Текст книги "Земли, обагренные кровью"
Автор книги: Дидо Сотириу
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Взвешивай и этот мешок, – сказал крестьянин, и глаза его засветились. – У меня хороший сын, Михалакис-эфенди. Я дал ему немного изюма, чтобы он отнес его домой, детям зимой полакомиться, но он, добрая душа, узнал от моего брата, что у меня большой долг, и принес его обратно, на продажу!
Торговец без труда нашел хвалебные слова для сына турка, но сорок ока изюма были им бесстыдно украдены. Он не стал взвешивать этот мешок, а отставил его в сторону. Я был тогда еще безусым щенком, но эта несправедливость пробудила во мне гнев.
«Вот ведь какие подлые дела творятся в мире, – возмущался я про себя. – Бедный крестьянин потом изойдет, пока заставит землю отдать ему свои плоды, а торговец – вроде бы почтенный человек и добра у него всякого хватает – имеет весы и считает работой грабить бедняков!» Позднее я познакомился с крупными торговцами, которые не унижали себя такими мелкими махинациями, как Михалакис Хадзиставрис. Однако я так и не мог постигнуть, как им совесть позволяет покупать плоды наших трудов за гроши, а продавать намного дороже.
Что они знают о работе виноградаря? Что они понимают в прививках, обрезке, орошении, что знают о страхах, которые испытывает крестьянин перед филоксерой, что переживает он, пока созреет виноград, пока будет собран, высушен и доставлен торговцу? Увидит крестьянин облачко на небе и следит за ним день и ночь, не принесет ли оно грозу. Чего только не передумает виноградарь, просматривая каждую ягодку, очищая ее от соринок. А ночью, словно ребенка, покрывает плоды своих трудов ковриками, чтобы, не дай бог; не повредила их холодная утренняя роса.
Через неделю, когда настало время получать жалованье, я сказал господину Михалакису Хадзиставрису:
– Хозяин, дай мне другую работу. Я не могу стоять у весов. Не будет там от меня пользы…
Торговец понял. Он посмотрел на меня с удивлением и одновременно с пренебрежением.
– Жаль! А я-то принял тебя за смышленого малого…
Я опустил голову, стиснул зубы, чтобы не сказать грубость, но не выдержал:
– Что же делать, господин Михалакис, – ответил я с издевкой. – Видно, ты по своему обыкновению и меня неточно взвесил!
Мое поведение и слова стоили мне места. Уже на следующий день я очутился на улице. Я подыскивал себе другую работу. С августа до октября поступал инжир. Я временно устроился работать на склад Захариаса. Инжир требует умелых рук. Греческие рабочие обрабатывали лучшие сорта инжира. Турки – тот, что похуже. Работали мы врозь. Мы обрабатывали известные сорта инжира – «лаэр» и четырехугольный, как лукум, «куркубини» – и укладывали его в коробки. Мастера строго следили, чтобы плоды были подобраны по размеру и цвету, потому что этот товар вывозился в Европу и в Америку!
Первые поезда, привозившие инжир из Айдына, всегда были украшены ветками мирта и лавра. На окраине, в Пунте, поезда эти встречали салютом из охотничьих ружей. К этому времени государство приурочило чеканку новых монет. И то, что я снова имел работу, да еще с инжиром, и вся эта праздничная атмосфера воодушевляли меня. Я работал весело, с душой.
– Эй, парень, пожалей себя, – сказал мне однажды Гоняс, работавший рядом со мной. До этого он занимался разной поденной работой – то в садах, то продавал кур или рыбу, то плотничал. – Закуривай, братец! Если мы все так будем стараться, работа завтра кончится и мы все очутимся на улице!
Не прошло и месяца, как я убедился в справедливости его слов. Все сезонные рабочие были уволены, и я снова должен был думать о заработке. В кондитерский магазин, расположенный в квартале, где я жил, требовался рабочий. Я нанялся туда, надел белый передник и старался делать все как можно лучше. Но однажды ко мне подошел хозяин и сказал: «Ничего не, смей брать в магазине, слышишь? Ничего! Если тебе захочется чего-нибудь, спроси сперва у меня…» Я вспыхнул, снял передник, отдал ему и ушел. Много работ я сменил, пока устроился прочно. Некоторое время я работал в бакалейной лавке в Тарагаче, которая была одновременно и столовой. Клиентами этого заведения были рабочие ближайших фабрик и портовые грузчики. Иногда они ели что-нибудь, а иногда просто выпивали стоя стакан вина или рюмку раки. У хозяина была огромная черная доска, где были написаны имена клиентов. Рядом с каждым именем мелом ставились палочки – по числу выпитых рюмок. Лавочник был таким же пройдохой, как Хадзиставрис. Он не довольствовался честным заработком. «Пьяный не разберется», – говорил он и без всякого стеснения ставил две, а то и три палочки за одну выпитую рюмку. Это была не та работа, о которой я мечтал.
Я устроился в пекарню. Была зима, и мне приятно было спать в теплом месте. Но хозяин измывался надо мной, и я ушел. Я перешел на кожевенный завод, где воняло протухшей требухой, известь разъедала руки, а заработка не хватало даже на хлеб. Потом я два месяца работал на мыловаренном заводе. Даже ковалем мне пришлось побывать – я подковывал лошадей…
Мне казалось сначала, что в этом чудесном городе все двери для бедняков были открыты и достаточно закрыть глаза и вытянуть руки, как при игре в жмурки, чтобы получить желаемое. Но жизнь быстро развеяла мои детские фантазии. Как бы слаженно и ловко ни работали мои голова и руки, я был всего только рабочим, жизнью которого распоряжаются хозяева и могут выбросить его на улицу, когда им вздумается.
Прошло почти полгода, прежде чем мне наконец удалось устроиться на место с приличным заработком и питанием. Хозяину моему, Яннакосу Лулудясу, старому контрабандисту, дали прозвище Злая Собака. Сначала я не понимал, почему его так называют. Мне он казался золотым человеком. Ему было неведомо, что такое скупость, он тратил все, что зарабатывал, поддерживал бедных и слабых, готов был помочь первому встречному – и не на показ, а от всего сердца. Во имя спасения души своей преждевременно скончавшейся жены он дал обет: каждую субботу посылать какой-нибудь нуждающейся семье корзину продуктов – да каких продуктов: сыр, мясо, яйца, бублики! – и держал это в тайне.
– Отнеси эту корзину и оставь у двери, – говорил он мне. – Только смотри, чтобы тебя никто не увидел…
Яннакос был красивый мужчина, правда, немного отяжелевший. Он был высок, широкоплеч, с густыми нависшими бровями и глубоко посаженными глазами, усы у него всегда были лихо закручены. Он носил шальвары, жилет с бархатными отворотами и феску с богатой шелковой кисточкой. Если кисточка нависала ему на лицо, то лучше было с ним не заговаривать, к нему даже не решалась подойти ни одна из его обожаемых пяти дочерей. За поясом он всегда носил кинжал с резной ручкой – дар его покойного отца. Позднее я узнал, что именно этот кинжал был причиной его прозвища Злая Собака. Он убил нескольких турок и очень этим гордился.
Тетушка Маргица, его незамужняя сестра, вырастившая его дочек, с гордостью говорила, что Яннакос никогда не совершал подлого убийства, а убивал только во имя Иисуса Христа: «Когда он убьет турка – он никогда не трогает христиан, – то идет в церковь, зажигает свечу в свой рост, становится на колени и говорит богу: «Знаешь, господи, почему я беру грех на душу? Погибели нет на этих басурман! Низвергни огонь небесный и испепели их!»
Лулудяс превосходил храбростью даже известного в Смирне смельчака Стелиоса Тарлаласа, которым греки восхищались, потому что он, убив ночью пешего или конного турецкого жандарма, утром, как ни в чем не бывало, сидел в кафе «Белла Виста», покручивал усы и пил кофе, а турецкие власти не осмеливались волос на голове у него тронуть.
Дядюшка Яннакос считал контрабанду патриотическим делом. Он, не колеблясь, мог убить сторожа таможни или охранника прямо на пристани в Смирне, чтобы без помех разгрузить лодки с контрабандным табаком, доставленные верными людьми.
К нему шли преследуемые властями христиане, чтобы он помог им перебраться на острова Самос, Хиос, Митилини, Додеканезские острова или на острова, принадлежащие англичанам. С богатых людей он брал большие деньги, а за бедняка сам готов был погибнуть в море. Тот, кому обещал помощь Лулудяс, мог быть уверен, что никогда не попадет в руки турецкой жандармерии.
Завершив успешно какое-нибудь выгодное дело, Лулудяс устраивал пирушку. Дом наполнялся музыкантами и певцами. Среди них были: Катина, своим пением сводившая с ума завсегдатаев смирненских кафе, Меметакис – известный в Смирне турок-скрипач, Еванакис – виртуоз-сантурист[7]7
Сантур – турецкий музыкальный инструмент, напоминающий лютню.
[Закрыть]. Разгоралось веселье, продолжавшееся несколько суток. И каждую ночь в объятиях Лулудяса была новая любовница. Протрезвившись, он отпускал артистов, и они уходили, набив карманы лирами. Тогда тетушка Маргица с прислугой мыли и скребли дом, очищая его от грехов, возвращались от тетки Анетулы дочери Лулудяса, которых отправляли туда незадолго до начала пирушки, курился фимиам, читались заклинания: «Святой Иоанн, спаси и помилуй нас, избавь от змей и червей, скорпионов и тараканов, испепели их дотла!.. Вразуми человека бродящего, ночлега не находящего!»
Затем Лулудяс на сутки скрывался в комнате покойной жены – эта комната всегда стояла запертой. Никто не знал, что он там делает. Одни говорили, что он просто отсыпается, другие – что он молится и просит у покойной прощения за грехи. Хотя жена Лулудяса, Пари, умерла двенадцать лет назад, казалось, что она до сих пор расхаживает по дому и управляет делами и сердцем Яннакоса. Даже тетушка Маргица произносила «наша Пари» с каким-то благоговением. «Если бы была жива наша Пари, – сказала она мне однажды, – Яннакос был бы не контрабандистом, а епископом».
Много людей мне довелось увидеть в доме Лулудяса. Но больше всех мне запомнился певец Огдондакис. Это был высокий, худощавый молодой человек с нежной девичьей кожей, теплыми черными глазами и мягким голосом, который, казалось, мог укротить даже самого лютого зверя. Когда Огдондакис приходил к Лулудясу и хозяину удавалось уговорить его спеть, пирушка становилась похожей на богослужение. Все сидели, закрыв глаза, как на молитве, а Яннакос, молчаливый и бледный, все сильнее сжимал рюмку в руке, пока она не превращалась в осколки. Он то и дело развязывал свой кошелек, доставал по золотой лире и одарял певца.
– Молодец, Огдондакис! Живи сто лет, соловей Анатолии!
Однажды до Лулудяса дошла плохая весть – турецкие власти арестовали Огдондакиса и посадили в тюрьму. Как рассказывали, в него была без памяти влюблена какая-то богатая ханум, но он ее не замечал. И она, чтобы отомстить ему, наговорила на него всяких небылиц беям, а они быстро состряпали против него дело, обвинив его в шпионаже.
Узнав об этом, Лулудяс пришел в ярость. «Или и меня посадят, – бушевал он, – или завтра, самое позднее послезавтра, мои люди переправят Огдондакиса на английские острова…»
Однако дело оказалось не таким простым, как ему казалось. Проходили дни. Тревога наша достигла предела, когда мы узнали, что Огдондакиса без суда приговорили к виселице. И можете себе представить наше удивление, когда в день предполагаемой казни, вечером, открылась дверь и Огдандакис, бледный и испуганный, словно он вырвался из ада, предстал перед нами. Он сразу оказался в объятиях Лулудяса. Женщины начали плакать и причитать:
– Ты великомученик! Святой!
– Всего час назад меня освободили, – сказал он и опустился на стул в изнеможении.
Лулудяс залпом выпил несколько рюмок раки, смахнул ладонью слезу, налил раки Огдондакису, чтобы тот пришел в себя, и хрипло спросил:
– Как это случилось?
– Вчера после обеда, – начал молодой человек, – в мою камеру пришел Мехмед, надзиратель. Он принес мне еду и раки. «Возьми, друг, – смущенно начал он. – Плохие вести я принес тебе, но ты на меня не сердись… Завтра утром снимут тебе голову…» У меня холодный пот выступил, но я не выдал себя. «Может быть, он просто хочет поиздеваться надо мной?» – подумал я и весело ответил: «Человек все равно не вечен, Мехмед. А христианин, умирающий от руки турка, становится святым и отправляется прямо в рай…» Но когда надзиратель ушел, я впал в уныние… Я выпил раки, чтоб приободриться, и запел что-то грустное. А в это время по двору проходил Сулейман-паша, главный инспектор тюрем. Он остановился под окном моей камеры и покачал головой. «Ай-ай! Кто это? Как хорошо поет!» Мое пение к месту его пригвоздило, он не мог даже шевельнуться. Через несколько минут меня отвели к нему в кабинет. «Где ты научился так хорошо петь, гяур?» – спросил он. «Это душа моя поет, – ответил я. – Раньше чем с ней расстаться, я дал ей волю попрощаться с миром». – «Садись, молодой человек, садись и спой мне еще. Спой, я люблю песни». Я запел и увидел, как глаза этого зверя потеплели, подобрели. Я подумал: «Смелее, Огдондакис, смелее, и мы обманем смерть». Так и случилось, клянусь богом! Зверь превратился в ягненка. «Я подарю тебе жизнь, – сказал он. – Не должен такой голос пропадать, это несправедливо. Завтра у меня собираются гости. Будешь для них петь. А дальше уж я все возьму на себя». На другой день надели мне наручники и повели меня к паше в особняк. В огромном зале ели и пили паши и беи. Я начал петь. Как я пел, друзья! Всю душу в песню вложил! И вдруг ко мне подошел жандарм, снял наручники и сказал: «Иди! Иди!» Я ушам своим не поверил. Уйти? В самом деле они меня отпускают или просто издеваются и, как только я пойду, застрелят? Жандарм взял меня за руку, проводил до двери и сказал: «Уходи, Огдондакис, уходи скорее! Если хочешь остаться в живых, то лучше на некоторое время уезжай из Смирны. Вот тебе мой совет…»
В тот же вечер Лулудяс сам переправил Огдондакиса на остров Самос. А песню, которая так умилила Сулейман-пашу, распевала теперь вся Смирна:
Ой, ты, Мемо, Радость моя, Мемо, Сладость моя, Мемо…[8]8
Здесь и далее стихи даны в переводе Н. Глазкова.
[Закрыть]
IV
Маленькое, но строгое письмо отца заставило меня покинуть дом Лулудяса. «Как только получишь мое письмо, тут же уходи от Лулудяса, – говорилось в письме. – Я послал тебя в Смирну не для того, чтобы ты занимался контрабандой. Я обо всем договорился с господином Шейтаноглу, иди к нему и начинай работать…»
Сказать, что переход на другую работу был мне неприятен – это значило бы покривить душой. Мне уже не по себе становилось в доме Лулудяса. Я и сам подумывал, что пора уходить. Омирос Шейтаноглу и его сыновья заинтересовали меня. Опытные, известные торговцы, они совсем не походили на Михалакиса Хадзиставриса. В их магазин то и дело заходили влиятельные господа, те, которые держали в своих руках все богатства Анатолии.
В районе Карантина у Шейтаноглу был особняк, похожий на дворец, перед которым меркнул даже дворец паши. Отделанный мрамором, окруженный огромным парком с пальмами, гранатовыми и лимонными деревьями, он весь утопал в цветах. В парке была теннисная площадка, искусственный пруд, росли высокие сосны, в тени которых часто располагались сыновья хозяина со своими женами и читали. В парке была и своя конюшня. В первом этаже особняка были расположены огромный зал, несколько гостиных, приемная, кабинет, библиотека, столовая, устланные персидскими и спартанскими коврами, обставленные мебелью, привезенной из Венеции. По сто человек собиралось в этом зале, и все же он казался пустым. Стены в доме были отделаны ореховыми панелями и задрапированы. В позолоченных рамах красовались портреты предков. Лица у одних были суровы, у других улыбающиеся, но все как живые; казалось вот-вот они вылезут из рам, спустятся к тебе и расскажут, как им удалось так разбогатеть.
Часто, когда к хозяевам приходили гости играть в карты или в дни больших приемов, меня посылали в дом на помощь слугам. Впервые войдя в дом, я растерялся.
– Вот это да! – воскликнул я.
– Подожди… То ли еще увидеть, – сказал кто-то.
В комнате, которая называлась буфетной, стояли длинные, как поезда, столы. На них в фаянсовых блюдах были расставлены лакомства и закуски, каких я никогда не видел, – черная икра, окорока, маринованные овощи, фаршированная птица, устрицы, крабы, креветки, рыба, покрытая толстым слоем майонеза, взбитые белки, пахучий домашний белый хлеб. Тут же стояли сверкающие хрустальные бокалы, в которые потом наливали напиток, пенившийся, как грозные волны. Пробки из бутылок вылетали с таким треском, будто стреляли из ружья. Один за другим подъезжали экипажи, из них выходили мужчины во фраках и котелках; у многих из них на одном глазу было стекло, и приходилось только удивляться, как оно там держится. Среди гостей были, как говорила прислуга, и иностранные послы, и наши банкиры – торговцы и землевладельцы, ростовщики, врачи, юристы, журналисты, старейшины общины и даже два епископа. А женщины, боже мой, какие были женщины! Пышные и стройные, капризные и кокетливые, с головы до пят в шуршащих шелках и брильянтах. Проходя, они оставляли за собой аромат, с которым могли сравниться все запахи весенних цветов. Закончив работу, я пошел в кухню отдохнуть. И очень обрадовался, увидев там дядюшку Якумиса, кучера хозяина. Он сидел в нахлобученной почти на глаза феске, выпивал и ел что-то. Я был с ним в дружбе и уселся рядом поговорить и расспросить кое о чем.
– Все господа так живут, дядюшка Якумис? И не разоряются после таких расходов?
– О-о, вот ты о чем беспокоишься, дружок! – ответил он с добродушной иронией. – Ты думаешь, что наши хозяева убыток какой-нибудь потерпят? Они за этот вечер столько сделок состряпают… Сколько пароходов, поездов с маслинами, бочек оливкового масла, тюков хлопка, кожи, табаку пойдет сегодня в оборот! Не беспокойся, мой милый. У тех, кого ты видел, есть собственные горы, деревни, рудники, фабрики! А как же ты думал? Они даже с властями не очень-то считаются. Они их подкармливают, а те на все закрывают глаза. Паше подкинут побольше золотых, бею – поменьше, жандарму серебро сойдет и… можно спокойно спать. Турок задобрили!..
Дядюшка Якумис был человек умный и много повидавший на своем веку, он работал у многих богачей и любил прихвастнуть, что хорошо знает людей.
– Чтоб ты лучше понял, я тебе одну историю расскажу. Работал я у Лимберидиса, торговца одного. И вот как-то послал он меня к турку, который, хоть и занимал большой пост в таможне, денег не много имел и в семье его мясо только на байрам ели. Ну, принес, значит, я ему мешочек серебра и говорю: «Вот маленький подарок от моего хозяина». Так он мне только что руки не целовал. «Да ниспошлет аллах изобилие твоему хозяину!» Через несколько дней, когда этот турок дежурил в таможне, Лимберидис разгрузил целый пароход товаров, не уплатив ни гроша пошлины. Понял? Ну, а теперь больше на иностранцев надо поглядывать, они стали главными конкурентами нашим богачам. Заключить с ними выгодную сделку – все равно что с золотой ложкой во рту родиться. Эти европейские пиявки предпочитают сами высасывать кровь из Турции. Слетаются из разных стран и душат нас. Будь они прокляты! Попомни мои слова, не от турок, а от них придут все наши несчастья.
Дядюшка Якумис свернул цигарку, жадно допил раки и попросил еще. Что-то, видно, терзало его душу.
– Садись… Посмотрим, что дальше будет, – с каким-то особым смыслом сказал он.
– Почему ты так говоришь, дядюшка Якумис? Что-нибудь случилось?
– Да, что-то неладное творится, может, даже кровь прольется…
Он огляделся и, убедившись, что никого рядом нет, притянул мое лицо к своему так близко, что я чуть не задохнулся от его дыхания, и зашептал:
– Ты ничего не слышал? – Его мутный взгляд вдруг прояснился. – Сегодня здесь большие дела обсуждаются. Греция, как видно, подымает голову. Берется за оружие! Свобода расправляет крылья! Но пока она с божьей помощью из матери Греции до нас дойдет, мы тут горя хлебнем. Понимаешь?
Очень скоро я понял значение слов старого кучера. В октябре 1912 года началась балканская война. Вновь закипела кровь у младотурок. Дервиши, беи и высланные из Греции турки – все старались внушить турецкому народу ненависть к нам.
* * *
В 1912 году в турецкую армию были призваны два моих старших брата – Панагос и Михалис. Михалису удалось бежать в Грецию, и там он вступил добровольцем в греческую армию. «Святое дело совершил», – сказал отец. И священник, и учителя, и старейшины деревни потихоньку рассказывали об этом, считая его поступок достойным подражания.
Извечное стремление к свободе росло в душах греков, живших под турецким игом. Но ширилось и движение младотурок. Как раньше они кричали о Крите, так теперь – о Македонии: «Наша Македония!» – возбуждая этим и себя и нас. «Проснитесь же, скоты!» – взывали младотурки к своему народу. Но одним приказом скот не разбудишь. И тогда то тут, то там стали совершаться убийства христиан.
Помню, в это время приехал с Среднего Востока сын Шейтаноглу Тимиос.
– Плохие вести привез я тебе, отец, – сказал он. – Турки совсем обнаглели. Немецкие, французские, итальянские агенты их подзуживают. В Бейруте я встретил Нури-бея. Он мне дал местную газету. На, почитай, о чем там пишут.
Старик важно надел пенсне в золотой оправе с висящим черным шнурком. С первых же строк он скривил губы и стал нервно теребить свою коротко подстриженную бородку. «Если мы, турки, голодаем и терпим лишения, причиной этого являются гяуры, которые держат в руках наши богатства и нашу торговлю. До каких пор мы будем терпеть их гнет и издевательства? Бойкотируйте их товары. Прекратите заключать с ними всякие сделки. Что вам дает дружба с ними? Какую это приносит вам пользу, зачем вы с такой доверчивостью отдаете им вашу любовь и ваше богатство?»
Много подобных слов было в газете, и старик не верил своим глазам. Он читал и снова перечитывал вслух каждую строку.
– Знаешь, кто распространяет эту проклятую писанину по всей Анатолии? – спросил Тимиос.
– Младотурки. Кто же еще!
– Нет, не угадал, не старайся напрасно. Я тебе скажу: «Deutsche Palestine Bank». Д-да, немецкий банк в Палестине распространяет эту стряпню. Понимаешь?
Старик Шейтаноглу прикрыл свои лисьи глаза и погрузился в раздумье. Как умный торговец, он начал понимать, что иностранный капитал жадно врывается в не огороженный ничем турецкий виноградник, стараясь оттолкнуть при этом любого соперника и закрепиться там. Он повернулся к сыну и сказал:
– Я думаю перевести вклады в швейцарский и французский банки, чтобы вдруг не остаться на бобах. Пусть бог меня накажет, если я неправ, но я очень опасаюсь, что нас ждут тяжелые дни. Турция становится не той, какую мы знали…
Старик рассуждал правильно. Но народу, который жил по-братски рядом с другим народом, нужны были сильные дозы ненависти, чтобы изменить свои чувства. Простые турки, которых не коснулась ядовитая пропаганда, еще долго называли греков братьями. Греческим торговцам стало труднее, но они, как и фабриканты, крупные землевладельцы и ученые, по-прежнему фактически держали в своих руках бразды правления государством.
Через месяц после приезда Тимиоса с Среднего Востока отец назначил его управляющим мыловаренной фабрикой своего умершего дяди, который не оставил наследников. Тимиос взял меня с собой на фабрику.
Однажды утром в кабинет управляющего вдруг вошел какой-то турок.
– Я Исмаил-ага из Бурсы, – сказал он и поклонился, медленно приложив руку сначала к сердцу, потом к губам, потом ко лбу. – А где Ергакис-эфенди?
– Переселился в иной мир, – ответил мой хозяин.
– Он умер? Ай-ай! Что ты говоришь! А кто теперь здесь хозяин?
– Я, эфенди. Слушаю тебя.
– Я пришел отдать долг, – сказал турок.
– Ты был должен прежнему владельцу?
– Да, это старый долг. Но я только теперь получил деньги, прошу извинить за задержку.
Мой хозяин начал искать расписку: он все перерыл, но ничего не нашел и сказал:
– Исмаил-ага, ты нигде не значишься как должник. Покойный, наверно, вычеркнул тебя…
– Поищи получше. Не торопись делать выводы. Покойный любил порядок в работе… А долг немаленький. Где-нибудь ты разыщешь мою расписку.
Тимиос снова начал поиски. Рылся в папках, в старых книгах, в ящиках – ничего.
– Знаешь, ага, я посмотрю в подвале, там лежат какие-то старые книги. Завтра приходи.
На следующее утро турок явился снова.
– Нашел что-нибудь? Вот я принес тебе бумажку, копию, чтоб тебе легче было искать.
– Я нашел твою расписку, Исмаил-ага, – сказал я и назвал сумму долга.
– Молодец! – удовлетворенно произнес турок. – Так оно и есть, как ты говоришь.
Исмаил-ага вынул из широкого кожаного пояса с отделениями полотняный мешочек, развязал шнурок, стягивавший его, повесил на палец, раскрутил шнурок, потом сунул в мешочек руку, вынул горсть золотых и серебряных монет и начал по одной бросать на мраморный столик. «Раз… два…» Он отсчитал свой долг, но продолжал бросать монеты.
– Что ты делаешь? – остановил его хозяин. – Возьми обратно эти лиры, они лишние.
– Нет, не лишние. Это проценты. Деньги растут. А я задержал долг. Я честный человек, не какой-нибудь неблагодарный…
Исмаил-ага не был исключением. Простые турки были готовы все сделать для нас, греков. Мы жили дружно и помогали друг другу. Оба наши народа родила и вскормила одна и та же земля, и мы не питали друг к другу никакой ненависти.
* * *
Мой отец приехал в Смирну и удачно продал свой урожай. Он получил сто двадцать турецких золотых лир и, так как у него не было никаких долгов торговцам, все их положил в кошелек. Я помог ему сделать закупки на зиму. Мы купили все – от одежды до спичек, чтобы не переплачивать деревенским бакалейщикам.
Закончив покупки, мы решили погулять по набережной. Мы шли и разговаривали. Когда мы проходили мимо кинотеатра «Патэ», мне в голову вдруг пришла блестящая мысль. Я забежал в кассу и купил билеты.
– Пойдем, отец, – сказал я. – Развлекись немного.
– Что здесь такое? Не театр ли это?
– Увидишь, увидишь!
– Нет, погоди! – воскликнул он, покраснев. – Двадцать лет я езжу в Смирну, и ноги моей не было в театре, а теперь мой сын хочет вести меня туда!
Мне с большим трудом удалось убедить его, что в этом нет ничего неприличного, что в кино ходят самые добропорядочные люди и даже с женами и детьми. Когда мы вышли из кино, отец, удивленный, сказал:
– В будущем году, если будем здоровы, я привезу мать посмотреть это чудо.
Но ему не посчастливилось. Словно буря налетела болезнь и свалила крепкого старика, который до семидесяти лет не знал, что такое головная боль, у которого не было ни одного гнилого зуба, ни одного седого волоса. Большим горем для меня была его смерть, потому что дети помнят только хорошее об умерших родителях. А в последние годы старик Аксиотис много сделал хорошего. Незадолго до своей смерти он раскаялся в своей жестокости к нам и попытался объяснить ее. Он впервые рассказал нам, сколько мук пришлось ему перенести в детстве от отца. Рассказал, как он осиротел, как люто ненавидела его мачеха, как его, восьмилетнего ребенка, выгнали из дому в зимнюю ночь, как потом попал он к бессердечным людям.
Мы слушали его, затаив дыхание, со скрытым волнением. Он видел это и продолжал свой рассказ:
– Я не хотел унаследовать жестокость и другие недостатки отца. Но их было так много, что я не смог их все побороть… Советую вам взять у меня только хорошие стороны, а все плохое я заберу с собой в могилу. Любите бога и вашу мать и держитесь подальше от политики… К деньгам относитесь бережно, помните, что над бедняком всегда измываются. Но ради денег не продавайте душу черту. Я всегда был честным, вы знаете это. Превыше всего для меня было уважение людей.
То ли преднамеренно, то ли потому, что он не ожидал такой скорой смерти, отец не выделил старшему сыну большей части наследства, как это было принято в нашей деревне. Костас, самый старший из братьев, который больше всех трудился, чтобы сделать нашу землю плодороднее и прибыльнее, справедливо обиделся. Он написал мне, чтобы я перестал думать о торговле и вернулся в деревню – надо обрабатывать землю. Сначала мне было трудно браться опять за крестьянский труд, но скоро я привык. Я старался найти новые способы работы, облегчить труд. И возмущался, когда слышал: «Так нас учили наши отцы!» Мои нововведения не нравились братьям, и Панагос говорил с иронией: «Это лень заставляет его выдумывать…»
Я не мог найти общий язык с моими братьями. Только Георгий меня понимал, а все другие считали бесплодным мечтателем. «Слишком он нос задирает. Это учитель Лариос его испортил, да еще Смирна с ее Лулудясами и Шейтаноглу…» – говорили они. Им не нравилось, что я не ограничивался интересами нашей деревни, а смотрел шире. Напрасно я пытался объяснить, что быть крестьянином – это не значит отгораживаться от прогресса. «Не старайся продать слепому зеркало», – говорил один мудрый нищий турок. И это было совершенно справедливо.
Однажды утром, когда дома никого не было, раздался стук в дверь. Я открыл. Передо мной стоял турецкий полицейский. Я спросил его, что ему нужно, и он сказал, что я срочно должен явиться к начальнику участка. Я последовал за ним. На душе у меня было тревожно, ничего хорошего такие приглашения не сулили. Но увидев начальника полицейского участка, я подумал, что он человек добрый.
– Садись, сынок, – пригласил он.
Я облегченно вздохнул, почувствовав доброжелательность в его голосе.
– Ты знаешь, зачем я тебя позвал?
– Откуда мне знать, эфенди? Думаю только, что ничего плохого ты мне не сделаешь.
– Почему же ты так думаешь?
– Односельчане говорят, Керим-эфенди, что никогда еще в наших местах не было такого хорошего начальника, как ты, – осмелев, ответил я.
Ему понравилась моя лесть.
– Я хорош с хорошими людьми, – ответил он. – Но в вашей семье дела творятся не очень-то хорошие.
Я немного испугался, но не подал вида. Я стал убеждать его, что произошла какая-то ошибка, ведь всем известно, что мы люди тихие и никогда не делали ничего против властей.
– У тебя есть брат, – перебил меня полицейский начальник. – Он дезертировал из турецкой армии и сбежал в Грецию. Оттуда он прислал вам письмо. Что он там пишет – я не знаю. Мне прислали его из цензуры. Наверное, она нашла в нем что-то противозаконное…
– При чем же тут наша семья, эфенди? – подумав, ответил я. – Кто совершил глупый поступок, тот пусть и отвечает за него сам.
– Ты не бойся, сынок, – сказал турок. – Взыскивать с вас за поступок брата сам бы я не стал. Но я должен исполнить приказ, который получил…
Я несколько растерялся. Что у него за приказ? Может быть, меня арестуют и отправят в Кушадасы на допрос? Может быть, оставят в участке? Или что-нибудь еще похуже? Мысль моя лихорадочно работала, пока полицейский начальник ходил в соседнюю комнату. Вернувшись, он сказал:
– Вы должны заплатить пять пиастров. У тебя есть с собой или из дома принесешь? И письмо получишь на руки.
У меня отлегло от сердца. Значит, это все, что было в приказе? Я достал монету в десять пиастров, отдал ему и, забрав письмо, облегченно вздохнул.