Текст книги "Созвездие Стрельца, или Слишком много женщин"
Автор книги: Диана Кирсанова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Вот тут вы ошибаетесь. История знает немало примеров, когда идея убийства овладевала женщиной. И тогда ее жестокость к себе подобным просто не знала границ…
Санкт-Петербург, 1762 год
Небывалая жара, которую не облегчали даже слабые порывы ветра, долетавшие с Невы, воцарилась в Петербурге. Кареты и шарабаны, перевозившие господ и народ помельче чинами, словно не ехали, а проплывали в знойном мареве, оставляя после себя легкое облако белой пыли. Улицы были пусты – насколько вообще могут быть пусты в жаркую пору улицы европейской столицы, и потому два мужика, вошедшие в город, ни у кого интереса не вызвали.
Одному из них было лет сорок, другой, подстриженный «под горшок», казался намного моложе. Домотканые рубахи, перепоясанные грязными веревками, насквозь пропылившиеся онучи и лапти, неуверенно мнущие плюшевую пыль городских улиц, выдавали в мужиках прибывших издалека. Остановившись возле низкого и темного трактира, старший взял в кулак бороду и посмотрел на того, кто помоложе.
– Передохнуть бы.
– И то, – так же коротко ответил второй.
Оба мужика, воровато оглянувшись по сторонам, толкнули грязную, вымазанную чем-то липким и комковатым, похожим на прокисшую овсяную кашу, дверь и вошли внутрь.
Внутри оказалось так же нехорошо, как и снаружи: закопченные стены, низкий потолок, ужасающий запах гнили и прелости, неструганые доски скамей и столы, до белизны вытертые локтями выпивох. Надувшись, словно пузырь, у стойки стоял хозяин трактира и смотрел на вошедших, неестественно скосив глаза.
– Чего изволите, господа хорошие? – спросил он с явной насмешкой.
– Та эта… поисть ба.
– Пироги, расстегайчики, грибы, кура вареная, лапша… – скучая, перечислил трактирщик.
– Ты эта… щей нам подай и водки на пятак.
– Из-под далеко идем. С-под самого Троицкого, – зачем-то пояснил тот, что постарше.
– Это какого Троицкого? – спросил трактирщик без особого, впрочем, интереса.
– С-под Москвы.
Зевнув, толстый хозяин выставил перед мужиками мутную бутыль теплой водки, шмякнул в глиняные плошки щей, которые сильно воняли, показывая тем самым, куда в этом заведении девают гнилую капусту. Испросив для себя еще по горбушке хлеба, оба мужика с довольным видом отошли в темный угол и уселись рядышком, степенно, по-деревенски, хлебая из тарелок щи, одной рукой орудуя ложкой, другой подставляя под ложку кусочек хлеба, чтобы не закапать столешницу.
Водку выпили тоже неторопливо, посматривая на редких трактирных посетителей. Вообще оба мужика держались как-то нервно, явно не желая, чтобы их присутствие было кем-то замечено.
«Беглые, что ль?» – подумал трактирщик и зевнул.
Когда он захлопнул рот, мысль о том, не беглые ли крестьяне сидят у него в углу, начисто выветрилась из его головы. Пристроив за стойкой толстый живот, хозяин стал думать не о мужиках, а о калачнице Настасье, разбитной бабенке, что жила через дорогу и с некоторых пор поощряла его грубые ухаживания, виляя задом и громким хохотом встречая его сальные шутки.
А между тем, если бы мысли хозяина не переметнулись к этой приятной теме и если бы он более тщательно пригляделся к обоим мужикам, а затем, прислушавшись к их негромкому разговору, под удобным предлогом вышел из трактира и кликнул гвардейцев, то мог бы в скором времени получить баснословную награду в сто рублей. Именно такую немыслимую сумму пообещала московская помещица Дарья Салтыкова уплатить тому, кто доставит ей Ермолая Ильина и Савелия Мартынова – двух беглых дворовых мужиков, которые по собственному почину направились в Санкт-Петербург бить челом императрице Екатерине Алексеевне и жаловаться на свою хозяйку.
Сейчас мужики сидели друг против друга и, сплетясь бородами, негромко спорили.
– Видал ты, каков этот Зимний? – тихо спрашивал младший. – Слышал я, что дворец, но это ж громада! К нему и подойти-то боязно. Пока до государыни доберешься, сто раз тебя бородой в полы навтыкают. А потом еще портки сымут и по филейным частям! Это что же получается? Из огня да в полымя…
– Не боись. Государыня-то добрая.
– Она-то неча, да у ей стража. А мы с тобой обои беспаспортные. А-а, скажут, беглые?! Пожалуйте, братцы, на цугундер! Запорют!
– А, чай, не пропадем. На божье дело сподобились, бог, чай, и поможет.
О доброте императрицы, которая после своего воцарения на престол ценой убийства собственного мужа поклялась не «проливать боле на плахе кровь русскую», среди крепостных крестьян ходили легенды. Говорили, что она никогда не отказывается послушать «ходоков», которым улыбнулось счастье предстать пред царственными очами. Передавали из уст в уста о строгих наказаниях, наложенных Екатериной на тех помещиков, которые излишне истязают народ; утверждали даже, что несколько имений, где крепостным и вовсе было не вздохнуть, разгневанная царица взяла «под свою руку».
Все это было по большей части небылицами, рождаемыми разгоряченным воображением тех, кто хотел видеть в императрице свою главную и единственную защиту. На самом деле Екатерина Великая вообще не рассматривала крестьянских жалоб, считая ниже своего царского достоинства брать в руки бумаги, составленные чиновником ниже статуса тайного советника. И уж тем более не принимала у себя во дворце никаких мужиков. Пройдет еще сорок лет, прежде чем преемник Екатерины, Павел Первый, с целью показать простому народу, что о нем заботятся, повелит укрепить на стене Зимнего дворца специальный ящик для доносов «всех лиц, без разбора звания».
А сейчас миссия, которую взяли на себя Ермолай Ильин и Савелий Мартынов, была практически невыполнима.
Но мужики, раскрасневшиеся от водки, ослабив ворота рубах так, что у обоих на загорелых шеях стали видны подвешенные на пеньковых веревках большие медные кресты, спорили с друг другом сиплыми голосами – и, как это нередко бывает в хмельных спорах, спорили об одном и том же.
– Кабы мы не в Питер к императрице, а на Дон, в тамошние степя… там много наших беглых осело.
– Осело тех, кого поймать не могли. А кого споймали, знаешь…
– Вот то-то и оно.
– На Дону-то все сплошь разбойники.
– И то. А душегубства я не желаю. На мне вона крест.
– А на мне, чай, и креста нет? Я чай, мы с тобой и беглыми стали, чтобы супротив, значит, душегубства.
– То-то и оно.
– Я про то: как дойти-то к императрице.
– Бог поможет.
– Бог-то, он тае…
– То-то и оно.
Проговорив таким образом до самого вечера, мужики с молчаливо-презрительного согласия трактирщика распоясались, развязали лапти, ослабили подвязки портков и, повесив онучи сушиться на перекладину лавки, стали устраиваться на ночлег.
В вечернее время, как только повеяло первой прохладой, трактир стал наполняться разномастным людом. Пьяные горланили песни и сквернословили так, что Ермолай и Савелий, посматривая на них со своих лавок, неодобрительно качали головами и то и дело осеняли себя крестным знамением.
До поры до времени на них никто особо внимания не обращал, и, уставшие с дороги, мужики уже начали забываться тревожным сном, как вдруг были разбужены звоном и грохотом слетевших со столов тарелок и бутылок. Некий разгулявшийся молодой человек с бритым лицом и в диковинном красно-синем мундире затеял драку с трактирщиком, обвиняя последнего в том, что тот «на каждую четверть водки два стакана лишней воды кладет, а деньги берет как за чистую».
Толстый трактирщик, которого гвардеец душил голыми руками, распластав его в проходе между лавками, хрипел и выкатывал белесые косые глаза.
Кругом стоял визг гулящих девок и хохот разгулявшихся молодчиков. Кто-то носился по столам, сшибая на пол посуду, и она катилась по полу, звеня и подпрыгивая.
– Вот спаси Иисусе, шли за помогти, а попали на шабаш, – сказал старший, свешивая с лавки босые ноги.
– Уходить надо, дядя Ермолай.
– Да уж, посидели.
Оба мужика, не обращая внимания на то, что творилось вокруг, принялись споро одеваться.
В это время в трактир, привлеченный шумом и свистом, вошел отряд караульных. Возглавлял их высокий, как каланча, гвардеец в диковинной высокой шапке и со шпагой, воинственно бряцающей у правого бедра. Вид у него был такой бравый и строгий, а караул так недвусмысленно взялся за ружья, что шум в трактире мгновенно улегся. Гулящие девки, городское хулинанье и прочая мелкая сошка брызнули в двери и окна, как рыба сквозь дырявый невод.
Караул, казалось, это не интересовало: все смотрели на молодого человека, зачинщика драки. С сожалением выпустив горло трактирщика, он поднялся с пола и, ни на кого не глядя, хмуро оправлял рукава мундира.
– Тэ-экс-с… – протянул начальник, оглядывая сквозь прищуренный глаза открывшуюся ему картину погрома. – Шумим, значит, и императорских указов не соблюдаем. Гардемарин? – спросил он у юноши, и, не дожидаясь ответа, сам себе ответил:
– Гардемарин. А то, что курсантам морской школы высочайшим императорским повелением запрещено посещать кабаки, трактиры и прочие тому подобные места, слыхал?
– Слыхал.
– Пожалуйте, сударь. Доставим вас к вашему начальству для наложения наказания.
– Я…
Юноша принял очень воинственный вид, и караул, заметив это, сгрудился возле него поплотнее. Не исключено, что в трактире могла завязаться вторая драка, на этот раз с куда более серьезными последствиями, но тут, к удивлению Савелия, какая-то сила подхватила его старшего товарища с лавки и бросила к начальнику караула.
– Ох, господин хороший, простите, не знаю, как величать вас, дозвольте сказать. Не наказывайте вы его, бог с ним. Барич это мой, Микита Андреевич, барыни моей единственный сынок. Я ему письмо, вишь, из дому привез, так он на радостях меня в трактир, значит, и повез, чтобы я, значит, угостился. А сам-то Микита ни-ни, и усов в водке не обмочит, и в дверь не войдет, где подносят, ну ее, говорит, проклятую! Привез меня, значит, в трактир-то – а вы не удивляйтесь, господин хороший, что барич меня самолично подвез, я ж вашего Питербурха-то не знаю, а Микиту-то Андрееча с младых ногтей вырастил, дядька я его, пока в мореходную школу из дома не проводили, все ходил за мальчонком. Привез он меня в трактир, а тут на него и налетели, ворье поганое. Он, Микита-то наш, дюже горячий. Вот оно и началось, и пошло, и пошло. Ан он-то не виноват, как есть не виноват, вот и товарищ мой, что на лавке сидит, подтвердить может. Отпустите вы Микитку, господин хороший, бог с ним. А за беспокойство примите. Я, чай, понимаю, что служба. Примите за беспокойство, как бы от моей барыни взяли. Один он, чай, у нее сынок.
Слова из Ермолая сыпались горохом, мужичонка стал сам на себя не похож: вертелся, юлил, подпрыгивал, робко дотрагивался до рукава начальника караула и даже пытался заглянуть ему в глаза. А когда сказал «примите», в заскорузлой, черной от работы крестьянской руке появилась некая бумажка. Бумажка была большая, но в несколько раз сложенная, и бумажка эта сама, будто живая, вползла за обшлаг караульного мундира и затаилась там, являя миру только крошечный треугольный кончик.
Начальник караула глянул на этот кончик, усмехнулся, заправил его поглубже и, не говоря ни слова, развернулся к выходу. Стуча сапогами, все четверо караульных покинули трактир.
– Ну, брат, спасибо. Выручил ты меня. Не на шутку выручил: погнали бы меня из гардемаринов, на этот раз точно бы погнали, – весело обратился к Ермолаю кудрявый юноша. – Сколько сунул-то ему?
Ермолай ответил.
– Тю! – присвистнул гардемарин. – Да на такие деньги ты мог бы корову себе купить! Ты что, брат, святой?
– Не. И деньги, господин ты мой хороший, у нас вон с Савелием чуть не последние были, – спокойно ответил мужик, поглаживая бороду.
– Ну, брат, спасибо, конечно, однако не жди, что скоро отдам. Я, брат, сам нынче бессребреник. Раньше Покровов батя с имения и не пришлет мне ничего.
– А ты по-другому отдай, – хитро блеснув глазами, сказал Ильин.
– Как это «по-другому»?
– А как у нас в деревне делают, на пересчет. Взял у меня кум, положим, мешок пшаницы, пришел год отдавать – а пшаница у него не родилась. Я тогда, положим, говорю – кабысь так, отдавай гречей, только гречи выходит-то не мешок, а три. Он туда-сюда, а деваться некуда. Нашел гречу, привез.
Гардемарин внимательно посмотрел на мужика и вдруг громко расхохотался.
– А ты, брат, как я погляжу, не простой лапотник. Когда меня у этого жука, караульного, выкупал, – свою, значит, мысль имел?
– Есть мысль, – охотно согласился Савелий.
– Ну, пошли. Как там у вас в деревне говорят? Долг платежом красен? Пошли.
Гардемарин увел обоих мужиков на постоялый двор, который был почище и потише давешнего кабака. Там, в огороженной дощатыми перегородками клетушке, присев рядом с Савелием на застланные лоскутным одеялом полати, он и выслушал просьбу мужиков.
– Обратиться-то то больше не к кому, – пояснил ему Савелий. – Оттого и выручили тебя, что форма на тебе не обычная, а, чай, императорского войска. Нам до самой императрицы добраться надо, а с такой формой, чай, тебя и в Зимнем послушают.
– Форма-то формой, да только наш брат, гардемарин, не больно-то в царские покои вхож, – задумчиво ответил ему «спасенный» юноша. – А впрочем, ты погоди. Повезло тебе, брат, что на благодарного человека нарвался. Я добра не забываю. Аудиенции у императрицы обещать не стану, а бумагу какую через канцелярию запущу. Есть у меня там маленькая зацепка. Ихний писарь мне намедни сорок рублей в карты продул и до сих пор, шельма, не отдает, говорит – нету.
Посовещавшись, мужики согласились составить бумагу. Поскольку оба были, конечно, неграмотные, на следующий день гардемарин отвел их к своему знакомому писарю, который в счет уплаты сорокарублевого долга взялся не только составить бумагу по всем дворцовым правилам, но и проследить, чтобы этот документ «ушел» вверх по дворцовой лестнице и предстал пред сиятельные очи.
Вот как получилось, что через каких-нибудь два месяца Екатерина Вторая держала в руках «письменное рукоприкладство» крестьян Московской губернии Ермолая Ильина и Савелия Мартынова. В «рукоприкладстве» было сказано, что:
– крестьяне Ильин и Мартынов знают за своей хозяйкой, московской помещицей Дарьей Салтыковой, «смертоубийственные и весьма немаловажныя креминальные дела»;
– указанная помещица за последние пять лет погубила в своем имении более ста душ, в связи с чем челобитчики Христом-Богом просили императрицу «от смертных губительств и немилосердных бесчеловечных мучительств защитить» крепостной народ, имевший несчастье проживать в салтыковском имении. «Токмо у одного раба твоего, Ермолая Ильина, оная помещица загубила три жены, самолично рукоприкладствуя и смертным мукам без вины подвергая»;
– напоследок мужики просили Екатерину не выдавать их барыне, особо подчеркивая, что в этом случае их ждет в имении Салтыковой лютая смерть.
В России всегда били крепостных, нередко забивали их до смерти, но количество жертв, указанных в донесении Ильина и Мартынова, насторожило даже императрицу. По ее повелению из Канцелярии Ея Императорского Величества донос поступил на рассмотрение и принятие решения в Правительствующий Сенат, оттуда – в юстиц-коллегию, где первого октября и был принят в производство.
Вести дело было поручено следователю Степану Волкову. Этот человек не имел ни денег, ни связей, а кроме того, пребывал в весьма незначительном чине. Все говорило за то, что «дело Салтыковой», о котором уже начали судачить в Москве и Петербурге, будет в конце концов спущено на тормозах – в пользу этого говорило и то, что Салтыкова, обладая многочисленной знатной родней, сумела натравить ее и на Волкова, и на юстиц-коллегию в целом.
* * *
В богатом московском доме Салтыковых поселилась тревога. Многочисленная челядь, и без того не имевшая никакого желания лезть лишний раз на глаза грозной помещице, теперь, когда стало известно об удачном побеге Ильина и Мартынова, и вовсе затаилась. Хотя беглецы снялись с места ночью, увязав в небольшие узелки пожитки и деньги, их исчезновение обнаружилось быстро: оба мужика были конюхами, и не поенные с утра лошади стали очень рано проявлять беспокойство.
Дарья Николаевна тоже проснулась с зарей, как всегда просыпалась летом: в комнате было душно, шелковый балдахин не спасал от комарья, да и клопы – бич барских постелей – сегодня особенно разохотились. Почесываясь, тридцатидвухлетняя вдовушка спустила ноги на пол и уселась на кровати, отчаянно зевая. Она вовсе не была похожа на вурдалака, ведьму, которая за короткое время своего вдовства истребила сто тридцать шесть человек.
Круглое, присыпанное веснушками лицо с носиком-«уточкой», чуть лопоухие уши, светло-серые глаза, пухловатые со сна губы, сложившиеся после зевка в милую полудетскую гримаску. А вот фигурка у Салтычихи, как, с подачи крепостных, совсем скоро стали звать помещицу в Москве, была не по-женски сухопара, даже тонкая, как у девушки, талия не придавала ей легкости. Сейчас из-под ночной рубашки помещицы выглядывали большие ноги с широкими ступнями и ногтями, дожелта изъеденными каким-то грибком.
– Нюта, – сипловатым со сна голосом позвала Дарья Николаевна. – Нюта! – крикнула она уже сильнее, с силой дергая за гарусный снурок, висевший у ее постели.
Влетевшая на зов горничная, держа на вытянутых руках бумазейные чулки и башмаки, сразу с порога бросилась к ногам барыни. Салтыкова никогда не ступала по полу босыми ступнями; можно было подумать, что делает она это из боязни простудиться или занозить ногу о начищенные кирпичом половицы, но на самом деле с некоторых пор Дарью Николаевну стало преследовать по утрам ощущение, что везде в доме она видит кровь. Наступать босиком в лужи крови было тяжело и неприятно.
– Юбку неси, дура, – ворчливо приказала она девушке, когда та ее обула. – Да посмотри, что там, не порча ли у меня? – указала она на красное пятно, проступившее на желто-белой коже. Пятно было величиной с ладонь и располагалось под грудью. Чтобы указать на него, Дарье Николаевне пришлось высоко поднять свои худые руки, обнажив впалые подмышки с редкими, слипшимися от пота волосками.
– Пустое, барыня, не тревожьтесь, – робко ответила горничная, осмотрев пятно. – Потница это у вас, от жары. Взопрели вы ночью.
– «Взопрели…» – передразнила девушку помещица. – Пошла вон, дура. Михея позови.
Горничная скрылась, а Дарья Николаевна, подойдя к большому зеркалу у комода, долго рассматривала искусанную клопами шею и плечи и грызла губы с целью вернуть им поблекшую за ночь краску.
Кроме горничных и сенных девушек, мало кто видел эти недостатки внешности Дарьи Николаевны. Дочь столбового дворянина, состоявшая в родстве с Пушкиными, Толстыми, Строгановыми, Давыдовыми, она овдовела после непродолжительного замужества, и ее вдовья постель долгое время не согревалась ничьим телом.
Тоскуя от скуки и изнывая от горячивших молодую кровь снов, где бравые усатые офицеры штурмом брали ее спальню и вытворяли с ней самой такие вещи, от одних воспоминаний о которых потом целый день сладко ныло сердце, двадцатишестилетняя вдова некоторое время пыталась изгнать бесов, что поселились в ее душе.
Каждый год она ездила на богомолье к какой-нибудь православной святыне. Желание найти успокоение и развести черные мысли порой загоняло Салтыкову довольно далеко: например, в Киево-Печерскую лавру, где постоянные обитатели паперти долго потом вспоминали щедрую барыню, горстями швырявшую милостыню и пожертвовавшую «на церковь» весьма внушительные суммы.
Богомолье не помогало, сны продолжали преследовать Дарью Николаевну, становясь особенно невыносимыми весной, когда до раскрытых окон ее спальни доносился сдержанный смех и шепот дворовых девок, крутивших свои амуры с конюхами, кучерами и лакеями. Кусая углы подушки, молодая вдова вслушивалась в эти звуки, и в душе ее нарастала злоба.
«Ишь, расходились… Креста на них нет… Еще понесут, стервы, да, поди, и плод пойдут травить, а какие после этого будут работницы?»
О том, что незамужние дворовые девки время от времени бегают «травить плод» к старухе Куделихе, после чего криком кричат и отлеживаются в людской на полатях, кровяня рубашки, Дарья Николаевна знала от своей старой няньки Мамаевны. Однажды заикнувшись об этом, та уже не могла отвлечь барыню от расспросов на эти темы и постепенно рассказала ей все: что плод травят, вставляя «в нутро» длинную ржавую спицу, что вся операция идет на живую, и что девки кричат так, что, бывает, «козы пугаются, ажно молоко у них пропадает».
Сама не зная почему, Дарья Николаевна, лежа в постели, часто представляла себе эти картины, и тело ее содрогалось от новых, тревожно-сладких ощущений.
А потом появился ОН. Дворянин, землемер, капитан Николай Андреевич Тютчев[1]1
Родной дед русского поэта Федора Тютчева.
[Закрыть].
Он пришел к ней, высокий статный красавец с лихо закрученными усами, и, приложившись к ручке, почтительно представился и объяснил свое дело:
– Занимаюсь, Дарья Николаевна, межеванием, то есть проведением на местности границ между землями различных владельцев. Принужден по службе заняться сверкой границ ваших подмосковных владений с записями об оных, имеющихся в земельном кадастре.
Глядя на его румяное и невозможно красивое лицо, она тогда поняла: вот оно, пришло! Сбылось то, о чем молодая вдова тайно молилась. Он – не тот образ, из неясной зыби сна, а живой – стоит рядом, подкручивая капитанский ус, и поглядывает на нее с нескрываемым интересом.
– Оставайтесь ужинать, Николай Андреевич, – кокетливо сказала она, лихорадочно соображая, какой туалет надеть к трапезе – тот, из желтого муслина с открытыми плечами, пошитый для именин соседской дочери Палашки Панютиной, или полосатый шелковый, к которому прилагается тюрбан со страусовым пером.
Она выбрала желтый, и зря – все равно платье оказалось смято, и фижмы слетели на пол вместе с корсетом, когда капитан под предлогом, что ошибся дверью (он шел после обеда в курительную, а она удалилась к себе припудрить плечи), вошел к ней и, недолго думая, положил широкую лапищу прямо на лиф.
А потом стал больно, сильно целовать в губы, в лоб, в глаза, наклонялся к рукам, его губы скользили дальше – от ладони к запястьям, добирались до шеи, спускались к вырезу декольте… У Дарьи моментально закружилась голова, она таяла, таяла в кольце этих сильных рук, плавилась в его объятиях, как воск, она поддавалась ему, словно мягкая глина мастеру…
…А потом наступило утро, и она впервые за много-много месяцев проснулась и, еще не открыв глаза, сразу же почувствовала рядом тепло такого желанного, такого драгоценного тела… Приподнявшись в кровати, чтобы рассмотреть его как следует, Дарья Николаевна сделала неловкое движение – и страстный любовник моментально откликнулся на него, и в утреннем полумраке их тени затрепетали вновь, и первый робкий луч, прокравшись сквозь занавески, испуганно прочертил по комнате узкую золотую полосу и замер, устыдившись того, что стал непрошеным свидетелем переплетения их сильных тел…
Этот жгуче-страстный роман, который ни для кого не был тайной, продолжался немногим более полугода.
…А потом Тютчев ее бросил.
Бросил в одночасье, неспешно одеваясь после ласк очередной бурной ночи.
– Ну, Дарьюшка, напотешились мы с тобою, век не забыть. Уж на что, казалось, я выносливый, а все ж ты меня переплюнула. Но, однако же, делу время, потехе – час, как в народе говорится. Поцелуемся в последний раз, да и разойдемся. Перекрести меня, душа моя, и благослови: сегодня еду предложение делать. Надоело холостым ходить, хочу домом обзавестись, чтобы самовар по утрам и ребятишек своих заиметь поболе…
У Дарьи Николаевны потемнело в глазах. Сама по жизни вероломная, она почему-то истово верила в верность своего любовника и не сомневалась, что их роману суждено гореть и вспыхивать страстью еще долгие-долгие годы.
– На ком же ты женишься, если не секрет?
– На соседке твоей.
– Это не на Пелагее ли Панютиной?
– На ней. Что, хороша невеста? Благословляешь?
– Хороша, – с трудом ответила Салтыкова и, привстав на постели, положила руку на тяжело вздымающуюся грудь. – Очень хороша твоя Пелагея. Ну а я-то, я-то сама тебе чем не пригожа, друг мой? Душ и капиталов у меня-то, поди, поболе, чем у Панютиных, наберется.
Держа в руках сапог, который он собирался надеть, капитан Тютчев с удивлением обернулся через плечо на Дарью Николаевну, и острая, как та ржавая спица, боль прошла сквозь ее грудь. Она поняла, что любимый и в мыслях никогда не держал предлагать ей руку и сердце. Это Дарья любила молодого капитана, а для него она была так – забава, служебное приключеньице. Забава… Забава…
– Ну-у, Дарьюшка, что за странный разговор. У тебя сыновья, тебе поднимать их надо. Капиталы твои не мне, а им должны пойти, ежели по справедливости. Ну а кроме того…
Он не договорил, но она поняла.
А кроме того, хотел сказать Николай Андреевич, тебе тридцать два года, по нынешним меркам – старуха. К тому же негоже молодому капитану жениться на вдовице. А еще, и это, пожалуй, самое главное, у Палашки Панютиной, помимо трехсот душ и пятидесяти тысяч приданого, розовощекое лицо с играющими на щеках ямочками, живые синие глаза, молочно-розовая кожа, источающая нежный аромат незабудок и пухленькая, аппетитнейшая фигурка, обещающая охочему до постельных утех капитану новые, неизведанные забавы…
…На свадьбу Дарья не поехала, сказавшись больной, хотя Иннокентий Панютин, как добрый сосед, лично приезжал уговаривать ее почтить присутствием семейное торжество. Было ли это взаправду или только ей казалось, что в уголках его синих, как у дочери, глаз, все время, пока он говорил, мелькала издевательская усмешка?
Как бы там ни было, действительно больная от ревности и злости, с серым лицом, казавшимся особенно страшным в полумраке спальни, где она лежала, Дарья Николаевна вслушивалась в стук кареты, увозившей Панютина.
А затем велела кликнуть к себе конюха Савельева.
– Пойдешь… денег тебе дам… пойдешь… – говорила она, тяжело дыша и не отнимая руки от груди, куда снова вошла эта ржавая спица, – в главной конторе артиллерии и фортификации купишь пороху… пять фунтов… перемешаешь с серой и завернешь в пеньку. Под застреху дома Панютиных подоткнешь. Знаешь? За Пречистенскими воротами их дом, у Земляного города.
Узнать, как неверный любовник и его невеста взлетели на воздух вместе с домом в самом центре Москвы, – целый месяц Дарья Николаевна жила только этой мыслью. Однако крепостной конюх отказался заложить бомбу под барский дом, за что его полночи терзали на конюшне батогами. Под страхом немедленной смерти на следующую ночь Салтыкова вновь отправила конюха к дому Панютиных. И снова он вернулся ни с чем, заявив, «что сделать того никак невозможно», – и был немилосердно бит батогами.
Так продолжалось до весны, когда добрые люди предупредили капитана о грозящей опасности. Он не стал полагаться на судьбу и решил искать защиты у властей. Была подана челобитная в Судный приказ, он испросил для себя конвой «на четырех санях, с дубьем».
Это было ранней весной, когда еще не сошел снег.
А в начале лета в Санкт-Петербурге появились два беглых крепостных Салтыковой, Ермолай Ильин и Савелий Мартынов, которые начали рассказывать о своей хозяйке такие вещи, от которых у людей и покрепче капитана Тютчева начинало мутиться в голове…
* * *
Целый год следователи юстиц-коллегии занимались изучением арестованных у Салтыковой счетных книг и допрашивали свидетелей – многочисленную челядь, проживавшую в ее московском доме на Сретенке, и домашних слуг из подмосковных имений Троицкого и Вокшина.
Вскрывшиеся факты потрясли следователей: в течение нескольких месяцев, последовавших за свадьбой любовника Тютчева (хотя связь с этим событием тогда никто не уловил), в имениях Салтыковой происходил какой-то мор. Причем умирали главным образом женщины, и смерть настигала их при загадочных, если не сказать – подозрительных обстоятельствах. К примеру, было зафиксировано несколько смертей молодых здоровых девушек не старше двадцати лет, попадавших в дом Дарьи Николаевны в качестве прислуги. Все они умира-ли по истечении одной-двух недель службы.
Весьма подозрительны были смерти трех жен Ермолая Ильина, о чем последний упоминал в доносе на имя императрицы. Всего надворный советник Волков насчитал сто тридцать восемь крепостных Салтыковой, ставших, по его мнению, жертвами преступлений хозяйки.
Было установлено, что Дарья Салтыкова имела собственные тюрьмы с пыточными застенками, колодами, кандалами, «испанскими сапогами». Люди томились в пыточной годами: многие получили свободу только благодаря расследованию.
Следователь Волков никак не мог добиться у крепостных Салтыковой показаний против их хозяйки. Долгое время факты, изложенные в челобитной Ильина и Мартынова, оставались ничем не подкрепленными.
– Управы на нее нет и быть не может, – говорили холопы и угрюмо переминались с ноги на ногу, отказываясь добавить еще хоть слово.
Отчаявшись довести следствие до конца обычным путем, в ноябре 1763 года Волков направил в Правительствующий Сенат просьбу разрешить следствию применить в отношении Дарьи Салтыковой пытку, отстранив ее перед тем от управления всеми своими именьями и денежными средствами, «дабы лишить возможности запугивать крепостных и давать взятки чиновникам».
Однако императрица разрешила лишь припугнуть Салтыкову пыткой, но не дала разрешения применить к родовитой помещице подобную меру воздействия. Остальные просьбы следствия были удовлетворены.
В начале июня 1764 года в Москве и подмосковных имениях Салтыковой были проведены повальные обыски. Результат обысков и последовавших за ними допросов дворни, у которой после ареста барыни развязались языки, вскрыл перед следствием страшную картину. На руках Волкова оказался список крепостных, состоявший из ста тридцати восьми фамилий. Из этого списка пятьдесят человек официально считались «умершими от болезней», «безвестно отсутствовали» семьдесят два человека, шестнадцать значились «выехавшими к мужу» или «ушедшими в бега». Долгая кропотливая работа следствия позволила прояснить судьбу многих из них.
Например, стала ясна история смертей трех жен Ермолая Ильина. Первой супругой кучера барыни была дворовая девка Катерина Семенова, которая вместе с прочей прислугой мыла полы в господском доме. Обвиненная в том, что полы грязны, Катерина была отведена на конюшню и жестоко избита плетьми и батогами, после чего скончалась. После ее похорон Салтыкова быстро женила своего кучера на молодой пятнадцатилетней Федосье Артамоновой, которой также была поручена разная работа в главном доме.
Очень скоро Федосья вызвала неудовольствие хозяйки и точно так же умерла от порки. Не прошло и полугода, как Ермолай Ильин, по велению барыни был женат в третий раз. Третья жена – миловидная и тихая Аксинья Яковлева – была, по признанию самого кучера, «ему очень по сердцу». Однако прожить им довелось немногим больше трех месяцев: в один черный день по причине, так и оставшейся неизвестной, Салтыкова внезапно набросилась на служанку и принялась собственноручно избивать ее руками, скалкой, ремнем, а после и поленом. Избитую до смерти Аксинью по приказу Салтыковой крепостные, наблюдавшие эту сцену от начала до конца, отпоили вином и подготовили к причастию. Не приходя в сознание, она умерла.




























