Текст книги "Нечто. Феноменология ужаса"
Автор книги: Дилан Тригг
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Голос, который отвечает нам, когда мы смотрим в глаза другому человеку, дает нам уверенность, что за экраном радужной оболочки существует переплетение эмоций и желаний. Когда он прерывается, от этого экрана зрения не остается ничего, кроме поверхности и тёмной пустоты, скрывающейся под плотью. Безмолвный ужас, который вызывает тело, лишенное речи, – это не только отвращение от чего-то, попавшего в ловушку тела, но и более изначальный страх перед человеческим телом как анонимной вещью, ничем не отличающейся от неживой материи. И именно такую метаморфозу в самом сердце анонимности мы видим в этом ключевом моменте.
«Несоответствие шаблону, голос не распознан». После этого вердикта, Брандлфлай кладет карандаш в рот, видимо, обдумывая свою обреченность. Однако размышления обрываются, поскольку при контакте с карандашом изо рта выпадают оставшиеся зубы, осыпая белыми обломками матовую черноту клавиатуры. Смирившись, Брандлфлай начинает рассматривать самого себя. Мы снова возвращаемся в ванную комнату, которая, вне сомнения, является в фильме основным местом трансформации. Теперь ванная комната завалена пустыми коробками Cap Crunch[22]22
В переводе с английского: «Капитан Хруст» – продуктовая линия подслащенной кукурузы и зерновых завтраков, введенная в 1963 г. компанией Quaker Oats.
[Закрыть], а раковина усыпана сладкими хлопьями для завтрака. Сгорбившись, Брандлфлай вновь стоит перед зеркалом. «Вы реликты... остаточные, археологические, ненужные. Представляющие интерес только для истории», – заявляет он, держа зубы на ладони. Когда он открывает шкаф, зрителю бросается в глаза еще один реликт: его ухо, хранящееся в белом пластиковом лотке. Камера медленно перемещается вправо, и мы видим еще больше сброшенной плоти Брандла; это неизвестные части тела, архивированные для потомков. Сцена прерывается приходом Ронни. «Ты пропустила несколько неплохих моментов, – замечает Брандлфлай, – в медицинском шкафчике теперь Музей естественной истории Брандла».
Ужас в фильме Кроненберга – это ужас, который приходит вместе с распадом феноменологического тела и возвращением картезианства. Предательство, следовательно, будет двояким. С одной стороны, почитаемое тело, которое появляется в феноменологии как «собственное тело» (le corps propre), показано как зараженное, не просто больное или увечное, но также разделенное. Как будто для тела недостаточно пройти через распад и болезнь; в этом процессе идентификация с телом как своим собственным подвергается радикальному сомнению. На его месте снова появляется кошмар картезианства – фантомное тело, привязанное к субъективности ассоциативно и по привычке. Не случайно использование в феноменологии французского термина le corps propre играет на двусмысленности тела собственного и тела чистого. Тело является своим собственным без исключений, и начало болезни и распада приводит к изменению le corps propre с точки зрения и его качества быть «своим собственным», и его ощущения чистоты.
Здесь мы понимаем «чистое» не только в клиническом или гигиеническом смысле, но и в том смысле, что оно сосуществует с рациональным принятием материальности. То, что происходит в фильме Кроненберга, является ужасающим следствием несогласия тела с рациональным принятием самости. Как будто тело превзошло свой интеллект и, как экзотический вариант аутоиммунного расстройства, теперь производит такое тело, которое больше не является «собой». Именно такую динамику мы и наблюдаем на структурном уровне описанного Кроненбергом метаморфоза: это мир, в котором тело становится странным слиянием бытия-в-себе и бытия-для-себя, чужеродной материальности и центра проживаемого опыта.
С точки зрения психоанализа, это слияние границ имеет важное значение для понятия отвратительного. Пример Кристевой стоит привести полностью:
Отвратительное [abject) – не объект [objet], который я называю или воображаю, когда он противопоставлен мне... Грубое и резкое вторжение чужеродного, которое могло бы быть мне близким в какой-то забытой и непроницаемой для меня теперь жизни, теперь мучает и неотступно преследует меня как совершенно чуждое, отдельное и мерзкое. Это не я. Это не оно. Но это не значит, что ничего нет. Есть «нечто», которое я никак не могу признать в качестве чего-то определенного. Эта тяжесть бессмыслицы, в которой все весомо и значимо, вот-вот раздавит меня. Это на границе несуществования и галлюцинации, но и реальности, которая, если я ее признаю, уничтожит меня. Отвратительное и отвращение – то ограждение, что удерживает меня на краю. Опоры моей культуры (Кристева 2003, 3637).
На протяжении всего эссе Кристева ставит «я» на грань исчезновения. Она пишет: «Граница сама стала объектом. Как можно существовать без границ? ...Отторгнутый от мира, таким образом, я теряю сознание и исчезаю» (39). Отвращение предполагает исчезновение границ, что приводит к поглощению субъекта в контингентности его существования, – контингентности, которую ни один закон не может запретить. Эта жуткая материальность наводит нас на мысль о (перерождении субъекта как насильственном разрыве в творении. Возникая, страх кастрации сменяется страхом клаустрофобии, отвращением к утробе, к месту, где локализованы первичные вытеснения: «Отвратительное противостоит нам, с другой стороны, и на этот раз в индивидуальной археологии – это наши самые примитивные попытки... отделить себя от материнской целостности – даже прежде, чем начать экзистировать вне ее» (49). Таким образом, отвращение указывает на примордиальный исток субъекта, первую реакцию на удушье от бытия внутренностью другой внутренности и, значит, такой же живой утробой, такой же живой гробницей.
Кристева в большей степени, чем Мерло-Понти, учитывает низменное начало тела. Однако, несмотря на то, как Мерло-Понти использует le corps proper, характерный для этого слияния субъекта и объекта ужас все это время существует в двойственности его мысли, – двойственности, которая сопротивляется и внутреннему и внешнему ограничению, как пишет Мерло-Понти, «тело застигает самое себя извне в тот момент, когда готово начать познание» (Мерло-Понти 1999, 131). В таких случаях тело вступает в диалектические отношения с познающей мыслью и при этом провоцирует другой опыт бытия воплощенным субъектом. В этом смысле в сцене, когда Брандл смотрит на себя в зеркало – несомненно, архетипическая артикуляция отвращения – жест схватывания себя предстает как момент самопознания. И тем не менее это открытие себя есть рождение себя, того, кто несоизмерим с телом в процессе перехода. Этот ужас от того, что одновременно открывает и скрывает зеркало, ведет нас от экзистенциального ужаса тела Кроненберга к космическому ужасу Карпентера.
Призраки, тени, зеркала
Помимо Кроненберга ужас тела широко представлен в работах Джона Карпентера: от одержимости тела богами лавкрафтовского пантеона до сведения материи к примордиальному злу. Эта линия ужаса находит свое ярчайшее выражение в трех фильмах, объединенных под тематическим названием «Апокалиптическая трилогия»: «Нечто» (The Thing, 1982), «Князь Тьмы» (Prince of Darkness, 1987) и «В пасти безумия» (In the Mouth of Madness, 1995). Рассматриваемая в целом, эта трилогия содержит подробный анализ тесной взаимосвязи между ужасом тела и материальностью Вселенной. Действительно, вклад Карпентера в жанр боди-хоррора заключается во вписывании субъекта в контекст безразличной Вселенной, чего нет в фильмах Кроненберга, который во всех других отношениях гораздо тщательнее препарирует тело.
Для первого – и, пожалуй, наиболее важного – фильма [трилогии] мы прибережем комментарий до заключения данной книги, после чего идеи и озарения этого фильма можно будет оценить по достоинству. Два последних фильма свидетельствует о тяготящем ужасе до сих пор дремавшего прошлого, которое артикулирует себя как фундаментальный разрыв реальности. Верный наследию Лавкрафта, Карпентер представляет этот разлад реальности как столкновение с космосом, который в лучшем случае безразличен, а в худшем – противостоит человечеству.
В фильме Карпентера «В пасти безумия» лавкрафтовский ужас обретает голос не просто в тех «ужасающих горизонтах реальности», когда мы либо сходим с ума «от этого откровения, либо бежим от смертоносного света в мир и покой нового тёмного средневековья» (Лавкрафт 2017, 5), но в самих кинематографе и литературе как средствах распространения заразы. Если предыдущие фильмы [трилогии] связаны с дремлющим прошлым, которое настигает нас в результате его случайного обнаружения, то в этом позднем фильме мы уже инфицированы ужасом посредством того самого медиума, в котором он представлен.
Фильм повествует о поиске страховщиком Джоном Трентом (Сэм Нилл) пропавшего автора книг в жанре ужасов Саттера Кейна (Юрген Прохнов), чьи произведения продаются миллионными тиражами. Ходят слухи, что произведения Кейна сводят читателей с ума, вызывая паранойю и жажду насилия. Поначалу Джон Трент отказывается верить этому, считая, что сами слухи являются частью маркетинговой кампании. Меж тем Кейн убежден, что его книги творят реальность, и по этой причине он решает добровольно уйти от мира. По мере развития сюжета Трент все больше погружается в полный кошмаров и паранойи мир Кейна. Трент складывает вместе обрывки обложек книг Кейна и обнаруживает, что они образуют карту, указывающую путь к Хоббс-Энду (отсылка к давней привязанности Карпентера к работам [сценариста] Найджела Нила). В Хоббс-Энде выясняется, что Трент в действительности является персонажем новой книги Кейна. Тем самым его реальность зависит от созидательной и одновременно разрушительной воли Кейна. Как замечает последний, «вы то, что я пишу... Я мыслю, следовательно, вы существуете».
Это отрицание свободной воли и агентности является средоточием картезианского ужаса фильма. Как и в других апокалиптических фильмах Карпентера, ужас принимает форму одержимости субъективности иной силой. Только теперь ужас в меньшей степени сосредоточен на вторжении извне и в большей – на вторжении изнутри. Такая инверсия ужаса, вкупе с разрушением Карпентером четвертой стены[23]23
Образное выражение, означающее устранение границы между любым вымышленным миром (театральным, литературным, кинематографическим и т. д.) и людьми, его воспринимающими. Первоначально термин «четвертая стена» был придуман Дени Дидро в XVIII веке для обозначения границы, или «стены», между актерами и зрителями в традиционном «трехстенном» театре.
[Закрыть], не ограничена рамками фильма, но растворяет сами границы между зрителем и зрелищем. Так, в конце фильма Трент (который, по всей видимости, разрушил заклинание Кейна, прорвав стену, сделанную из кейновского текста, и бросив свою помощницу, которая, «дочитав до конца», вверила свою судьбу Кейну) оказывается в кинотеатре.
Посреди бушующего городского хаоса в кинотеатре идет фильм «В пасти безумия». Когда Трент приближается к рекламному плакату, становится ясно, что этот фильм не является художественной выдумкой в его мире. Напротив, фильм в мире Трента – это и есть фильм Карпентера, тот самый фильм «В пасти безумия», который мы сейчас смотрим. Ужас здесь не ограничен кинокадром, наоборот, сам медиум истекает ужасом, заражая как нас, так и тех, кто вступает с нами в контакт. Это размывание реальности и нереальности, а также интеллектуальная неуверенность и сомнение, увенчивается образом Джона Трента, смотрящего на то, как на экране сам он восклицает: «Это не реальность!» В ответ Трент-зритель начинает неистово хохотать, видимо, поддавшись тому, что Лавкрафт метко описал как «южную область, на пустынных просторах которой подстерегало безумие» (Лавкрафт 2014d, 498).
* * *
В «Князе тьмы», пожалуй самом недооцененном фильме Карпентера, эта лавкрафтовская тема пробуждающегося ужаса присутствует с самого начала. Сюжет фильма строится вокруг обнаружения капсулы, погребенной в заброшенной церкви и наполненной слизеподобной зеленой жидкостью. Мы узнаём, что древний католический орден «Братство спящих» в течение многих веков охранял эту жидкость. Вытесненная вглубь земли, она была спрятана в церковном склепе. После смерти последнего стража другой священник (в исполнении Дональда Плезенса) обращается к профессору Говарду Байраку (его играет Виктор Вонг), специалисту по теоретической физике, с просьбой заняться исследованиями жидкости. Для раскрытия ее тайны вместе с Байраком в церковь прибывает группа аспирантов. Текст, обнаруженный в склепе, написан на нескольких языках, среди которых можно разобрать латынь и фрагменты коптского.
В «Куотермассе и колодце» мы уже рассматривали тему древнего прошлого, поднимающегося из подземного склепа с целью овладеть человечеством. Фильм Карпентера и есть дань уважения «Куотермассу», причем настолько, что Карпентер писал сценарий «Князя тьмы» под псевдонимом «Мартин Куотермасс». Такую приверженность наследию «Куотермасса» (и шире всему творчеству Найджела Нила) можно обнаружить и в других темах этого фильма Карпентера. Не в последнюю очередь это проявляется в образе непогребенного прошлого, которое угрожает жизни не только группы людей, но и всего общества в целом. По этой причине, когда ученые приступают к своим исследованиям, начинают происходить странные вещи как в церкви, так и вокруг нее. Толпы бездомных, одного из которых играет [рок-певец] Элис Купер, стоят как вкопанные возле церкви. Их присутствие служит симптомом ужаса, обитающего в здании.
По мере развития сюжета один из исследователей начинает понимать, что происходит с зеленой жидкостью, говоря профессору: «Из пребиотических жидкостей растет какая-то форма жизни. Она не возвращается обратно в хаос, но самоорганизуется. Она становится чем-то. Чем? Животным? Болезнью? Чем?» Вскоре после этого герметический текст не оставляет сомнений: эта жидкость – воплощение Антихриста. Сосуд, как замечают ученые, был погребен на Ближнем Востоке много «времен» назад «отцом Сатаны», который в такой своей инкарнации напоминает дочеловеческую лавкрафтианскую сущность. Оказывается, что и Христос имеет внеземное происхождение и был послан предупредить человеческий род о погребенном в Земле тайном зле. Данная история оставалась скрытой до тех пор, пока наука не обнаружила средства для того, чтобы подтвердить пророчество Христа, что и приводит нас к сегодняшнему дню – к заброшенной церкви в Лос-Анджелесе 1987 года.
История зеленой жидкости оборачивается здесь переоценкой самого зла. До сих пор зло считалось нематериальным духом, затаившимся в самих людях. Преимущество такой апроприации зла заключалось в удержании центральной роли человеческого существования. Фильм Карпентера отказывает нам даже в этой базовой ценности. Изображаемое им зло имеет не только моральный смысл, но и указывает на материальность по ту сторону человеческого. Как скорбно замечает священник: «Субстанция, злонамеренность. Пребывала во сне до настоящего момента».
Сила жидкости растет. Члены исследовательской группы один за одним оказываются либо одержимы ею, либо тем или иным образом убиты окружающими церковь бездомными с остекленевшими глазами. У одной из исследовательниц появляются стигматы: крест (как позже выяснилось – жезл астролога) проступает на ее руке, а ее тело становится холстом, требующим герменевтической расшифровки. Другая участница группы безучастно смотрит на экран своего компьютера. Как очевидная отсылка к неистовой одержимости Джека Торранса из «Сияния» (1980) Кубрика, на мониторе ad infinitum [до бесконечности – лат.] повторяется сообщение: «Я живу, я живу, я живу, я живу, я живу, я живу, я живу, я живу» ит. д. Тем временем каждому участнику группы снится один и тот же сон. На фоне церкви появляется тёмная фигура, и раздается голос из 1999 года:
Мы используем электрическую систему вашего мозга как приемник. Мы не можем передавать [этот сигнал) через барьер активного сознания. Поэтому вы получаете эту передачу как сон. Мы обращаемся к вам из – один, девять, девять, девять – года. Вы получаете эту передачу, чтобы изменить события, которые видите. Наши технологии не позволяют нам разработать передатчик достаточно сильный, чтобы пробиться к вашему бодрствующему сознанию, но это не сон. Вы видите это для того, чтобы вы могли нарушить причинно-следственную связь.
Они размышляют о природе этого видения, допуская, что это может быть досознательное послание или «тахион», излучаемый посланием, то есть гипотетическая субатомная частица, которая позволяет осуществлять коммуникацию со скоростью, превышающей скорость света. Цель послания состоит в том, чтобы повторить неуслышанное предупреждение, принесенное Христом. Только сейчас послание отправляется из будущего, а не из прошлого.
По мере приближения конца, действие фильма погружается в черную меланхолию. Это мрачное погружение постоянно подчеркивается саундтреком Карпентера, который своей неумолимостью придает фильму атмосферу гнетущего фатализма. Это неизбежное нисхождение к отвратительному истоку возвращает нас к ужасу тела. Данная тема находит свое выражение в теле одержимой студентки, которая первой вступила в контакт с демонической жидкостью. Ее содрогающееся в конвульсиях тело раздуто. То тут, то там на коже появляются студенистые выступы, каждый из которых свидетельствует о некой травме. Наконец, те же выступы уступают место кровавому холсту, скрывающемуся под изрубцованной плотью. Что-то начинает материализовываться в ее плоти, преобразуя и дух, и материю ее субъективности и превращая ее, выражаясь словами профессора, в «носителя какой-то жизни – в хозяина, в котором растет паразит».
После того как телесное преображение одержимой завершается, она сама начинает овладевать окружающими. Однако в этом воплощении зла сохраняется остаток человеческой двусмысленности. В какой-то момент этот одержимый субъект с изуродованным кровавыми шрамами лицом поворачивается к зеркалу. В нем она ловит свое отражение и с выражением экстаза и ужаса – тут можно вспомнить обсуждение Батаем эротического ужаса от линчи[24]24
Буквальный перевод с китайского: затяжная бесчеловечная смерть – это способ смертной казни посредством отрезания от тела небольших фрагментов в течение долгого периода времени.
[Закрыть] – бормочет слово «Отец». Ее рука проникает сквозь зеркало, касаясь руки зла на другой стороне, а затем пытается вытянуть эту руку на Землю. Эта попытка оказывается неудачной. Другая девушка из группы исследователей врывается в комнату и вталкивает одержимую в зеркало, жертвуя при этом собой. В этот момент священник бросает в зеркало топор и, разрушая связь с феноменальным миром, запирает обеих в другой реальности.
* * *
Если фильм Карпентера и страдает от нескольких пробелов в повествовательной структуре – например, почему изображаемым в фильме христианам необходимо ждать прогресса науки, чтобы удостоверить их основанные на вере притязания, – то он тем не менее превосходно артикулирует не просто ужас тела, но ужас самой материи. Мельком мы уже видели следы того особого типа телесного ужаса, которым славится Карпентер, когда имели дело с Мерло-Понти, Лавкрафтом и Фрейдом.
У Мерло-Понти мы видели, как остатки анонимного тела, седиментированные в плоти и пребывающие там все это время (повторим эту мантру жуткого), предвосхищают личное тело. Это делает тело местом [встречи] множественных временностей, как незапамятных, так и индивидуальных. Здесь Мерло-Понти оказывается в компании Лавкрафта, поскольку их обоих заботит материальность тела до принятия ею человеческой формы. Обращаясь к Лавкрафту, мы видим, что ужас тела – это ужас, пронизывающий инаковостью вещей. У Лавкрафта тело становится сценой, где разыгрывается отличная от нашей история. Следующим этапом этой эволюции ужаса оказывается фрейдовская апроприация тела как места погребения. Пусть первобытное прошлое и пребывает тут все это время, но проявляется оно все же в ином обличье. Тем самым фрейдовское жуткое показывает, что странность тела – это, по сути, отчужденность тела от его собственного «я».
Переходя от Фрейда к Джону Карпентеру, мы видим смещение от жуткости тела, связанной с первобытным прошлым, к жуткости материи. Разумеется, в творчестве Карпентера человеческое тело как конкретная вещь нисколько не утрачивает своей ценности. Более того, лейтмотивом «Князя тьмы» является вглядывание персонажей в зеркало ради удостоверения их собственной человечности. Последняя сцена фильма завершается типично лавкрафтовским моментом, когда очевидная победа человеческого над злонамеренной материальностью оказывается иллюзией. Мы видим это в повторении пророческого сновидения. Теперь фигура в черном оказывается одной из студенток, которая, очевидно, была одержима извне. Проснувшись, глава исследовательской группы видит ее рядом изуродованной и сразу же осознает, что это – галлюцинация. Он снова просыпается и идет в ванную, где пристально смотрит на себя в зеркало. Не будучи уверенным ни в том, что за зеркалом, ни в том, что перед зеркалом, он протягивает к нему руку.
Эта сцена – кинематографический аналог «Изгоя» Лавкрафта, одного из лучших образцов его прозы. Здесь тоже ужас тела становится ужасом перед своим отражением в зеркале. В рассказе уродливый монстр, слишком долго томившийся в подземелье замка, пробирается к звукам «буйного веселья», доносящимся из близлежащего строения. Когда он приближается к притягивавшему его месту, то обнаруживает, что каждый, кто его видит, пытается немедленно спастись бегством: «Кошмар не заставил себя ждать, ибо как только я вошел, глазам моим предстала ужаснейшая из сцен, какие только можно вообразить» (Лавкрафт 2014b, 270). Сначала он искренне не понимает, чем вызван этот переполох. И вот он снова один в опустевшей комнате. Тут он видит что-то невыразимо ужасающее, что Лавкрафт описывает следующим образом:
Я не в силах даже приблизительно описать, как выглядело это страшилище, сочетавшее в себе все, что нечисто, скверно, мерзко, непотребно, аморально и аномально. Это было какое-то дьявольское воплощение упадка, запустения и тлена, гниющий и разлагающийся символ извращенного откровения, чудовищное обнажение того, что милосердная земля обычно скрывает от людских глаз. Видит Бог, это было нечто не от мира сего – во всяком случае, теперь уже не от мира сего, – и тем не менее к ужасу своему, я разглядел в его изъеденных и обнажившихся до костей контурах отталкивающую и вызывающую карикатуру на человеческий облик, а в тех лохмотьях, что служили ему одеянием, – некий отдаленный намек на знатность, отчего мой ужас только усилился (271).
Медленно приходит осознание: «Глаза мои, словно заколдованные неподвижно уставившимися в них тусклыми, безжизненными зрачками, отказывались повиноваться мне и, как я ни старался, не закрывались» (272). Лавкрафт блестяще и жутко описывает возникновение отражения. Этот ужас носит не просто визуальный характер, но также является ужасом идентификации, когда зеркало одновременно возвращает [смотрящему] и его собственный взгляд, и чей-то чужой. К концу рассказа этот чудовищный обитатель замка находит подобие отдохновения в этом ужасе:
Ибо, несмотря на покой, принесенный мне забвением, я никогда не забываю о том, что я – изгой, странник в этом столетии и чужак для всех, кто пока еще жив. Мне это стало ясно – раз и навсегда – с того момента, когда я протянул руку чудовищу в огромной позолоченной раме; протянул руку – и коснулся холодной и гладкой поверхности зеркала (273).
Выходя за пределы этого экзистенциального уровня ужаса и самоидентификации, фильм Карпентера распространяется на ужас материи в более широком смысле. Такое понимание материи, как насыщенной странным и чужеродным качеством, прослеживается во всех фильмах Карпентера. Не только человеческие тела оказываются одержимыми агентностью, отличной от их собственной: [достаточно вспомнить] автомобили («Кристина», 1984), книги («В пасти безумия», 1995) или куски древесины, вынесенные прибоем («Туман», 1979). В случае с «Князем тьмы» инфекция материи сначала обретает форму в образе насекомых и только затем перемещается в человеческие тела. По мере трансформации этих артефактов они изменяют форму, раскрывая свою идентичность как всецело контингентую, и в этом процессе культивируют паразитическое отношение к человеческим телам, которые становятся их носителями.
Эта инверсия субъектно-объектных отношений означает, что принимавшееся человеком за объект – книга или автомобиль – теперь открывает иную сторону, которая более не зависит от человеческого взгляда. Во всех этих случаях материя жива. Как говорит священник, «Он живет в атоме. Он живет во всех вещах...». Не в анимистической взаимосвязи с человеческим, но анонимно и грубо. Это ужас левинасовского Il y a, ужас оно, которое отказывается раскрыть себя как Я и обнаруживается только как симптом или сон. В таком видении ужаса материя изливается за пределы плоти и, следовательно, самой субъективности. Структура реальности утрачивает свою определенность. В ключевой сцене в начале фильма профессор Байрак предлагает своим ученикам следующую мысль:
Давайте поговорим о наших верованиях и о том, что мы можем о них знать. Мы верим, что природа неизменна, а время постоянно. Материя субстанциональна, а время имеет направление. Это истина во плоти и непоколебимое основание. Мы можем не видеть ветер, но он реален. Дым, огонь, вода, свет – весьма различны! Не как камень или сталь, но они ощутимы. И мы полагаем, что время подобно стреле, ибо оно как часы: одна секунда является одной секундой для всех! Причина предшествует следствию – фрукты гниют, вода устремляется вниз по течению. Мы рождаемся, стареем и умираем. Обратный ход событий невозможен... Но все это неправда! Попрощайся с привычной реальностью, потому что наша логика коллапсирует на субатомном уровне... В призраки и тени.
Видение Карпентера, как сказал бы Байрак, представляет нам вывернутый наизнанку феноменальный мир. Это настоящий юмовский кошмар, в котором причинность реально приводит к краху законов природы. И снова ужас этой мутации связан с фигурой зеркала; не просто зеркала, которое раскрывает нашу собственную чуждость как человеческих субъектов, но также и экрана, который приманивает ужас самого космоса. Мы оставляем последние слова за профессором Байраком:
У каждой частицы есть античастица. Ее зеркальный образ. Ее негативная сторона. Может быть, этот вселенский разум обитает в зеркальном образе, а не в нашей Вселенной, как нам хотелось бы верить. Быть может, он анти-Бог, несущий тьму вместо света.