьсот Третий приставал? – посопев, спрашивает он.
– Тебе какое дело?!
– Ребята говорят, он тебя опустить хотел, а ты ему ухо откусил.
– Кто говорит? – Я снова сдергиваю повязку.
– Говорят, теперь он тебя убьет. Он уже всем сказал, что убьет тебя скоро. На днях.
– Пусть попробует, – хриплю я, а сам-то слышу, как разгоняется от прилившего страха мое сердце.
Тридцать Восьмой молчит, но продолжает нависать надо мной, катая на языке и боясь выплюнуть свои мысли и тычась в меня сахарным взглядом.
– Меня знаешь, как зовут? – наконец нерешительно говорит он. – Йозеф.
– Ты рехнулся?! – шиплю я ему. – Мне на хера это знать?!
У нас нет имен! В интернате разрешен только числовой идентификатор. Даже клички под запретом, и наказывают нарушителей беспощадно. У всех, кого как-то звали до попадания в интернат, имена отбирают и обратно выдают только при выпуске. Имя – единственная личная вещь, которую нам вернут при освобождении. А тех, кого сюда привезли еще безымянными, назовет как-нибудь старший вожатый, когда придет пора выпускаться из интерната. Если они дотянут до этого дня.
Узнать имя другого из своей десятки можно только по одному случаю... На первом испытании. Услышал – и тут же забыл.
– Если нас сейчас подслушивают, тебе вожатые за это все ребра переломают! Но Тридцать Восьмой словно оглох.
– Ты крутой, – вздыхает он.
– Че-го? – морщусь я: только ухажеров мне сейчас не хватало.
– Ты крут, что отшил его.
– Да что мне оставалось-то? Чтобы он меня раздраконил?! Пятьсот Третий?!
Тридцать Восьмой обиженно хлюпает носом. Мои слова звучат как упрек ему: этот херувимчик, чуть что, сразу бросается брюшком кверху и покорно замирает. Я уж думал, у него давно ничего не болит.
– Ну да. В общем, ты крутой, я только это хотел сказать, – еле слышно произносит Тридцать Восьмой и исчезает.
Болит, оказывается. До меня доходит, что ему надо дольше было собираться с духом, чтобы сделать это свое мне признание, чем чтобы взять за щеку у какого-нибудь беспредельщика из старших.
– Надоело... – долетает до меня его полувсхлип. – Не хочу больше...
– Слышь! Тридцать Восемь! – шепчу ему я.
– А? – Он отзывается не сразу.
– Девятьсот Шестой не вернется. Он умер. Я труп видел.
– Как это?! – Тридцать Восьмой не показывается больше; по дну его койки видно, как он съеживается, подтягивает колени к подбородку.
– Они его из склепа мертвым достали. Вот как.
– Девятьсот Шестой хороший был. Хотя и странный, – отваживается сказать он.
А я совсем неожиданно для себя испытываю к этому жалкому, в общем, существу под тридцать восьмым номером два совсем неуместных чувства: благодарность и уважение. Они толкают меня, и я выползаю со своей полки, забираюсь выше, прижимаюсь к его уху, обрамленному ангельскими белокурыми завитками, и говорю:
– Меня Ян зовут.
Он вздрагивает. Да меня и самого трясет. Но я тороплюсь признаться ему, хочу успеть заключить с ним этот пакт, пока он, как Девятьсот Шестой, тоже не исчез навсегда – или пока я сам не исчез.
– Я нашел выход отсюда. Правда! Окно. Хочешь со мной?
И Тридцать Восьмой, конечно же, сразу отвечает: «Нет!», но наутро, перед душем, когда я уже сто раз пожалел о своем предложении, подходит ко мне и застенчиво жмет мне руку: «А что надо делать?» Но в раздевалке стоит тишина, только воздух звенит от любопытства, как на средневековой рыночной площади перед показательным повешением; всем есть дело до наших планов. Скажи я тут слово – нас непременно подслушают и тут же раскроют.
Хотя Пятьсот Третий должен был бы валяться в лазарете, на утреннем построении он оказывается ровно напротив. Глядит на меня безотрывно, с улыбкой. Я стараюсь на него не смотреть, но пустота вместо уха против воли примагничивает мои глаза. Пусть, если хочет, протез ставит. От меня эта мразь свое ухо обратно не получит: оно надежно спрятано и уже отдает душком. Мосты горят. Я до крови кусаю губу.
Старший вожатый обходит меня стороной, словно ничего не случилось прошлой ночью. Но все уже всем известно. Люди сторонятся меня, вокруг меня вечно пусто, будто я чумной. Я и есть чумной: пахну скорой смертью, и все боятся ее от меня подцепить.
Со мной теперь только Тридцать Восьмой. Он тоже предпочел бы держаться от меня подальше, но мне нельзя оставаться одному. Повсюду за мной наблюдают тени, в коридоре мне плюют на одежду, в дверях аудитории толкают плечом. Я помечен, на меня можно теперь охотиться всем, хотя я уверен: Пятьсот Третий захочет все сделать сам.
Целый день я терплю, чтобы держаться подальше от сортира. Считается, что кабинки – единственное место, куда система наблюдения не заглядывает; именно поэтому туалет – всегдашнее место расправ и сведения счетов.
В столовой я и Тридцать Восьмой садимся рядом. Нами брезгуют даже пацаны из нашей собственной десятки: Триста Десятый – тот, что точно знает разницу между добром и злом, пялится на меня угрюмо из-за соседнего стола, бурчит что-то своему ординарцу – немому переростку Девятисотому. Выходит, я на стороне зла.
Ну и хер с ними со всеми. Зато мы с Тридцать Восьмым, оставшись вдвоем, можем, не шевеля губами, неслышно разговаривать. Вокруг стоит такой гул, что у нас есть надежда сохранить наш план в тайне.
Сходимся на том, что Тридцать Восьмой должен попасть в лазарет, притворившись больным, и будет там меня ждать, а я сбегу из палаты этой ночью и проберусь к нему незаконно. Он криками отвлечет врача, я прокрадусь в кабинет и открою окно. Вот и все. А что будет потом – потом и придумаем. Так?
Тридцать Восьмой кивает, а подбородок его дрожит, он улыбается, но улыбка выходит кривой и дерганой.
– Ты точно решил? – спрашиваю его я.
И тут к нашему столу подходят двое. Гориллы, обоим по восемнадцать лет. Нет, наверное, здесь никого сильней, страшнее и омерзительней этих двух тварей. Дважды они пытались выпуститься отсюда и оба раза проваливались, озлобляясь и тупея все больше. Когда мы были совсем мальчишками, среди нас ходили байки, что каждый провал на экзаменах стоит человеку части его души. Когда я смотрю на этих двоих, я понимаю, что никакие это не байки. С каждым годом их шанс вообще когда-либо выбраться наружу тает.
– Ты что это, кукленыш? – ласково обращается к Тридцать Восьмому один из них, с сальными длинными волосами, с отрощенным грязным ногтем на мизинце, с жуткими прозрачными глазами. – Изменяешь нам? Помоложе себе кого-то нашел?
Я и не знал, что Тридцать Восьмой – их наложник.
Второй, обритый наголо, с черной клочковатой бородой и сросшимися бровями, только смеется – так беззвучно, будто у него связки перерезаны.
– Нет... Я... Это мой друг. Просто друг это. – Тридцать Восьмой прямо ссыхается, скорчивается.
– Друууууг... – тянет сальный, даже не глядя на меня. – Дружоооочек...
– Отстаньте от него! – бесстрашно встреваю я: завтра я или труп, или свободный человек, что мне терять?
– Скажи этому, пусть свое геройство на ночь прибережет, – щерится тот, что с прозрачными глазами, говоря не со мной, а с Тридцать Восьмым, будто меня тут и нет. – Ты ему что, напоследок приятно хочешь сделать?
Тридцать Восьмой униженно улыбается и кивает. Бородатый чешет его за ухом, посылает воздушный поцелуй, и оба отходят, обнявшись как подружки и утробно взрыкивая.
– Точно, – проглатывает сопли Тридцать Восьмой. – Я все точно решил. Точно.
Сначала все идет как по маслу. Кто-то по знакомству разбивает Тридцать Восьмому бровь, и он отправляется к доктору на осмотр. Теперь дело за мной: нужно, чтобы меня не прикончили раньше, чем я успею добраться до лазарета.
Но под вечер щекочущая тяжесть в мочевом пузыре превращается в режущую боль, я не могу из-за нее сделать даже и одного лишнего шага – какое там бежать. Придется рискнуть.
Почти перед самым отбоем, морщась и переминаясь, прокрадываюсь из палаты в коридор. У лифта – у единственного лифта, который может переправить меня на второй этаж к врачебному кабинету, – маячат две долговязые фигуры. Мне чудится, что я узнаю упырей из десятки Пятьсот Третьего. Кто-то рассказал им, что я собираюсь смотаться отсюда сегодня? Тридцать Восьмой?
Слышу за спиной чьи-то шаги, припускаю со всех ног, чтобы не взорваться, влетаю в туалет – пусто, счастью своему не верю! – закрываюсь в кабинке, судорожно еле расстегиваю... И когда уже наступает мое чаянное облегчение, расходится по телу вибрирующее блаженство, за моей спиной открывают дверь в кабинку. Но я уже не могу остановиться, и обернуться не смею, и понимаю, что вот сейчас сдохну как настоящий идиот и из идиотской моей смерти сделают идиотский анекдот в назидание следующим поколениям упрямых идиотов.
– Возьмешь меня с собой, – говорит кто-то. – Понял?
Я выворачиваю шею – еще чуть-чуть, и хрустнет – и вижу Двести Двадцатого. Доносчика, который сдал моего несбывшегося друга.
– Чего?!.
– Возьмешь меня с собой, или я буду у старшего, прежде чем ты до конца доссышь!
– Куда возьму?!
– Я вас слышал. Тебя и твоего сладкого. – Он хмыкает.
– Что слышал? Что ты там слышал?!
– Все слышал. Что вы бежите. Ян.
– Тебя взять?! – из меня все льется, я даже не могу посмотреть ему в глаза. – Тебя?! Да ты же стукач! Стукач на стукачей! Ты, мразь, Девятьсот Шестого сдал!
– Ну и сдал! И чё?! Он сам лопух! Не хрен трепаться! Короче... Да или нет? Двести Двадцатый затихает, прислушивается – долго ли мне еще осталось. Я сильней его, и я в бешенстве, он это понимает. Если он не успеет заключить со мной сделку до того, как я иссякну, ему хана. А мне, наоборот, надо тянуть время. Ситуация – обхохочешься, но это пока. Развязка все поменяет.
– Я тебе не верю!
– Да если б я хотел, я б тебя уже заложил! Ты б сейчас кровью ссал!
– Ты, может, и заложил!
– Слушай, Семь-Один-Семь... Думаешь, мне тут нравится? А?! Я тоже хочу отсюда свалить! Меня тоже тут все знаешь, как... Что, думаешь, я ненормальный какой-то?!
– Ты гнида, вот ты кто!
– Ты сам гнида! Каждый живет как может! Я зато жопой своей не торгую!
– Да потому что тебя всего с потрохами купили!
Слышу, как он харкает на пол. А потом его голос начинает удаляться:
– Ну и пошел ты... Не хочешь – как хочешь. С тобой вожатые даже разговаривать не станут. Отдадут Пятьсот Третьему. Он тебе за свое ухо все по частям оторвет. Пока! В лазарет можешь не ходить...
Он уже, кажется, в коридоре. Чему-чему, а слову доносчика, который клянется донести, верить можно.
– Стой! Погоди! – Я застегиваюсь. – Ладно, ладно!
Нет, Двести Двадцатый замер на пороге – готовый сорваться в любое мгновение. Ухватить его за рыжий вихор, садануть вздернутым носом о колено?
– Чем докажешь? – спрашиваю я.
Он щурится, шмыгает носом, озирается по сторонам.
– Я Вик. Виктор. Имя. Протягиваю ему свою руку – немытую.
– Я помню, как тебя зовут. Ты круто прошел первое испытание.
Он глядит на нее внимательно, краснеет – и жмет. Тут-то я его и хватаю. Двести Двадцатый чует беду, дрыгается, но я держу крепко.
– Я знаю, где тебя банда Пятьсот Третьего ждет! Помогу обойти! Проведу тебя! Но ты меня с собой берешь!
А я вспоминаю Девятьсот Шестого и то, как мы с ним смотрели вместе «Глухих». Потом – город в окне, без конца и края город, который Девятьсот Шестой тоже увидел бы, если бы не лежал в мешке для трупов. Я больше не знаю, как ему помочь. А после этого думаю, что Двести Двадцатый и вправду мог бы сдать меня уже сто раз и что вожатым проще было бы сцапать меня, как только он им настучал бы. И о том еще думаю, что он прав, что мне сейчас нужен разведчик, иначе шайка Пятьсот Третьего не даст мне даже попытать удачи.
– Не ссы, – подмигиваю я Двести Двадцатому и отпускаю его руку. – Вик. Он гыгыкает: моя острота ему по вкусу.
И вот мои сообщники: бедный маленький проститут и убежденный стукач. Почему-то мне с ними оказывается просто. Проще, чем с глупым Девятьсот Шестым, который при всех настаивал, что помнит свою мать.
Конечно, я не верю ни тому ни другому. Конечно, жду предательства. И все же полагаюсь на них. Может быть, все дело в том, что в этот последний вечер мне просто страшно остаться совсем одному и любой Иуда сгодится мне в друзья.
– Там правда окно? Как в видео? – хрюкает Двести Двадцатый, когда мы, заговорщики, участники сортирного пакта, бежим к лифту.
– Самое настоящее, – заверяю его я. – Мы в каком-то высоком здании, в городе.
– А город там здоровый?
– Огромадный! Аж голова кружится.
– Значит, там так можно спрятаться, что никогда не найдут! – восторженно шепчет он и вдруг тормозит. – Тихо! Там у лифта... Видишь?
Вижу. Я еще тогда увидел и уже тогда угадал. Двое прыщавых пятнадцатилетних верзил – адъютанты Пятьсот Третьего.
– Ничего... Мы сейчас... – Глаза Двести Двадцатого бегают. – Так... Я все сделаю. Жди тут.
Я отхожу назад, прячусь за круглым выступом стены, а Двести Двадцатый шагает вперед, хлюпая носом и насвистывая что-то. Прислоняюсь к стене, набираю воздуха, чтобы мое дыхание не перебивало еле слышное журчание разговора у лифта. Я почти уверен, что Двести Двадцатого сейчас переломят о колено, но через минуту он возвращается – живой и невредимый:
– Айда за мной. Высовываюсь: у лифта пусто.
– Что ты им сказал? – Мне так и не удалось расслышать ничего.
– Секрет, – лыбится он. – Какая тебе разница? Ведь сработало!
Лифт открывается, внутри никого. Я шкурой чувствую ловушку, но ступаю вперед. Весь интернат стал для меня капканом, меня зажало, и я слышу шаги охотника.
Створки ползут в стороны. Коридор пуст. Дурное предчувствие резиновой рукой хирурга щупает мои внутренности.
Звучит сирена отбоя. Вожатые сейчас в палатах – пресекают преднощную болтовню, кнутом загоняют в сон свои стада.
– Вон лазарет! – пихает меня локтем Двести Двадцатый.
– Сам знаю!
Несемся что есть сил ко входу. Охраны нет, никто не бросается нам наперерез, и всевидящее око системы наблюдения словно обращено внутрь себя.
– И что... Что там?! – запыхавшись, рвано кричит он мне на ходу.
– Надо... в докторский кабинет... попасть! Достигаем двери... Заперто!
– Черт!
Стучим, звоним, скребемся...
– Что это еще за подстава? – шипит Двести Двадцатый. – Ты нарочно это?
– Я думал, здесь всегда открыто!
Но тут из недр лазарета раздаются приглушенные мальчишечьи голоса, какая-то возня, а потом дверь мелодично тренькает и поднимается.
На пороге стоит Тридцать Восьмой – бледный, испуганный, бровь заклеена.
– Спасибо! – Я хлопаю его по плечу. – Ты крут!
Он неуверенно пожимает плечами, а сам смотрит, смотрит на Двести Двадцатого. Отмалчивается, боясь сказать всем известному стукачу хоть что-нибудь.
– Он с нами, – успокаиваю его я. – Пойдем втроем.
– Можешь звать меня Виктором, – будто это признание стоит его послужного списка, разрешает Двести Двадцатый.
Тридцать Восьмой кивает.
– Ладно... Времени нет. Врач тут? – шепчу я, делая шаг вперед.
Справа начинается цепь больничных палат. Слева – кабинет. Если он у себя, надо его выманить, и тогда...
У меня за спиной неспешно опускается дверь, запирая нас всех внутри.
– Да чё ты на пороге-то встал? Проходи, поговорим!
Я даже не понимаю смысла услышанных слов: от одного звука этого голоса волоски у меня на загривке поднимаются, а коленки и кисти охватывает мандраж.
Из правого коридора появляются крадучись двое до пояса голых пятнадцатилеток. Их рубахи – в руках, перекручены в жгуты. Я знаю зачем: таким можно и связать, и задушить.
Отшатываюсь к двери – но, разумеется, выход уже замурован, для меня – навсегда. Хватаю за волосы Двести Двадцатого.
– Тварь! Предатель!
– Это не я! Это не я! – визжит тот, но через секунду его у меня отнимают.
Я бью ближайшего из них кулаком в живот, но только вывихиваю себе запястье. И сразу после – искры из глаз – меня рвут за сломанный палец.
– Доктор! Доктор! – ору я в последний момент, когда это еще можно сделать. От боли ноги подгибаются, и тут же на моей шее захлестывается петля из чьей-то потной рубашки, и чья-то кислая скользкая ладонь зажимает мне рот. Тридцать Восьмой всхлипывает и проваливается куда-то. Кто из них меня предал? Кто продал?!
Дверь в докторский кабинет – запертая, глухая – уплывает назад, в марево из пота и слез. Меня волокут от нее, от заветного окна, от свободы – в противоположном направлении. В больничные палаты.
Протаскивают с улюлюканьем через первую – на меня испуганно таращат глазищи-блюдца малолетки с первого уровня, сидящие в своих постелях, закутанные в одеяла. Никто не смеет пикнуть. Самому маленькому – года два с половиной. Но и он не плачет и не смеется, а только старается притвориться, что его тут нет – лишь бы не привлечь к себе внимание. Значит, уже не первую неделю у нас, разобрался, что к чему.
А в следующей меня встречают.
В палате все вверх дном. На дверях – стража из банды Пятьсот Третьего. Все кровати-каталки свезены к дальней стене, на них расселись зрители. Все, кроме одной: она стоит посреди палаты, и на ней, как король на троне, по-турецки восседает сам Пять-Ноль-Три. За его спиной – двое холопов.
– Разденьте его!
К тем двоим, что меня удерживают, подскакивают еще – кажется, Пятьсот Третий лег в лазарет со всей своей десяткой, – стягивают с меня штаны, рубаху, трусы – на мне не остается ничего.
– Вяжите! К койке привяжите!
Меня силой ставят на колени, собственными моими тряпками приматывают к решетчатой спинке подкаченной услужливо кровати. Я не стыжусь своей наготы: это рутина, мы видим друг друга голыми каждое утро. Но то, как это обставляет Пятьсот Третий, то, как он превращает убийство меня в унижение, в умерщвление, в казнь, – заставляет меня жаться, вертеться, стараясь прикрыться хоть как-то, не дать ему удовольствия.
– У нас сегодня суд. – Пятьсот Третий оглядывает мое распятие и плюет на пол. – Над номером Семь-Один-Семь. Которого зовут Ян. Судить мы его будем за то, что эта сучка решила, что у нее тут хозяев нету. А за это у нас какое наказание?
– Хана! – кричит один из холуев за его спиной.
– Хана! – вторит ему другой.
– Ну а вы что молчите? – обращается Пятьсот Третий к согнанным на койки зрителям из случайных. – Вы чё, не знаете?
Я моргаю – и сквозь слезную пелену вижу тут и Тридцать Восьмого, и Двести Двадцатого. Кто из них? Кто?
– Хана... – блеет какой-то доходяга, которому Пятьсот Третий через зрачки уже всю душу высосал, как спагетти.
– Хана, – соглашается толстый мальчик лет десяти; губа у него дрожит.
– Ну а ты чё скажешь? – Пятьсот Третий указывает на Двести Двадцатого.
– Я? А я-то что? – хлюпает тот.
– Как считаешь, нам его кончить тут? Заслужил? – спокойно поясняет Пятьсот Третий.
– Я, ну... Ну вообще... – Двести Двадцатый ерзает, а тем временем к нему подбирается поближе еще один верзила со жгутом в руках. Двести Двадцатый нервно оглядывается на него и мимо меня говорит Пятьсот Третьему: – Заслужил, конечно.
Вот. Я киваю ему. Без сюрпризов.
– А ты, Три-Восемь? – Сожрав остатки совести Двести Двадцатого, как яйцо, Пятьсот Третий переходит к моему херувиму.
Тот молчит. Супится, потеет, но молчит.
– Язык проглотил?! – повышает голос Пятьсот Третий.
Тридцать Восьмой начинает плакать, но слова ни единого так и не произносит.
– Что, жалеешь его? – ржет Пятьсот Три. – Себя пожалей, малыш. Когда с ним разберемся...
– Отпусти его, – просит Тридцать Восьмой.
– Ну да, конечно! – скалится Пятьсот Третий. – Сейчас. Скажи еще, ты не знал, что мы его кончать будем, когда ты нам закладывал его...
– Я... Я не...
– Вот и все. Давай, хватит в пол таращиться. Ты мужик или баба? Вся его десятка взрывается гоготом.
– Я не... Не... – И Тридцать Восьмой принимается рыдать. Даже мне брезгливо.
– Пошел отсюда, плесень! – приказывает Пятьсот Третий. – Тебя завтра судить будем.
И Тридцать Восьмой послушно выплетается вон, безутешно гугукая и ахая.
Вдруг мне становится смешно и спокойно. Я идиот, безнадежный идиот. Кому я доверился? На что надеялся? Куда бежал?!
Я перестаю крутиться, мне плевать на то, что у меня все болтается, мне смешно даже то, что меня приладили на больничной койке на манер распятия.
Не могу удержать улыбки. И Пятьсот Третий замечает ее.
– Хер ли ты скалишься? Типа, это все шуточки? – Он тоже улыбается мне. Скулы свело. Губы скрутило. Мое лицо меня не слушается.
– Ладно, – говорит Пятьсот Третий. – Раз ты такой улыбчивый пацанчик. Слушайте, хорьки! Мне, если честно, насрать на то, что вы все думаете. Я решаю. Хана тебе, Семьсот Семнадцать. И знаешь что? Мое ухо можешь мне не возвращать. У меня твоих оба будут. Давай, Сто Сорок Четвертый.
Тот его подручный, что расхаживал среди публики, отдает честь и забирается на кровать, к которой я привязан. Заходит мне за спину и молниеносно продевает через прутья спинки свой жгут. Я отвлечен словами Пятьсот Третьего про свои уши и слишком поздно соображаю, как именно меня будут казнить. Пытаюсь прижать подбородок к груди, чтобы он не смог завести тряпку мне за шею, но Сто Сорок Четвертый запускает пятерню мне в волосы, силой запрокидывает мою голову назад и стягивает мне горло жгутом. Больничная кровать превращается в гарроту. Сто Сорок Четвертый сводит концы своего инструмента вместе, скручивает их в узел и начинает проворачивать по кругу, передавливая мою кровь и мой воздух. Я дрыгаюсь, рвусь, кровать ходит ходуном, и еще трое рабов Пятьсот Третьего бросаются ко мне, чтобы обуздать меня, пресечь мою судорожную скачку.
Никто не скажет ни слова. Я дохну в тишине. Мне начинает казаться, будто я тону, будто меня душит, обвив конечности и шею, морское чудище спрут.
Мир прыгает передо мной, прыгает и меркнет, и на зеленые глаза Пятьсот Третьего я натыкаюсь совершенно случайно – хоть он и ищет моего взгляда, жадно ловит его. Я встречаюсь с ним – и цепенею: Пятьсот Третий, улыбаясь, поддрачивает.
– Давай, – одними губами проговаривает он. И тут при входе раздается грохот.
Чей-то вопль.
– Та-а-ак... – басит кто-то. – Что это у нас тут? Детсад шалит?
Щупальце спрута, который давил мое горло, вдруг слабнет. Кто-то орет, падает с грохотом койка.
– Ты чё?! Вы чё?! – кричит неведомо кому Пятьсот Третий.
Я, изо всех сил выгребая из предсмертного морока, каким-то чудом высвобождаю руку, пытаюсь отлепить щупальце от своей шеи, жгуты слабнут, я валюсь на пол, ползу куда-то... Дышу, дышу, дышу.
Краем глаза вижу, как посреди палаты расшвыривают шакалов Пятьсот Третьего два огромных зверя – у одного сальная длинная грива, другой обрит наголо и бородат. Я на четвереньках убираюсь куда-нибудь, как можно дальше, и по пути уже до меня доходит, что это жуткие покровители Тридцать Восьмого; наверное, он их и привел.
– Стоять! – летит сзади окрик; Пятьсот Третий.
– Нет! – шепчу ему я.
Если я остановлюсь, я умру. И я, не разбирая пути, ползу на карачках вслепую к жизни.
– Охрана! Охрана! – громыхает надо мной чей-то голос. – У нас бунт! Взрослый голос.
Тычусь в чьи-то ноги. Поднимаю голову – как могу. И вижу голубой докторский костюм. Вот он, эта тварь. Теперь он меня, значит, услышал? Из-за пазухи доктор достает что-то... Неужели... У него пистолет.
– Лицом в пол! – кричит он.
Целится он не в меня, а в замершего в двух шагах Пятьсот Третьего. Сейчас или никогда, говорю я себе. Вроде бы я накопил достаточно воздуха. Сейчас или никогда.
Распрямляюсь, подныриваю под его руку, бью снизу вверх. Негромкий хлопок – заряд уходит в потолок, выжирая в нем обугленную дыру. Настоящий пистолет!
Я зубами цепляюсь ошарашенному доктору в кисть, вывинчиваю у него оружие и, оскальзываясь, голый, бегу к выходу, к окну. Пятьсот Третий бросается за мной, врач отстает всего на секунду.
Кабинет отперт!
Проношусь через первую комнату – голограммы человечьей требухи уютно светятся на подставочках, кровать заправлена, порядок как в операционной.
Пятьсот Третий и доктор толкаются локтями в дверном проеме, я выигрываю еще миг. Его как раз хватает, чтобы домчаться до помещения с окном. Дверь... Врезаюсь в нее с разбегу – закрыто! Закрыто!!!
Волчком раскручиваюсь на месте и успеваю навести ствол на подлетевшего врача, на клацающего зубами Пятьсот Третьего.
– Открывай! – ору я истошно.
– Что тебе? Зачем тебе туда?! Там ничего нет! – Доктор примирительно выставляет вперед ладони, делает шажок ко мне. – Ты не волнуйся, мы тебя не станем наказывать...
А за его спиной вижу: на рабочем столе горит экран с видом на ту палату, где меня казнили, дымится чашечка кофе – эта скотина не спала, а щекотала себе нервы, наблюдая за экзекуцией из вип-ложи.
– Открывай, сука!!! – Пистолет прыгает в моих руках. – Или я...
– Хорошо-хорошо... – Он оглядывается на вход. – Хорошо. Позволь, я пройду...
– Ты! Десять шагов назад! – Я тычу стволом в Пятьсот Третьего, который выбирает удобный момент, чтобы напасть.
Он как бы подчиняется – но неспешно, вальяжно.
Доктор суетится, прикладывает ладонь к сканеру, говорит: «Открой», – и дверь слушается.
– Ну вот, пожалуйста, – разводит руками он. – И зачем тебе сюда?
– Пошел вон! – отвечаю я. – Вон пошел отсюда, извращенец!
Врач отходит, не снимая услужливой гримасы со своего поношенного лица. И я вижу... Вижу его. Я так боялся спугнуть его, это мое наваждение. Боялся, что окно окажется моим сном, что, просыпаясь, я не смогу контрабандой протащить его с собой в реальность. Но оно на месте.
И город тут. Город, который все эти годы ждал меня здесь и еле дождался. За стеклом, как и у нас, ночь. Белая ночь: отгоняя темноту, мягко сияет заряженное светом башен небесное море, море дымов и испарений, дыхание гигаполиса. Струятся, мерцая, скоростные туннели, живут счастливо сто миллиардов человек в своих башнях, не подозревая, что в одной из них, неотличимой от прочих, устроен тайный детский концлагерь.
Шагаю к нему.
Вот ручка. Надо только потянуть за нее, и окно распахнется, и там я уже буду свободен делать что захочу, хоть бы и прыгнуть вниз.
Но в комнате появляется Пятьсот Третий – и у меня остается половина секунды, чтобы завершить все.
Я могу выстрелить ему в оскаленный рот и закончить нашу с ним историю навсегда. Нет в то мгновение ничего проще, чем выстрелить ему в рот.
Однако я отвожу руку в сторону и стреляю – в стекло.
Потому что это мне сейчас нужнее. Разбить скорлупу проклятого яйца изнутри, высунуться из него, набрать в легкие настоящего горького воздуха, а не чертова безвкусного заменителя, которым нас надувают, и побыть хоть чуточку без потолка над головой.
– Слабак! – говорит мне Пятьсот Третий.
Не знаю, чем там заряжен у доктора пистолет, но в стекле он проплавляет огромную рану. И уничтожает город.
Пропадают башни-атланты, исчезает волокно висячих туннелей, гаснут люминесцентные небеса. Остаются искрящиеся провода, дымящиеся электронные потроха, чернота.
Это экран.
Первый объемный панорамный симулятор в моей жизни.
Промелькивает что-то, пистолет выпадает из моей руки, а сам я качусь на пол.
– Слабак! – хрипит сверху Пятьсот Третий. – Жжжалкий...
– Безопасность! – перебивают его незнакомые железные голоса. – Всем на пол!
– Я его вам не отдам! – ревет Пятьсот Третий. – Он мой! Мой!
– Оставь его! – кричит доктор. – Пускай с ним старший вожатый разбирается! Это все слишком далеко зашло!
И Пятьсот Третий, дыша так шумно, словно у него в каждом легком по дыре, отступается.
На голову мне надевают черный мешок. И потом – в темноте уже – я слышу анонимное хихиканье:
– Ты что, думал, вы вот так в городе сидите? Таких ублюдков, как вы, с нормальными людьми вместе держать будут, думал? Да тут пустыня вокруг и охраны три периметра! Отсюда никто никогда не убегал. И не убежит никогда. Один у тебя путь был, у кретина: отучиться и выпуститься... А теперь...
– Куда его? – спрашивает железный голос.
– В склеп, – отсмеявшись, приговаривает меня аноним. В никуда.