Текст книги "Солнце – это еще не все"
Автор книги: Димфна Кьюсак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Бранкович бросил сигарету и подошел к Мартину.
– Мы пытались сэкономить время, но сейчас я вижу, что надо рассказать вам все, чтобы убедить вас.
– Я не собираюсь давать вам уроки истории, но будет уместно вспомнить, что мы забытые вами союзники. Есть факты, без которых вы не сможете правильно представить себе преступления этого человека, потому что вы, некогда наши союзники, позволили таким, как он, извратить правду о нашей войне, которая также была и вашей войной.
В тысяча девятьсот сорок первом году, после побед в Западной Европе, нацистские армии, чтобы обеспечить себе доступ к румынской нефти, вошли вместе с усташами в Югославию. Правительство Югославии капитулировало.
Лозунг Тито «Правительство капитулировало, народ – нет!» поднял страну на общенациональное восстание. Большинство югославов были истинными патриотами, но и у нас нашлись свои квислинги, которые предали соотечественников и родину.
В этих группировках, правда, были разные люди, но все они были едины в своих целях и методах: это были предатели и террористы, убивавшие с хладнокровной жестокостью. Их было немного, остальные же показали себя настоящими патриотами. Теперь усташи пытаются уверить вас, австралийцев, что хорваты и усташи – это одно и то же. Далеко не так. Из трех с лишним миллионов жителей Хорватии им удалось завербовать не более тридцати тысяч убийц, которые согласились помогать им в грязной работе, – но они совершали такие чудовищные зверства, что даже немцам это пришлось не по вкусу. В одной только Хорватии они уничтожили восемьдесят тысяч человек, в том числе много своих же братьев – хорватов, которые были против Гитлера. Усташи, как и эсэсовцы, числятся в списке военных преступников.
«Отличный свидетель, – подумал Мартин, слушая Бранковича. – Спокойный и бесстрастный. Каждый факт на своем месте, каждая цифра выделена».
В памяти Мартина начали возникать забытые воспоминания о годах войны, точно изображения на фотопленке в проявителе. Он вынул записную книжку и стал по привычке делать пометки.
Лиз и Иоганн затаив дыхание приобщались к истории, казавшейся им столь же далекой и нереальной, как Пунические войны или вторжение Цезаря в Британию.
Элис закрыла глаза. Ей хотелось отключиться, не слушать монотонный голос Бранковича, но тот продолжал:
– В октябре нацистские армии вступили в наш район в центральной Сербии, который граничил с территорией, освобожденной партизанами. Мой родной город Карловац был невелик и насчитывал не больше пятнадцати тысяч жителей, но он стал центром Сопротивления. Мы ненавидели захватчиков. Уже через три месяца в наших горах действовал один из самых больших партизанских отрядов. Партизаны стали нарушать коммуникации немцев. Они взорвали четыре железнодорожные линии. К октябрю они освободили два города, и три тысячи нацистских солдат и местных предателей оказались в окружении. Генерал Лист посылал фельдмаршалу Кейтелю одну просьбу о помощи за другой, и в результате была разработана система чрезвычайных мер. Генерал Бомер издал приказ о коллективной ответственности населения – приказ, который обрекал на смерть миллионы невинных людей во всей оккупированной Европе во имя установления «нового порядка», провозглашенного Гитлером. Я простой человек, и у меня не хватит слов, чтобы рассказать, что нам пришлось пережить за эти шесть месяцев оккупации. Попробуйте представить себе, что бы вы чувствовали, если бы японцы вторглись в Австралию, тогда вы поймете. Пусть дальше рассказывает Курт.
Кеппель медленно прошел в другой угол сарая, словно направляясь к месту для свидетелей, молча посмотрел на Мартина, на фон Рендта, снова на Мартина и только потом заговорил тем хладнокровным тоном, каким в суде дают показания полицейские.
– Мое имя Курт-Вильгельм Кеппель; я родился в Дрездене, мой отец был часовщиком. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году, когда меня призвали в вермахт, я, как и отец, работал часовщиком. Тогда мне было восемнадцать лет. Вы, кажется, удивлены? Тем не менее это правда, я, как это пишут в книгах, поседел за одну ночь. Я был обыкновенным немецким парнем. Мы не были чудовищами, но нас учили быть грубыми, надменными, жестокими; нам внушали, что мы раса господ. Я испытывал только гордость, когда мы входили в Австрию. С искренним патриотическим пылом я помогал вернуть родине Судеты. Я был послушным солдатом «третьего рейха», и мой долг заключался в том, чтобы распространить его цивилизацию по всему миру. Это был триумфальный марш по многим странам, и всегда находились граждане, которые кричали «ура» и бросали нам цветы; это заслоняло от нас подлинную суть вещей. Нам было положено завоевывать симпатии населения, а не озлоблять его. Но особые части – зондеркоманды, вроде той, которую возглавлял он, – и Кеппель указал пистолетом на фон Рендта, – расправлялись с патриотами, коммунистами, либералами, евреями, всеми теми, кто противился благодетельным планам фюрера относительно неполноценных рас.
По странной случайности мне не пришлось увидеть ни одного кровопролития, пока мы не вступили в Югославию. Там война предстала перед нами без прикрас. Мы были поражены тем, что эти Untermenschen не любят нас, и искренне возмущались, когда они нападали на нас. Как американцы во Вьетнаме, мы никак не могли понять, почему нас не любят. Наш долг отчасти состоял в том, чтобы нас полюбили, особенно здесь, где все казалось вдвойне чужим, так как даже их алфавита мы не знали.
И когда мы ходили по их улицам, мы не чувствовали себя спокойно и уверенно. Славяне оказались не только низшими существами, но и опасными.
В июле наш батальон отправили в Скопле охранять железную дорогу, по которой наши составы направлялись в Грецию. Тогда-то мы и увидели другую сторону войны. Однажды партизаны – мы называли их бандитами – взорвали пути. Наш поезд атаковали плохо вооруженные, плохо одетые люди, которые, однако, сражались так, как могли сражаться только солдаты фюрера. Это были совсем не бандиты, а партизанская армия, которая разгромила наш батальон, и многие наши солдаты были убиты.
Мы просто не могли этому поверить. До сих пор мы только побеждали. Мы восторженно кричали: «Зиг хайль!» Нам казалось, что мы не только непобедимы, но и бессмертны.
В солнечный октябрьский день мы похоронили Гюнтера, Петера и Вольфганга; но мы не осознали, что это значило. Мы были слишком потрясены тем, что три наших товарища теперь окоченевшие трупы.
Наш капитан призвал нас во имя фюрера отомстить за них; наш командир построил нас и прочитал приказ фельдмаршала об ответных мерах:
«За каждого убитого немецкого солдата умрут сто сербов».
«За каждого раненого немецкого солдата умрут пятьдесят сербов».
Мы не задумывались над бесчеловечностью этого приказа. Ведь Гитлер сказал: «Мы должны быть жестокими с чистой совестью. Мы должны уничтожить всех наших врагов, используя все достижения науки и техники». Триста сербов – это даже мало за жизни Гюнтера, Петера и Вольфганга.
Каждому из нас дали выпить по большой кружке водки, и мы выступили, держа автоматы наготове, возбужденные алкоголем, полные жгучей ненависти. Мы шагали еще более гордо, готовые преследовать в горах «бандитов-партизан», осмелившихся нам сопротивляться, и истреблять их до последнего. Мы уже получили «крещение кровью».
И только когда мы вошли в огромный двор, полный людей – старых и молодых, – окруженных солдатами из нашей части с винтовками наготове, я понял, что никакого сражения не будет. Мы были разочарованы. Какое отношение имеет кучка этих мирных жителей к нашей мести? Мне приказали отделить мальчиков от отцов. По-видимому, командир усомнился в силе моего солдатского духа.
Я пересчитывал их и чувствовал себя очень неловко от того, что держал под прицелом таких малышей. Они перешептывались. Кто-то даже захихикал. Они не догадывались, что их ждет. Некоторые, самые маленькие, плакали. Это подействовало даже на мое одурманенное алкоголем сознание, но и тогда я еще не понимал, что же должно произойти.
Кеппель указал на фон Рендта.
– Он был там, в своей черной эсэсовской форме, и отдавал приказы за своего штурмбаннфюрера, так как он говорил не только по-немецки, но и по-сербски.
– Ложь! – воскликнул фон Рендт. – Я уже сказал вам, что никогда не служил в эсэсовских частях и по-сербски не говорю.
Кеппель не обратил на его слова никакого внимания.
– Теперь ему не уйти от правосудия; но если уж говорить о торжестве справедливости, то перед судом должна была предстать почти вся немецкая армия за то, что произошло в тот день в Карловаце, когда простых солдат вермахта можно было отличить от эсэсовцев только по их форме.
Иоганн растерянно посмотрел на дядю. Если все, что они рассказывают, правда, значит в его жилах течет кровь военного преступника. «Немыслимо, – твердил он себе. – Дядя Карл старый глупец, помешавшийся на прошлом, но он не злодей».
Фон Рендт задергался, стараясь разорвать веревки.
– Говорю вам, что я никогда не был в Карловаце.
– Но зато я был там, на этом дворе, – негромко сказал Бранкович, – я и триста других школьников. Тогда мне было семнадцать лет, и я учился в последнем классе.
Его слова въелись в сознание Иоганна, как кислота.
Постепенно далекий мир юности двух незнакомых людей становился его миром. Он разделял страдания Бранковича и мучительные сомнения Кеппеля, которые вставали за этим сухим изложением событий. Настоящего не существовало. В тот давний день это он был школьником из далекого сербского городка, и прошлое этих людей каким-то неведомым образом стало его прошлым.
Лето кончилось. Улетели птицы. Уехал отец. В реке отражается ярко-желтая листва ив, горы вокруг пылают золотом и багрянцем, теплые дни становятся все короче, ночи холоднее. Война. Поражение.
Хайль Гитлер! Сербия будет работать на благо рейха!
Зиг хайль!
Немецкие эшелоны с грохотом проносятся по сербской земле, раззолоченной осенью, пахнущей яблоками и собранным виноградом. Дым от сжигаемых листьев, будто едкое дыхание поражения, окутывает все.
Ярость и безысходность. Война за каждым учебником, который он читает. Война за каждой математической задачей, которую он решает. Война за каждым опытом на уроках химии. Война. Шпионы и коллаборационисты в городе. Школьные товарищи тайком уходят к партизанам в горы.
Ночью, ворочаясь без сна в постели, он слышит грохот военных эшелонов, и сердце разрывается между желанием уйти к партизанам и долгом перед матерью, чьи рыдания он слышит за стенкой спальни. Старшая сестра тоже плачет. Ее жених ушел к партизанам.
Ему никогда не хотелось стать военным, как его отец. Последний раз, когда отец приезжал в отпуск, они с ним из-за этого даже поссорились. Сейчас он очень жалеет об этом, а по ночам плачет, потому что отец попал в плен, и неизвестно, увидятся ли они когда-нибудь.
«Война скоро кончится», – говорит мать и сама старается в это поверить.
Так же говорят и другие люди Но старый учитель истории сказал: «Не верьте. Вспомните турок. Пятьсот лет рабства!»
«Ни за что! – шепчут они друг другу. – Ни за что!» И на другой день еще два места в классе оказываются пустыми.
«Будь осторожен, сынок, – умоляет мать, провожая ею в школу. – Помни, кроме тебя, у нас нет никого. Присмотри за братишкой».
О да! Он осторожен! Он не так безрассудно храбр, как Милан.
Трудно убедить мальчишку Милана, что надо быть осторожным. Он все время грозится убежать к партизанам, хотя ему только пятнадцать лет. Он смелый и отчаянный. Ему это кажется приключением.
Город вдруг перестал быть их городом. С шести часов вечера комендантский час. На каждом углу патруль из нацистских пособников. Фольксдойчи в черных бриджах, черных рубашках, черных галстуках, в красных нарукавных повязках с черной свастикой. Наглые четники с длинными волосами и бородами, развевающимися на холодном ветру; их кривые кинжалы поблескивают за поясом черных шаровар, как когда-то у турок.
Черное. Черное. Все кругом черное.
У жителей города замкнутые, непроницаемые лица. Они ходят опустив глаза, чтобы нацисты и предатели не смогли прочитать в них ненависть. Куда-то исчез тот старый полицейский, который всегда приветливо улыбался ему. Незнакомые полицейские следят за порядком в городе и с особым подозрением поглядывают на учащихся. Отряды Лотического рыскают по фабрикам, железнодорожным депо и домам партизан.
На пороге их дома убит солдат из отступающего боснийского полка. Они с матерью говорят, что не знают этого человека, хотя он был другом отца.
Горечь во рту, ненависть в душе, огонь в сердце. Весь город в трауре, но лица бесстрастны.
«Промой глаза, когда пойдешь на улицу, – приказывает мать сестре, – чтобы никто не догадался, что ты плакала».
Слезы опасны. По ним можно догадаться, что делается на сердце. Люди плачут тайком и радуются тоже тайком. Жители города втайне смеялись в тот день, когда по улицам разъезжал духовой оркестр пожарных, одетых в парадную форму, и оглашал воздух торжественными маршами, а немцы и всякие предатели отдавали им честь. Пожарные ехали за город – будто бы на учения. А партизаны получили новое пополнение. Милану тоже не терпится убежать к ним.
Школа гудит от слухов. Каждая вылазка партизан – повод для тайного ликования. Но доверять никому нельзя. Полицейский доносит на чиновника городского муниципалитета – тот помогает партизанам. С помощью другого служащего муниципалитета партизаны проникли ночью в город и захватили три вагона оружия.
Ура! Ура! Ура!
Безмолвная война разгорается. По ночам партизаны совершают налеты. Нацисты получают подкрепление. Партизаны окружены. Солдаты вермахта, печатая шаг, проходят по городу. Предатели еще больше лебезят перед ними, еще больше зверствуют. Они разгуливают по улицам с важным видом, но они только пешки в руках немцев.
Коллаборационисты на стенах, на столбах расклеивают объявления на сербском и немецком языках. «Achtung! Achtung! Achtung!»[37]37
Внимание! Внимание! Внимание! (нем.).
[Закрыть] Рассудок отказывается осознать это предупреждение:
«За каждого убитого немецкого солдата умрут сто сербов».
И тем не менее это приказ – приказ верховного командования немецкой армии.
Друзья избегают смотреть друг другу в глаза. Отцы не глядят на своих сыновей, но из дому они выходят вместе. Матери, крепко держа за руки своих дочерей, спешат домой; их мысли с мужьями и сыновьями.
И все-таки не верится.
Этого не может быть. Немецкая армия – армия солдат, а не убийц.
И слухи, передаваемые шепотом:
«А пять тысяч человек, расстрелянных в Шабатсе?»
«Откуда ты знаешь?»
«Сказала жена одного четника, хорошая женщина».
«Не верю».
«Это только слухи. Немцы и коллаборационисты нарочно их распускают, чтобы запугать нас».
«Говорят, вчера вечером начались аресты среди рабочих железной дороги и авиазавода».
«Если арестовывают рабочих, значит их отправят на работу в Германию. Би-би-си передавала, что немцы так поступают во всех оккупированных странах».
«Что знает Би-би-си? Она утверждает, что Михайлович партизан».
«Что! Этот бородатый предатель?»
«Ш-ш-ш!»
«Будьте осторожны! Осторожны! Осторожны!»
«Будь осторожен, – шепотом говорит мать, хотя дверь заперта на засов и занавески задернуты. – Будь осторожен, и с тобой ничего не случится. Ты должен думать не только о сестре и обо мне, но и об отце».
Милана ты предупреждаешь почти машинально. Тебе стыдно произносить эти малодушные заклинания. Ты не солдат. И не сорвиголова. Но ты серб, и горечь, ненависть и огонь в груди, о котором ты и не подозревал, сливаются в решимость, крепнущую от всех этих унижений и жестокостей.
По всем школам объявляется приказ: все ученики должны посещать специальные занятия, где их будут знакомить с новым порядком.
«Смотри за Миланом, – говорит мать, когда они надевают ранцы. – Не отходи от Слободана, родной».
Милан хмурится.
В тот день в классе выпускников становится еще больше пустых мест. Милан клянется, что завтра его тоже не будет в школе. И разве удержишь этого отчаянного мальчишку, если ты сам все больше убеждаешься в том, что Милан прав, особенно когда слушаешь, как предатели разглагольствуют о новом порядке, стараясь подражать лающей речи Гитлера, которой радио изо дня в день оглушает их?
Ты сам дрожишь от страха и ярости или от того и другого вместе. И как отделить эти чувства, если у тебя сдавлено горло, желудок сжимается в судорожный комок, а сердце кровоточит?
Achtung! Внимание!
«Куда нас ведут? Что они собираются делать с нами?»
Шепот проносится по длинным шеренгам мальчиков, построенных перед школой. Опять лекция о новом порядке? Или нас отправят в трудовые батальоны?
Класс Милана стоит в задней шеренге. Пятнадцатилетних в трудовые батальоны? Не может быть!
Марш!
Милан громко говорит: «Бежим!» А он глазами убеждает его: «Будь осторожен!»
Топот марширующих ног.
Долгий путь под безоблачным небом, мимо зеленых гор. С двух сторон – вооруженные фольксдойчи. На окраине города из других улиц к ним вливаются новые колонны. Люди – старые и молодые. Полицейский с твоей улицы. Старый дядюшка Крыстич. Ему, наверное, больше семидесяти. А Милутину нет и двенадцати. Рядом бегут женщины, умоляют охранников. И поодаль твоя мать и сестра: они бегут, бегут…
В огромный двор перед казармами – мимо одетых в форму железнодорожников, мимо рабочих с фабрики в промасленных комбинезонах.
Гневный ропот: «Почему здесь наши дети?»
Achtung!
Фольксдойч рявкает: «Удостоверения бросать в корзину!»
Вздох облегчения: значит, будут выдавать новые удостоверения личности.
Achtung!
Achtung!
Полутемный барак, набитый мужчинами.Они перекликаются, успокаивают друг друга, их небритые лица кажутся в полумраке серыми. Они пробыли тут всю ночь.
Люди стоят, прижатые друг к другу, и страх как электрическая искра перебегает от одного к другому. К нему пробирается Милан: «Нас отправят в Германию», – шепчет он. Полицейский что-то кричит с платформы и, угрожая, наводит на толпу автомат.
В бараке становится душно от дыхания, от потных тел.
В горах слышны залпы. На сердце легче. Это наступают партизаны. Люди взволнованно шепчутся, они обсуждают, что будут делать, когда придут партизаны.
Пулеметные очереди. Долгий пронзительный вопль. Одиночный выстрел. Глухие удары собственного сердца. Он шепчет: «Нет! Нет!»
Полицейский орет: «Будете вести себя хорошо, с вами ничего не случится. Вас посылают на работу в Германию».
Крики возмущения, отчаяние, гнев.
Рука Милана в твоей руке, как и тогда, когда он был маленьким, но боишься ты, а не он. Милан еще совсем ребенок! О господи, сердце матери не выдержит.
Новые залпы. И ближе – треск пулеметов. Полицейский исчезает.
Какого-то мальчика мужчины поднимают на плечи, чтобы он посмотрел в окно. Душераздирающий крик, и мальчик падает без сознания на чьи-то руки.
Входит полицейский, протискивается сквозь толпу и вытаскивает из сарая мальчика, который так и не пришел в себя. Его крик все еще отдается эхом в их ушах, в их сознании. Что он увидел? Снова появляется полицейский, а с ним молодой краснощекий немецкий солдат.
– Ruhe! Ruhe![38]38
Тихо! Тихо! (нем.).
[Закрыть] – кричит он и что-то еще, чего нельзя разобрать.
Полицейский переводит: «Скоро начнется отбор в рабочие команды».
Чувство облегчения, смешанное со страхом.
Проходит утро… Мучительно хочется спать. Воняет мочой и потом. В глубине барака распахивается дверь. В солнечном луче танцуют пылинки. Едкий запах пороха; к нему примешивается еще какой-то теплый, сладковатый запах.
Кто-то кричит: «Десять!» Это голос серба. Радуются глупые сердца. Начался отбор. Давка. Последние прощания.
Дверь закрывается. Толпа замирает. Ни единого звука. Ни единого шороха. Снова затрещали пулеметы. И все становится ясно. Не в Германию отправляют всех, а на смерть. Вопли. Рыдания.
Милан смотрит на тебя повзрослевшими глазами. Они обвиняют. Как ужасно вдруг осознать, что он был прав. Нужно было бороться, а не ждать. А теперь уже поздно. Теперь остается только слушать ружейные залпы, пулеметные очереди и крики, обрывающиеся единичными выстрелами.
Милан сжимает кулаки. «Почему мы позволили им загнать нас сюда, как скот на убой? Надо было бороться».
Почему? Почему? Почему?
Дверь распахивается. За ней прерывисто трещат пулеметы.
Они выполняют какую-то дьявольскую норму. Двадцать! Пятьдесят! Сто! Люди в бараке начинают петь. Старые песни времен борьбы с турками. Новые партизанские песни.
Толпа поет народную песню.
– Ruhe! – кричит молодой солдат, но их пение заглушает его голос.
Уже не так тесно, но те, что остались, крепче прижимаются друг к другу. Ты обнимаешь Милана за плечи. Он смотрит на тебя, и губы его дрожат. «Мать велела, чтобы я от тебя не отходил. О господи! Бедная мать! Сколько выпало на ее долю! Это убьет ее».
Ты не знаешь, что ее уже нет в живых. Ее убили, когда она умоляла эсэсовца отпустить ее сыновей. Убили, как и двадцать шесть других женщин, ради упрочения нового порядка. Убили походя и безжалостно.
Ведь Гитлер сказал: «Будьте жестоки. Будьте безжалостны».
Люди лихорадочно шепчутся, лихорадочно пишут записки.
Милан тоже пишет записку на обратной стороне листочка с математической задачей, которую ты решал, когда всем приказали выйти из класса.
Свет тускнеет. Вновь открывается дверь, и снова та же мучительная процедура. Голос выкрикивает: «Пятьдесят!»
Замешательство. Кто-то пытается сопротивляться. Выстрелы. Удушливый от дыма воздух. Становится все темнее. Треск пулеметов где-то в отдалении. Теперь поют все. Ты тоже поешь, хотя у тебя в горле ком. Если бы не Милан, ты бы заплакал, так как песни напоминают тебе, что мир, который ты покидаешь, полон чудес, тобой еще не изведанных.
Каждый раз, когда короткие пулеметные очереди разрывают тишину, Милан повторяет: «Я не позволю пристрелить себя как собаку. Я убегу».
«Мы все попробуем бежать», – соглашаются те, кто стоит рядом.
С лихорадочной поспешностью они пишут записки. Но что можно сказать, когда идешь на смерть? Истории известно много значительных предсмертных слов, но в твоем сознании всплывают только избитые фразы.
«Мы умерли сопротивляясь», – пишет Милан. Ты уговариваешь его порвать записку. Твоя обычная осторожность подсказывает, что вас могут обыскать, если они решат вас не расстреливать. А очередь вот-вот дойдет до вас. В темном бараке остаются только твои одноклассники. И в следующий раз пойдете вы.
«Выше головы, мальчики! Расправьте плечи! Пусть они видят, что вы не боитесь!» – подбадривает капитан школьной команды. Это и есть страх? Эта пустота во всем теле, это оцепенение сознания? Ты берешь Милана под руку – чтобы поддержать его или себя? Ты не знаешь.
Милана не нужно поддерживать. Он идет как солдат в сражение. А ты еле переставляешь ноги и на пороге спотыкаешься. Спотыкается и молодой немецкий солдат.
Эсэсовский офицер кричит на солдата, и, когда мимо него проходит Милан, офицер бьет его хлыстом по лицу. Голос офицера слышен во всем дворе. Милан поднимает руку, чтобы вытереть кровь, текущую из носа, и офицер снова ударяет его хлыстом. Милан идет рядом с тобой. Вы уже не поете.
Электрический свет ослепляет тебя. Потом ты видишь груды трупов, сваленные у стены, трупы по всему двору. Мозг не в силах это воспринять. А вас уже выводят со двора в поле, окутанное сумраком. У тебя заплетаются ноги.
Мимо людей, ожесточенно копающих землю. Роют могилы для всех этих трупов. Мертвые тела повсюду. Торчит бородка дядюшки Крыстича. Маленький Милутин – точно брошенная тряпичная кукла. Стонет женщина. Эсэсовец переворачивает ее ногой. Она шевелится. Он вынимает пистолет, стреляет ей в лицо и хохочет.
И вдруг ты ощущаешь какой-то толчок. Ты словно оживаешь. Ум и тело освобождаются от ледяного оцепенения. Жизнь обжигает тебя. Они ведут вас по склону туда, где на краю поля протекает ручей. Лес на другом берегу ручья совсем уже темный.
Ты сжимаешь руку Милана: «У той сосны – врассыпную!» Шепот пробегает по колонне.
Эсэсовец кричит по-сербски: «Молчать, славянские свиньи!»
Все бросаются врассыпную. Милан бежит впереди тебя. Все ближе ручей, все ближе лес. Двое уже на том берегу. И вдруг навстречу пулеметный огонь. Оранжевые вспышки. Крики. Нога у тебя подгибается. Ты спотыкаешься и падаешь. Ты ранен.
Милан бросается назад, к тебе. «Беги! Беги! Милан, не делай глупости!» Но он уже схватил тебя. Тащит к берегу. «Не отходи от брата», – сказала мать.
Подбегает молодой немецкий солдат, за ним эсэсовец. «Стреляй в них!» – кричит эсэсовец. Солдат поднимает ружье. Ты слышишь щелканье затвора. Он смотрит на тебя в упор, смотрит в упор на Милана, и лицо его искажается.
– Nein! – кричит он, и еще громче: – Nein! – и бросает винтовку в реку.
– Schwein![39]39
Свинья (нем.).
[Закрыть] – орет эсэсовец и, подняв пистолет, стреляет в солдата.
Он падает на тебя. Его кровь течет по твоей шее. Не сходя с места, эсэсовец стреляет Милану в лицо, стреляет до тех пор, пока оно не превращается в кровавое месиво. Брызги мозга летят тебе в лицо. Темнота.
Ты не знаешь, сколько времени прошло. «Ruhe! Ruhe! Ruhe!» – гудит у тебя в ушах. Снова забытье. Удары пульса. Но когда туман в голове рассеивается, ты понимаешь, что это шепчет немецкий солдат.
Звенят лопаты. Огоньки движутся по склону. Вопли. Выстрелы. Ты жив, а Милан мертв. Какая боль сильнее – боль в ноге или в сердце? Ты стонешь.
– Ruhe, – шепчет солдат. – Добивают раненых. Давай через речку. В лес. – Он бесшумно ползет на животе к воде.
Ты шевелишься. Мучительная боль в ноге. Прикусив губу, ты оттаскиваешь в сторону окоченевшее тело брата. Роешься в его кармане, вытаскиваешь его последнюю записку, его карандаш. Целуешь холодную руку. Волоча ногу, ты ползешь по траве, уже подернутой инеем. Тело погружается в холодную воду. Немец помогает тебе выбраться на берег. Ты ползешь рядом с ним по замерзшему полю к деревьям. Темный и безмолвный лес. Позади, на склоне, вспыхивают огоньки. Вопли, выстрелы. Некоторое время спустя, завершив операцию, немецкие солдаты с песнями проходят по городу. Их голоса смолкают в отдалении, и наступает безмолвие.
Безмолвие смерти.
Из груди Иоганна вырвался долгий, прерывистый вздох, и он очнулся.
Бранкович подошел к двери и остался стоять там, глядя в прошлое.
В сарае никто не пошевельнулся. Никто не сказал ни слова.
И вдруг Элис закричала:
– Я не могу этого вынести! Это слишком ужасно! Почему мы должны все это выслушивать?
Фон Рендт задергался на стуле.
– Все это ложь, Элис. Ничего подобного никогда не происходило. Этот человек не только предатель, но и лжец!
– В тот день, – угрюмо проговорил Кеппель, – было убито семь тысяч триста мирных жителей. – Он повернулся к Мартину. – Если вы сомневаетесь в наших словах, мы вам дадим прочитать протоколы суда над военными преступниками.
– В фактах я не сомневаюсь, – сказал Мартин, и тон его был гораздо мягче, чем раньше. – Однако они не доказывают, что убийца-эсэсовец и мистер фон Рендт одно и то же лицо.
Фон Рендт побагровел и снова попытался ослабить веревки.
– Меня там не было, Мартин. Если это и произошло, клянусь, меня там не было. Все они лгут!
– Ruhe! – резко крикнул Кеппель, и Мартин его не остановил.
– Доказательств у нас вполне достаточно, – продолжал Кеппель. – Они удовлетворят и суд, перед которым он предстанет. Хотите узнать, как мы с Бранковичем выслеживали его всю войну? Может быть, это поможет нам убедить вас. Я буду краток и не стану рассказывать, как нам удалось тогда скрыться в лесу. Нас выходили крестьяне. И как только Бранкович немного оправился, мы ушли к партизанам. Сомнения окончательно перестали меня мучить, когда я нашел в кармане молодого немецкого солдата фотографию повешенных мужчин и женщин и подпись: «Весенний урожай в Югославии».
Там, в горах, в начале тысяча девятьсот сорок второго года я надел партизанскую фуражку и научился новым методам ведения войны. До тех пор я был знаком только с самой передовой военной техникой, ия был потрясен, узнав, что оружие, которое я прежде видел только в музеях – средневековые пики, допотопные пушки, самодельные ружья, – используется тут в бою. Партизанам не хватало продовольствия, не хватало медикаментов, а если у них и было современное оружие – так только то, что удавалось захватить у противника.
Я не мог поверить, что эти плохо вооруженные солдаты – одни юнцы да старики – могли разгромить наш батальон.
Пять лет партизанская армия сдерживала не только итальянских фашистов, но тридцать немецких дивизий, хотя и тем и другим помогали местные предатели. И тогда я понял, что ни одна нация, даже самая сильная, даже обладающая сверхмощным вооружением, не может победить страну, борющуюся за свою свободу. Такую страну покорить нельзя.
Пусть вас не удивляет, что я, немец, сражался против своей армии: должен вам сказать, что уже через год целый немецкий батальон действовал в Югославии на стороне партизан. По натуре мы не были жестокими. В Карловаце, рядом с памятником жертвам этого массового убийства, воздвигнут памятник трем неизвестным немецким солдатам, которые тоже отказались стрелять в мирных людей.
Я не пошел в тот батальон – я не интересуюсь политикой. Я остался с Бранковичем. Мы с ним поклялись отдать фон Липаха в руки правосудия. Бранкович – за убийство своей семьи. Я – за поруганную честь своей нации.
Отыскать его было нетрудно. За операцию в Карловаце он получил повышение; он прошел по всей Сербии, осуществляя гитлеровскую политику истребления сербов, освобождая жизненное пространство для «высшей» арийской расы. И всюду, где он проходил, были пытки, пожары, смерть. Вот тогда-то его и прозвали «Хохочущая смерть».
После капитуляции Венгрии он был послан на север для оказания помощи соединениям «Скрещенных стрел». Те, впрочем, не нуждались в его инструкциях, так как давно уже стали опытными убийцами мужчин, женщин и детей. – Кеппель посмотрел на Иоганна. – Вы пожимали их руки, запятнанные кровью… Потом его перебросили на Западный фронт помогать усташам и итальянским фашистам в их борьбе против хорватских и словенских патриотов.
Зимой сорок третьего года мы прошли за ним по всей Словении. Это была очень суровая зима. Сколько страданий! И какой героизм! И повсюду мы слышали о нем. Однажды даже слышали его хохот, когда его зондеркоманда уходила из деревни, в которой уничтожила все живое. Но нам так и не удалось подобраться к нему достаточно близко. Его хорошо охраняли.
В Любляне мы потеряли фон Липаха из виду. Позднее мы узнали, что он улетел в Италию. После капитуляции Италии фашистам понадобились его услуги как специалиста по массовым убийствам. Но об этом лучше расскажет Сноу.
Сноу посмотрел на часы.
– Ладно. Я расскажу коротко. У нас не так много времени. Вместе с частями австралийской армии я был в Северной Африке и попал в плен к немцам. Когда нас везли через Северную Италию, в сентябре тысяча девятьсот сорок четвертого года, мне удалось бежать: итальянские партизаны остановили наш состав, чтобы дать нам возможность спастись. Бежало более ста человек. Со мной было двое товарищей. Безоружные, они бросились на охранников. И как они дрались! Немцы стреляли в них, даже в убитых, а потом сбросили их тела с насыпи.