Текст книги "Земли, обагренные кровью"
Автор книги: Дидо Сотириу
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Дросакис утешающе похлопал меня по плечу, но он не понял действительной причины моих страданий и продолжал:
– Вот так обстоит дело, Манолис. Мы расплачиваемся и за наши и за чужие грехи. И главным образом за грызню великих держав при дележе Анатолии.
Он раскрывал по очереди иностранные газеты и журналы и читал:
– «Греки должны как можно скорее и без всяких условий эвакуировать войска из Малой Азии. Мы послали их туда не для того, чтобы оккупировать Малую Азию…» «Новая Турция – уже действительность. Она осознала свою историческую миссию. Выступать против ее новых идеалов было бы непростительной ошибкой…» Ты понимаешь, Манолис, что скрывается за всем этим? Нефть, руда, железо, хром. Иностранный капитал тянет руку к нетронутым богатствам Анатолии! Ах, когда слабый имеет дело с сильным, он не должен доверять ему! Их интересы расходятся. Иностранный капитал хочет, чтобы мы были игрушкой в его руках.
Чуть уступишь – отберет все. В этом виноват и Венизелос. Мы его породили, а он теперь подпевает иностранным капиталистам. А о Константине и его прихлебателях и говорить нечего! Они ввергли нас в настоящий хаос. Они не только не исправили ошибок Венизелоса, а умножили их! И у нас уже не осталось никакой надежды на спасение.
– Довольно, Никитас! Не могу больше слушать. Извини меня, я первый начал, но и сдаюсь первый!
Я хотел было уйти. Дросакис задержал меня. Он был бледен.
– И мне очень тяжело, Манолис. Пойми меня…
В госпитальном саду слепой Кирмизидис играл на уде и пел:
Где ты, разоренная деревня?
Ты, мое село, зовешь к отмщенью.
Братьев, жен пришлось нам потерять,
Нет надежды!.. Только ты, Эллада,
В горестных утратах нам отрада,
Нежная и ласковая мать!
XV
Меня отправили на фронт в Афьон-Карахисар в августе 1922 года, когда началось большое наступление турок. Днем и ночью мы рыли окопы, питались только вяленой рыбой и сухарями. Стиснув зубы, я работал как зверь, и говорил себе: «Война требует жертв, Аксиотис. Ты политикой не занимаешься, ты просто выполняешь свой долг».
Не помню точно, было ли это в день успения, 15 августа, или накануне. Отряд турецких кавалеристов человек в пятьсот устремился в ущелье, и, прорвав нашу линию обороны, стал обходить нас справа, чтобы отрезать от железной дороги. Наша артиллерия открыла огонь, неприятель заметался, а затем начал отступать.
И вдруг, непонятно почему, наши пушки умолкли, все стихло. Казалось, перестало биться сердце армии. Турецкая кавалерия, осмелев, снова пошла в атаку. Окопы были высоко на горах, и мы не понимали, что происходит. Чем-то трагическим повеяло в воздухе. Мы молча смотрели друг на друга, бледные как мертвецы. Недоумение и страх лишили нас дара речи. Окопы и так давят, как могила, а уж тишина в такие часы просто пытка. Проклятая тишина! Не начнет ли опять греметь артиллерия? Не протрубят ли трубачи сигнал «вперед»? В тысячу раз лучше утомительный поход, жаркий бой, который мы только вчера проклинали. Смерть, даже смерть была бы желаннее, чем тревога неизвестности… Что произошло? Может быть, мы окружены и нам остается только ждать, когда партизаны уничтожат нас? А если кончились боеприпасы, то почему нас оставили гнить здесь? Почему?
Ночь опустилась, как тяжелая могильная плита. Теперь мы даже не видели друг друга. Спать никто не мог. Нервы были натянуты до предела и, казалось, вот-вот лопнут. Мы, напрягая зрение, всматривались в темноту, пытаясь обнаружить врага. Ноздри у нас раздувались, вынюхивая неизвестно что; кое у кого мысли улетели далеко-далеко, хотя тела их были пригвождены здесь. Такой человек видит мать, которая смотрит на фотографию сына и оплакивает его… Вспоминает, сколько времени не прикасался к женщине… Почтальон стучит в дверь его дома и отдает какую-то бумагу с сургучными печатями и штампами. В бумаге написано: «Пал за родину как герой». Кто будет оплакивать его? Кто обрадуется? Как поделят между собой его долю имущества остальные наследники?
Когда же кончится эта мучительная ночь? Когда придет рассвет? Не найдется ли шутник, чтобы рассказать что-нибудь веселое о вшах, голоде, проститутках, как это часто бывало? А где теперь Дросакис? Он, наверно, знал бы что-нибудь, догадался бы, сумел бы найти слова, чтобы разогнать страх. С тех пор как он вернулся из госпиталя, его постоянно посылают то в разведку, то еще на какие-нибудь опасные задания. От него, как видно, хотят окончательно отделаться…
По окопам пробежал шепот, похожий больше на зловещее шипение змеи, чем на приказ. Но не облегчение он нам принес! Наши сердца остановились. Отступление! Отступление!
Вмиг мы собрались. Мы шли всю ночь, сохраняя полный боевой порядок – с арьергардом, с боковыми дозорами, не теряя связи с соседними частями. Утром мы дошли до первой железнодорожной станции, и перед нами предстала страшная картина. Охрана станции была зверски уничтожена. Кругом валялись повозки, вещевые мешки, изуродованные тела… Казалось, демон разрушения пронесся по этой земле и уничтожил все живое. Мы окаменели. Некоторых стало рвать, кое-кто схватился за живот. Чей-то голос прервал молчание:
– Что это? Нас обманули? Надо же выяснить, в чем дело, и решить, как быть!
Никто не откликнулся. Некоторые безнадежно качали головой. Другие враждебно смотрели на говорившего. Мы расположились в опустевшей деревне и стали ждать приказа. У кого были бумага и карандаш, стали писать письма домой. Многие понимали, что никакая почта не доставит их письма, но каждому хотелось выразить свое последнее желание, облегчить душу, послав ласковый привет матери и поцелуй любимой девушке.
Капитан разослал по деревне патрули. Надо было осмотреть развалины, не спрятались ли там партизаны. Это подбодрило нас. Значит, мы должны будем организовать здесь оборону. Повара разожгли костры и поставили на огонь котлы. Прошел слух, что интенданты поймали двух буйволов, но кое-кто говорил, что они попросту подобрали пару дохлых кляч.
– Вот сейчас заправимся, – сказал Филипп, мой односельчанин, – и заставим этого ублюдка Кемаля отступить.
Вскоре вернулись патрули с донесением. Гавриил, солдат с острова Митилини, нес на руках младенца. Гавриил подошел к капитану, показал на младенца и сказал:
– Я поймал этого партизана, господин капитан. Прошу вашего разрешения оставить его мне, он сирота…
Со всех сторон раздались смех и свист. Приунывшие солдаты оживились, посыпались шутки.
– Эй, Гавриил! Сам что ли младенца не можешь произвести, хочешь одолжить у турка?
– Как же так? У них на острове сколько хочешь оливкового масла, сыт, кажется, а не может…
Арсенис, весельчак из нашей роты, сидевший до сих пор молча, с пришибленным видом, вскочил, лукаво подмигнул и крикнул:
– Тише, ребята! Я знаю всю правду об этом младенце. Слушайте. Ребенок, которого вы видите, – кровь от крови Гавриила. Я видел, как Гавриил похаживал к одной турчанке, когда мы стояли в этой деревне…
Снова все захохотали. Простодушный Гавриил растерянно поворачивался во все стороны и твердил:
– Неправда! Неправда! Я нашел этого ребенка! Он лежал около своей мертвой матери! Чтоб мне не дожить до завтра, если я вру…
Те, кто не принимал участия в этом веселье, стали возмущаться:
– Замолчите вы! Чего гогочете!
– Смерть за плечами стоит, а они радуются!
На взмокших лошадях прискакали связные, которых мы давно ожидали. Они говорили только с офицерами. Но в такое время секретов не удержишь. Не успели стоявшие рядом спросить: «Какие новости?», как со всех сторон посыпалось:
– Фронт прорван! Мы погибли!
– Все части распускаются!
– Армия осталась без командования!
– Солдаты разбегаются в горы, в ущелья. Убивают друг друга за место в повозке! Многие кончают самоубийством…
Трудно описать, что тут началось. Никто не раздумывал, не ожидал приказа. Словно все давно уже были наготове и только дожидались часа, чтобы бежать. Каждый действовал сам по себе. Даже брат брату, наверно, не помог бы.
Поняв, что все пропало, я схватил винтовку и бросился за уходившими, крича изо всех сил:
– Куда вы, братцы? Кому оставляете все это? Остановитесь.
Я догнал группу солдат и начал толковать им об обороне.
– Да всадите вы пулю в лоб этой сволочи! – крикнул какой-то сержант.
Я мгновенно кинулся на землю и пополз к мечети. Пули дождем сыпались мне вслед, словно хотели настичь голос, призывавший к продолжению войны. За мечетью я притаился. Мне хотелось плакать, кричать. Паника захватила и меня. Я побежал. Но вдруг меня схватил за рукав какой-то солдат.
– Остановись, друг! – крикнул он. – Вон тот раненый просит пристрелить его, чтобы он не попал живым в руки турок. Что делать?
Я взглянул на раненого и обомлел.
– Никитас! Это ты, Никитас?
Я опустился на колени рядом с ним. Дросакис с трудом открыл помутневшие глаза, и в его взгляде блеснула надежда. Он показал на свою простреленную грудь и переломанные ноги. Я не видел его два дня. Я знал, что его послали в караул куда-то неподалеку, и не думал, что встречу его.
– Ты честно выполнил свой долг, Никитас!
Я разорвал свою рубашку и перевязал ему рану. Мне очень хотелось сказать ему, как он был прав, когда говорил, что нас предали. Я хотел услышать его совет, правду, которую он всегда говорил, увидеть его гнев, его ненависть. Я хотел сказать: «Теперь я понял тебя, Никитас. Иди вперед, я пойду за тобой. Тысячи пойдут за тобой». Но сейчас Дросакис не мог даже пошевелиться. Малейшее движение причиняло ему мучительную боль.
Я решил смастерить носилки. Обернулся, разыскивая глазами солдата, который остановил меня. Он сказал, что пойдет оправиться и вернется. Но, видно, сбежал. И остановился-то он около Дросакиса, наверно, только за тем, чтобы обшарить его карманы – нет ли там денег или часов…
Не раздумывая долго, я взвалил раненого на плечи и зашагал. То и дело я останавливался, чтобы дать ему передохнуть. Потом он потерял сознание, и мне пришлось положить его на землю. К нам приближались несколько наших кавалеристов. Среди них я увидел Лефусиса, приятеля Никитаса, с которым они были неразлучны в госпитале. Я побежал навстречу кавалеристам, издали делая знаки рукой Лефусису. Он узнал меня, но проскакал мимо, и я закричал ему уже вслед:
– Лефусис! Дросакис тяжело ранен! Остановись, Лефусис! Лефусис! Подожди!
Но Лефусис уже исчез на лесной тропинке. Я снова поднял Дросакиса, взял его на руки, словно спящего младенца, и побрел дальше. Изредка он приоткрывал глаза, смотрел на меня и еле слышно говорил:
– Брось меня! Спасайся сам!
– Я спасу тебя, Никитас! Ты будешь жить. Ты должен жить…
Пот крупными каплями стекал у меня по лицу. Вены на шее вздулись, руки затекли. Но я упорно продолжал шагать. Рассудок отказывался верить тому, что видели глаза. Впереди меня тащилась арба, нагруженная чемоданами, коврами, мебелью. Там сидели два наших солдата и лежали связанные старик турок и его жена.
Я окликнул солдат. Арба остановилась.
– Ребята, дайте местечко раненому…
Они посмотрели на меня удивленно, словно я говорил на незнакомом языке. Глаза у них были какие-то безумные. Оба были сильно пьяны. Потом один из них наконец сказал:
– Иди и жди нас вон за тем мостиком. – И, повернувшись к своему дружку, спросил, смеясь: – Так ведь, Тимос?
Они снова по очереди жадно приложились к фляжке. Я перешел мостик. Солдаты слезли с арбы. Сбросили ковры, чемоданы и мебель, которые, видимо, собирались переправить к себе на родину.
– Далековато отсюда до Фессалии, а? – спросил Тимос, и оба расхохотались.
Пока я искал доски, чтобы подложить под ноги Дросакису, который от каждого толчка терял сознание, солдаты взорвали мост и вместе с ним старика со старухой! Я побежал к арбе. Солдаты уже собирались хлестнуть лошадь.
Если бы я упустил этот случай, турки нагнали бы меня с Дросакисом. Я ухватился за вожжи. Дросакис упал с моей спины прямо под ноги лошади, и изо рта у него хлынула кровь.
– Ребята, я знаю дорогу! – крикнул я. – Одни вы пропадете. Наши же вас убьют, чтоб завладеть арбой…
Не давая им времени подумать, я поднял Дросакиса и положил на арбу. Мы тронулись в путь. Вожжи были у меня в руках. Солдаты ели, пили и говорили пошлости. Всюду, где бы мы ни проезжали, творилось что-то невообразимое: пожары, убийства, насилие, грабеж! За все расплачивалось мирное турецкое население. Тысячи сломленных, запуганных людей потеряли сразу и достоинство и честь. Неподалеку от какой-то горевшей деревушки молодая женщина рвала на себе волосы, рыдая над своим убитым сыном. Возбужденные от еды и выпивки, сидевшие на арбе солдаты похотливо смотрели на нее и выкрикивали непристойности.
– Останови лошадь! – заорали они на меня. – Останови, мы к ней сходим!..
Я обернулся и посмотрел на них уничтожающим взглядом.
– Что, парень, может, и тебе захотелось войти в долю? – спросил один, а второй прицелился в меня из винтовки.
Я слез с арбы, взял на руки Дросакиса и пошел прочь, чтоб ничего не слышать и не видеть. Если бы мы не натолкнулись случайно на наши части у одной из железнодорожных станций, мы погибли бы. Я передал Дросакиса работникам Красного Креста. Нагнулся и поцеловал его.
– Может, нам еще доведется встретиться, Никитас, – сквозь слезы сказал я.
Он провел рукой по моей мокрой щеке. В горле у меня стоял ком. Я постоял еще несколько минут около него и только тогда ушел.
Я снова пустился в путь. Смерти я уже не боялся. Я боялся живых людей, потерявших человеческий облик. В ушах у меня звенел смех Дросакиса: «Герои! И они еще рассчитывают поднять дух у побежденных!»
* * *
В течение двух дней я безуспешно пытался сесть в какой-нибудь поезд. Наконец мне удалось ухватиться за поручни вагона проходившего поезда и вскарабкаться на крышу. Тысячи женщин и детей стекались на станцию из окрестных деревень и кричали: «Партизаны! Партизаны идут!»
Поезда были переполнены и шли, не останавливаясь. В вагонах творилось что-то невообразимое: какие-то подозрительные молодчики, запуганные, истеричные горожане и солдаты дрались между собой. Сверкали ножи, слышалась даже стрельба. А за поездом бежали женщины, дети, старики, преследуемые смертью, и просили, умоляли, проклинали, угрожали: «Подлецы! Почему вы бросили нас?! Остановитесь!» Но поезд, словно страшное черное чудовище, стонал, рычал, пронзительно гудел, прокладывая путь через толпу, запрудившую рельсы.
Мы ехали уже около шести часов. Поздно ночью вагон вдруг так тряхнуло, что все сидевшие на крыше были сброшены, словно сбитые снарядом. Под колесами захрустели человеческие кости. Живые пытались опознать трупы, зажигая спички и свечи. Вопли пронзили ночь. Матери искали детей, дети – матерей. Все смешалось.
Меня отбросило на свежевспаханное поле. Я отделался легкими ушибами, но чувствовал страшную слабость, мне хотелось уснуть и больше не просыпаться. Но жажда жизни побеждает даже в такие минуты. Я пополз сначала на животе, как змея, потом встал на четвереньки и наконец, собравшись с силами, поднялся во весь рост и пошел. Я влился в стонущую, ревущую, как раненый зверь, толпу. Рядом со мной оказался мальчик, который звал мать, дедушку и бабушку. Я заметил, что он, как тень, следует за мной. Когда я ускорил шаг, он крикнул мне умоляюще:
– Дяденька, не бросай меня! Я боюсь!
Я чиркнул зажигалкой и посмотрел на него. Это был худенький мальчик лет восьми, остриженный наголо.
– Как тебя зовут?
– Стелиос, – ответил он.
Я взял его за руку. Он дрожал, как продрогший птенец. Мы пошли рядом, словно отец и сын. Когда мы нагоняли какую-нибудь новую группу людей, мальчик кричал тоненьким слабым голоском:
– Дедушка! Дедушка!
Я останавливался и ждал, пока он кончит звать.
«Ах, неужели то же самое происходит и в нашей деревне? – вздыхал я. – Сумел ли Костас вовремя перевезти нашу семью в Смирну или он захочет сначала продать урожай?» Я давно уже предупреждал их в письме, чтобы они на всякий случай постарались собрать как можно больше денег и не тратили их, потому что один бог знает, какие еще несчастья нас ожидают. Уже три месяца я не получал писем ни из дома, ни – что меня очень тревожило – от Стаматиса, который тоже был на фронте. Теперь, если мы все встретимся в Смирне, надо будет на время переехать на остров Самос, а когда пройдет эта буря, мы снова вернемся в наши края.
Рассветало. Из-за гор подымался розовый бледный свет и расстилался над садами. На виноградных лозах висели перезревшие гроздья, ветви деревьев гнулись от тяжести плодов… Если бы я мог отправиться сейчас с веселой песней в поле! За ухом у меня цветок, а со мной на лошади моя Катина с младенцем у груди… Знакомые турки, стоя в дверях своих домов, приветливо здороваются с нами, как это бывало когда-то раньше. «Шевкет, брат мой, не подружились наши боги! Что с нами теперь будет? Что делать? Односельчане, дорогие, давайте забудем все!»
Ноги у мальчика опухли, ему трудно было идти. Я стал расспрашивать людей, надеясь найти кого-нибудь из его односельчан. Мне повезло. Какая-то женщина узнала мальчика и сказала:
– Куда ты пропал? Тебя дедушка бедный ищет… Она посоветовала нам пойти к водоразборной колонке – старика она видела там. Мальчик, услышав это, полетел к колонке, как птица.
– Скорее, дяденька, скорее!
Недалеко от колонки я увидел старика в шальварах, который залез на дерево и, приложив козырьком руку ко лбу, оглядывал местность и надрывно кричал:
– Стелиос! Стелиос!
– Дедушка! Дедушка!
Старик буквально скатился с дерева и бросился к внуку.
– Внучек мой, где же ты пропадал, светик мой?
Дальше мы пошли все вместе. Старик рассказал обо всех своих несчастьях:
– Когда поезд вдруг дернуло, моя дочь и жена упали с крыши. Старуха моя тут же умерла. Счастливая! А дочери отрезало колесами ноги. «Ножки, ножки мои!» – кричала она. Ах, Эленица, деточка моя!
Мальчик весь сжался.
– Потом она впала в беспамятство… Я хотел поднять ее, но не мог. Я сел около нее и заплакал. «Отец, – вдруг зашептала она, – за Стелиосом смотри, не бросай его!» Я метался взад и вперед, кричал, звал. Потом вернулся к ней. «Береги Стелиоса, отец! Стелиоса!.. Оставь меня… Бегите!» Я перенес ее в сторонку, чтобы ее не растоптала толпа и лошади, а сам вышел опять на дорогу, кричал, просил о помощи.
– Мама! Мамочка! – зарыдал мальчик и закрыл руками лицо.
Сильные мира сего! Слышали ли вы когда-нибудь такое рыдание?
– Пойдем к маме, дедушка! Пойдем!
– Пойдем, внучек, пойдем!
Некоторые, услышав слова старика, закричали на него:
– Ты что, старый, рехнулся? Сам хочешь погибнуть и мальчишку погубить?
– Пехливан со своими партизанами подходит!
Старик и мальчик повернулись и побежали назад!.. На землю снова опустилась ночь. Не божьи дела творились в этом мире! Нет, не божьи!
XVI
Только добравшись до Смирны, я глубоко вздохнул и перекрестился. На душе стало легко. Здесь, в Смирне, грек всегда чувствовал себя уверенно. Турки называли Смирну «Гяур Измир», для них она и в самом деле была «неверной», но для нас, малоазиатских греков, она была центром эллинизма. Когда-то Смирна благоухала жасмином и жаждала свободы. Гулять по ее набережной и бульварам, по пристани, наблюдать бойкую торговлю на большом крытом базаре, пить раки в «Корсо», видеть всюду веселых и оживленных людей – от всего этого на сердце становилось радостно, крепла уверенность, появлялись стремления. Хотелось жить, работать, многое сделать, любить, строить…
А что я увидел сейчас? Мертвый город. Магазины и кофейни заперты на замок. Дома глухие, будто вымершие. Не слышно смеха, не видно на улицах играющих детей. Печальные вереницы «людей, словно гусеницы ползут по улицам. Согнутые спины, бледные лица, пересохшие, побелевшие губы. Это были беженцы, прибывшие из Центральной Анатолии. Они тащат с собой узлы, посуду, баулы, иконы, носилки с больными, коз, кур, собак. Церкви, казармы, школы, склады, фабрики – все забито беженцами. Яблоку негде упасть.
Я, как безумный, метался в толпе, разыскивая своих. Наш сосед Яковос, которого я встретил, сказал, что видел мою мать, что она очень беспокоится обо мне и Стаматисе. Надо было скорее разыскать родных, решить, что делать дальше, но я едва держался на ногах от усталости. У меня было только одно желание – приткнуться где-нибудь и уснуть беспробудным сном.
Я остановился у парикмахерской и заглянул в зеркало. Ну и вид! Шинель разорвана, я весь в крови. Шапка сдвинулась на затылок. Борода отросла страшная…
Парикмахерская была открыта. «Не зайти ли мне? – подумал я. – Помыть голову, побриться, вернуть человеческий облик? А то меня и мать не узнает, испугается, если встретит».
Взгляд мой упал на кресло в парикмахерской, которое готово было принять мое усталое тело.
Парикмахер, худой симпатичный старичок, подошел к двери, увидел меня, схватил за руку и, словно под гипнозом, повел к креслу.
– Заходи, заходи, – повторял он, будто мы были старые знакомые. – Садись, приведу тебя в порядок. Как ты дошел до этого? Тебя не то что человек, смерть испугается…
Он сам посмеялся своей шутке, а потом стал ругать турок.
– Черти безмозглые! И как им в голову могло прийти, что они уничтожат греческую армию! Бездельники, изменники, наглецы…
Но я не слушал его. Опустившись в кресло, я сразу обмяк. Мышцы расслабли, я словно потонул в кресле. Парикмахер решил не давать мне уснуть. Он резко поворачивал мою голову то вправо, то влево, вверх, вниз, громко звякал ножницами, подталкивал меня.
– Не спи, не спи, милый, а то так уснешь, что и ко второму пришествию не проснешься.
Насколько мне хотелось спать, настолько ему хотелось поговорить. Он так обрадовался, что наконец-то в парикмахерской появился клиент! Одиночество в это бурное время было очень тягостно.
– Ох и измучился же ты, видно, бедняга, – сказал он. – Наверно, с передовой?
Я хотел сказать ему, что нет больше ни передовой, ни фронта, но язык меня не слушался. Мне с трудом удалось выдавить из себя что-то похожее на блеяние.
– Я вчера нескольких солдат стриг – в таком же виде были, как ты. Но они какие-то были странные, несли невесть что… Уверяли меня, будто греческая армия не продержится в Малой Азии и недели. Слышишь, а?
Я слышал старика, но не мог открыть глаза и взглянуть на него. Веки словно налились свинцом. В голове гудело. Я и спал и не спал. Хитрый парикмахер, поняв, что ему не удастся завязать разговор, взял кувшин с холодной водой и стал поливать и скрести мне голову, раскачивая ее из стороны в сторону. Только что пощечинами не угощал. Я полуоткрыл глаза и хотел послать его к черту, но встретил умоляющий взгляд.
– Я вижу, ты умный и смелый парень, – сказал парикмахер. – Ты не похож на тех, кто одурел от страха и говорит, что малоазиатская кампания провалилась. Это все трусы, агенты Кемаля… Слушай! Ведь сам генерал Трикупис взял на себя главное командование и перешел в контрнаступление! Ты знаешь об этом?
Я хотел сказать ему всю правду, но, услышав ее, он, наверно, сошел бы с ума. Его страстная убежденность напомнила мне, каким совсем недавно был я сам, и я сдержался. Старик твердил свое.
– Если ты этого не знал, узнай от меня. Войска собираются в Чесме не для того, чтобы бежать за море. Нет! Там организуется оборона. Вот-вот выйдут экстренные выпуски газет, и все узнают об этом. Англия на нашей стороне, и она нас не покинет в пику этой проститутке Франции!
Его слова кружились надо мной, словно мухи, терзали и без того измученный мозг. В конце концов я потерял терпение.
– О каком генерале Трикуписе ты говоришь, старик? Трикуписа больше нет! Он попал в плен вместе со своей армией, а афинские правители бросили нас на произвол судьбы, и только один бог ведает, что с нами будет. И насчет англичан нечего себя обманывать: ни они, ни французы, ни американцы – никто, никакой черт больше не беспокоится о нас. Знай, старик, они вырыли нам могилу!
Челюсть старика задрожала, застучали его искусственные зубы, он стал желтым, как сера. Глаза сузились, стали жесткими и колючими. Рука, державшая бритву, задрожала, и мне показалось, что он вот-вот перережет мне горло.
– Что ты говоришь, безумец! – закричал он. – Кто вбил тебе в голову эту подлую ложь? Трикупис организует оборону от Нимфея до Сипила. Только так и можно защитить Смирну. Но если даже Трикупис взят в плен, как ты говоришь, не все пропало! В греческой армии есть много других генералов! Не будет Трикуписа – будет Гонатас, Пластирас. Я всех знаю лично!
Я видел, как отчаянно он старается защитить свою веру, свою душу. Мне были знакомы такие переживания. Я сказал себе: «Манолис, зачем ты мучаешь старика? Что в этом плохого, если он узнает правду немного позднее? Пусть надеется, бедняга…»
– Существует ведь еще и малоазиатская оборона, – сказал я. – Не надо об этом забывать.
– Ну вот, теперь ты рассуждаешь, как настоящий мужчина! Да будут благословенны твои уста! Правильно, оборона! Она вызовет энтузиазм, мобилизует людей, и мы все – старики, женщины, дети, молодежь – будем воевать! Как же иначе! За наши дома, за нашу свободу все отдадим. Настал час и для нас выполнить свой долг!..
Я хотел сказать ему: «Да, старик, да, но час этот миновал, подлецы упустили его. Нас погубили предательство, близорукость наших руководителей и притязания великих держав… Порочное начало привело к плохому концу…» Мне многое хотелось сказать. О, как был прав Дросакис… Но я молчал. А старик опять сел на своего конька.
– Ведь есть бог! – говорил он и страстно ударял себя в грудь. – Я в бога верю! Не может быть, чтоб всемогущий стал на сторону турок! Нет, не может быть, правда? Сегодня утром моя хозяйка заклинала меня всеми святыми не открывать парикмахерскую. «Куда ты идешь, Тасос? – плакала она. – Надо найти лодку и перебраться всей семьей на острова, пока нас не перерезали партизаны! Я уже связала узлы, заберем детей и уедем!» – «Довольно, довольно хныкать, жена, – прикрикнул я на нее. – До чего нас доведет этот страх? Лучше разожги огонь да приготовь плов, а не повторяй всякие глупости. Что же касается парикмахерской, то я ее открою, жена, открою! Согласись, что люди не могут ходить небритыми и нестрижеными!» Как ты думаешь, солдат, правильно я ей сказал? В такое время нужна решительность. Панике поддаваться нельзя, она может погубить человека. Я развею панику в нашем квартале. Бакалейщик скажет: «Раз дядюшка Тасос открыл парикмахерскую, значит, и я могу открыть свой магазин». И мануфактурщик осмелеет, и владелец кофейни, и аптекарь. Не так ли?
Видно, на лице у меня было написано удивление, потому что он вдруг замолчал. Но тут же снова заговорил, словно боялся услышать от меня горькую правду.
– Что ты на меня так смотришь? Ты меня не жалей, не думай, что я несчастный, я жизнь полной ложкой черпал, хорошо ее знаю. Я-то уже старик. А свобода, которая пришла к нам в Малую Азию, она еще малютка, только что ходить начала, мы не успели еще четырех свечей зажечь на ее именинном пироге! Она не должна умереть. Мы не перенесем ее гибели! Лучше уж сами в могилу ляжем…
Глаза старика Тасоса наполнились слезами. Он побрил мне только половину щеки и опять заговорил. Его худощавое тело нервно подергивалось на кривых ногах.
– Ради свободы я отдал все, что у меня было. Ах, как ясно я помню то благословенное майское утро, когда причалил трансатлантический пароход «Патрис» и на нашу землю высадились греческие горные стрелки. А за «Патрисом» подошли военные корабли с бело-голубым флагом. Господи Иисусе, никакая сила не могла удержать меня тогда! Я побежал домой, открыл ящик, где хранилась квитанция на владение домом и все мои сбережения, которые я, пиастр за пиастром, собирал в течение шестидесяти лет работы! Жена у меня всегда была бережливая, она знала счет деньгам, хотя две дочери и четыре сына требовали немалых расходов. В общем взял я все свои сбережения и отнес греческому командиру. «Вот, – сказал я, – это для нашей армии освободительницы! Скажи солдатам, что это дар дядюшки Тасоса Касабалиса, парикмахера…» Командир, дай ему бог много лет жизни, похлопал меня по плечу, поблагодарил, но денег не брал. Видно, принял меня за сумасшедшего. Однако я настаивал, уговаривал, просил. Тогда он наконец принял деньги и передал военному госпиталю, где они очень пригодились… Жену чуть удар не хватил, когда она узнала об этом. «Ты совсем рехнулся! Что ты наделал? А подумал ли ты о нашей старости, о своих дочерях? Или ты вообще не способен думать?» – «Обо всем я подумал, жена, все взвесил. Подумал и о тебе, и о наших детях, и о внуках – обо всех, кто мне дорог. Но чаша весов перевесила на сторону свободы!»
Старик замолчал. Мы оба старались скрыть волнение. В этот миг в парикмахерскую, задыхаясь, влетел внук старика Тасоса.
– Дедушка! – срывающимся голосом крикнул он. – Флот уходит!
– Какой Флот, глупышка?
– Греческий, дедушка!
– Греческий!
– Греческий?
– Вот, вот тебе, дуралей! Вот! – И старик стал бить мальчика по щекам.
Мальчик покраснел больше от обиды, но не заплакал. Он понял, почему рассердился старик, и с укором сказал:
– Дедушка, я правду тебе говорю, правду! Греческий флот уходит! – И тут он заревел.
Старик схватил внука за руку и потащил за собой на улицу. Я смотрел ему вслед. Его хилое тело раскачивалось на кривых ногах, как фелюга в шторм. Мне стало так жалко его, будто в этот час только он один был несчастным и беспомощным…
Я взял бритву и быстро закончил бритье. Если флот в самом деле уходит, значит, вот-вот… в город ворвутся турки! Если… Что «если»? Я же знаю, что все кончено, чего же я медлю? Чего жду? На что надеюсь? Слышишь, солдат Аксиотис, доброволец греческой армии, участник боев у Афьон-Карахисара? Все уже кончено, все!
Я выскочил на улицу и побежал на пристань. Военные корабли поднимали якоря. Из труб валил густой черный дым. Люди на пристани словно окаменели. Не дышали, не разговаривали. Они стояли друг за другом, как надгробные камни в изголовьях могил… Да что там говорить! Только тот, кто хоронил свое дитя и слышал скрип гроба, опускаемого в могилу, может понять, что мы чувствовали в этот час…
Но тут произошло нечто невообразимо подлое, что вывело нас из оцепенения. На французском военном корабле «Вальдек Руссо» заиграли греческий национальный гимн! Наши союзники по всем правилам салютовали уходящему флагману греческого флота.
Такое кощунство привело нас в ярость. Оскорбление заставило ожить мертвые камни, толпа загудела.
– Все к Стергиадису!
– Пусть он ответит нам.
– Пусть объяснит, почему нам не разрешили уехать, почему требуют от нас визу на выезд!
– Оружие! Пусть дадут нам оружие для обороны! Но тут из толпы раздался голос, за ним другой, третий:
– Стергиадис уехал!
– Удрал, черт побери!
– Его спасли англичане! Помогли бежать!
Толпа замерла, но через мгновение разразилась бессмысленным гневом. Люди метались, словно пытаясь поймать ускользавшую мечту, кричали, сыпали проклятиями.