Текст книги "Без пути-следа"
Автор книги: Денис Гуцко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Шуруп зарычал, все еще не отводя ножа от Люськиного горла:
– Иди на? сука старая! Не до тебя сейчас!
Хлопнув себя по бедрам, Зина хохотнула своим похожим на птичий клекот смехом.
– Ишь ты, шельмец! Ну совсем о?л! Мозги, видать, все в яйца ушли. – Она подошла к кровати и аппетитно шлепнула Шурупа по заду. – Мясо-то спрячь, спрячь! Пойдем, сердешный, тут делов не будет, – и потянула его за локоть.
Он вырвал локоть, но больше не приставил ножа к Люськиному горлу, а растерянно оглядел ее заплывшее лицо, мокрую от его слюны грудь. Собрался что-то сказать, но лишь шевельнул губами. Ситуация затягивалась. Люся, улучив минуту, вытащила руку из ослабшей петли и отерла кровь с губы. Баба Зина стояла над ним, как над нашкодившим мальчишкой.
– Пойдем, пойдем.
На какой-то миг показалось, что он и сам готов был уйти, подыскивал достойную реплику, чтобы все закончить. И вдруг, холодно выругавшись, не обращая внимания на слетевшие до колен брюки, Шуруп вскочил, развернулся к Зине, встретившей его бесстыдный рывок удивленно-насмешливой гримасой, и совсем без замаха, неправдоподобно куцым движением, будто ключ в замочную скважину, вставил нож ей в живот. Так она и рухнула, удивленная и насмешливая, с округленным ртом и поднятыми ко лбу бровями, раскидав во все стороны столпившиеся за ее спиной стулья. Шуруп наклонился, натянул брюки и, тщательно расправив складки на сорочке, вышел.
Люсю пытались отговорить, объясняли, что он ведь спьяну, что Зину ему самому жалко не меньше, что жизнь молодую ломать не стоит – и даже мать, выпив для смелости, вразумляла и увещевала ее: «Он уже и похороны оплатил, и место на кладбище самое хорошее, у самого входа. Скажи, мол, попутала с перепугу. Заскочил какой-то, на него похожий, вот и написала в показаниях. А теперь прояснело. А Шуруп даже траур по Зинке носит», – но ничего не помогло.
Шуруп сел, а Митю, вернувшегося с геологической практики, встретили амбарные замки и свинцовые пломбы. Комната и кухня были опечатаны, поскольку наследников у покойной не было, квартира оказалась не приватизированной. За грязным кухонным окном, упав ладонями на сложенные колодцем ладони, Митя разглядел разбросанные по полу и столу бутылки – наверное, те самые – и смятые простыни на диване и на расстеленном вдоль стены матрасе. «Новые постелила», – подумал Митя и, вспомнив о ровных стопках «прахрарирррванных» простыней, дожидающихся нового хозяина в комнате за опломбированной дверью, вздрогнул, как от ледяной воды.
Потом Митя часто размышлял, как бы все сложилось, если бы в общаге по удивительному совпадению не освободилось место, если бы он остался в том дворе с угольными подвалами, в котором он вот-вот должен был стать своим, – благо снять комнату можно было в любом из четырех домов? Смог бы он тогда увидеть в Люсе женщину, пошел бы по этой тропинке? Вряд ли. Все эти «если бы», как обычно, – глупые фиговые листочки, напяленные на правду. В дневной бегущей толпе, провожая взглядом случайные ноги, упруго мигающие под мини-юбкой, он впадал в мимолетное, но приятно обволакивающее либидо. Разглядывая на остановках газетные лотки, напоминавшие панораму женской бани, он чувствовал полновесный подъем и готовность знакомиться на улице. Но Люся? нет, Люся с литыми ногами и гипнотическим голосом оставалась бесполым лучшим другом.
При мысли о том, что ей пришлось пережить и что могло бы с ней случиться той ночью, Митя впадал в мычащее зоологическое бешенство. Холодно разглядывал он хорошо запечатлевшегося в памяти Шурупа, ненавидя его мучительней, чем армейского замполита Трясогузку. Долго и подробно воображал, как бы он проснулся и прибежал к ней на помощь, – он то выбивал из руки Шурупа нож, то, наоборот, они сходились на ножах и сам Митя то побеждал, то погибал под страшный Люсин крик? Но она всегда оставалась Люськой, с которой так надежно и уютно и не нужно выбирать слова или думать перед тем, как сделать. Казалось, по-другому и быть не может, будто от всего другого его удерживало высочайшее табу, нарушение которого страшнее инцеста.?Люся вздохнула во сне и закинула руку за голову. Иногда ему бывает стыдно за то, что он с ней проделывает. Он смотрит на нее, спящую, и клянется все это прекратить, но утром они прощаются, целуясь уголками губ, говорят «пока» – и ничего не меняется.
Сломанная спичка наконец сухо фыркнула и зажглась. Огонек плеснул косыми падучими тенями и, сжавшись, задрожал в кулаке. Будто и ему было зябко в этом тумане. Митя затянулся и пустил дым в сторону от открытой балконной двери. Сигаретный дым расплющился о туман, побежал кольцами. Митя смотрел на растекающийся дым, прислушиваясь к тишине, и подумал, что, кажется, не любит тишину, что она его очень даже тяготит. В комнате мерцал телевизор, покрытый пледом. Мерцала и плыла и сама комната – как телевизор, показанный по телевизору. Он часто так делает, ему нравится смотреть на что-нибудь расплывчатое, мерцающее. В минуты, когда можно стать самим собой, выползти из-под всех защитных оболочек нагим и мягким, он частенько впадает в созерцание. Может быть, он по природе своей такой вот созерцатель. Бездельник. Что ж, да – бездельник. Рассуждатель. И что – уничтожать его за это? Таких, как он, по всей России – миллионы. Вывезти эшелонами на Южный полюс, к пингвинам. Пусть созерцают. Пожалуй, что победителем, каким хотела видеть его Марина, он и не сумел бы стать. Созерцатель ведь заведомо в проигрыше. Скомандуют «внимание – марш», а он засмотрится, как здорово все рванули, как всплывают и тонут лопатки, как локти механически тычутся в воздух на одинаковой высоте, будто в преграду. Кто-то приходит первым, кто-то двадцатым, кому-то лучше с трибуны поболеть. Устройство мира. Так нет, казнить, казнить, тащить на беспощадный капиталистический трибунал! Да пошли вы все!
На спинках стульев развешена одежда. На одном – его, на другом – ее. Бретелька бюстгальтера выползла из-под блузки до самого пола. Черви выползают из-под разбухших от дождя листьев, змеи – из-под нагретых солнышком валунов. Бюстгальтеры – из-под блузок, развешенных на ночь на спинках стульев. Отдыхают. От волнующих вечерних трудов, от тяжкой дневной службы. Люся называет бюстгальтеры намордниками. Снимая, говорит:
– Уморились мы в намордниках.
Бокалы вымазаны вином. Оплывшая свечка, шкаф-калека, опирающийся на стопку книг. На диване, в угольных тенях и меловых складках простыни, Люськина спина. Она лежала на боку, линия бедра загибалась круто, по-скрипичному. На этот раз Митя задержал взгляд, долго смотрел на ее спину, на шелковую лепнину теней. Он любил женские спины. Даже больше, чем лица. Красивые женские спины. У Люськи красивая спина. Интересно, подумал он, мог бы кто-нибудь ее любить? По-настоящему, с муками, с привкусом крови, превращая свою жизнь в прыжок головой вниз? В ней столько всего: талант, красивые ноги. Спина опять же, если кто понимает. А он? ни таланта, ни ног. Ни даже гражданства. Перспектива – как у замурованного окна.
Смотреть на спящую Люду всегда было приятно. Она смачно поедала свои сны – наверное, сплошь яблочные и персиковые, – она наверняка неспешно прогуливалась по своим снам, наслаждаясь их феерическими видами. К Мите же вот уже вторую ночь сон не приходил даже в обмен на те несколько сотен овец, что он готов был ему отсчитать, плотно захлопнув глаза. Он уже понял: бессонница. Значит, курить, стоять на балконе, сидеть на кухне, в общем, ждать – ждать необходимой усталости. Он решил сходить за сигаретами. Стоило сегодня накуриться до омерзения, чтобы завтра во рту было, как в пепельнице, и от запаха сигареты делалось холодно. Когда он шел через комнату, Люся вдруг вздохнула во сне, сказала: «Ничего подобного», – и повернулась на другой бок. Люся часто говорила во сне.
Туман струился навстречу, то густея, то неожиданно разрываясь и открывая в дымящемся провале кусок улицы: тротуар, деревья, на покосившейся лавке – дремлющая, близоруко сощурившаяся кошка. До круглосуточного ларька было пять минут ходу, но хотелось походить в тумане, и он пошел через сквер. Решил, что сначала выкурит последнюю оставшуюся у него сигарету, прогуляется под фонарями, похожими на желтки в глазунье, вернется через сквер, может быть, даже посидит на лавке возле дремлющей кошки. Митя не спеша перешел через дорогу, слушая негромкий, но необычно полновесный, спелый звук собственных шагов. Он стал считать шаги. Двадцать три, двадцать четыре? обычно, когда он считал овец, его заговор от бессонницы заканчивался на двух-трех сотнях? интересно, докуда бы он дошел, досчитай сейчас хотя бы до ста? Двадцать пять, двадцать шесть? Он путешествовал по невидимому скверу, вглядываясь в белую тьму, пытаясь высмотреть силуэт клумбы, чтобы вовремя свернуть. Двадцать семь? но счет то и дело обрывался – как туман, и он проваливался в мысли о прошлом, а спохватившись, снова начинал считать.
Впереди кто-то шагал ему навстречу. Чуть быстрей, чем он. Двое. Митя пошел вдоль бордюра, дожидаясь, когда туман выплюнет тех двоих. Послышались голоса, мужской и женский. Мужчина и женщина спорили. К шагам то и дело примешивался еще какой-то звук. Что-то время от времени тяжело скребло по асфальту. Наконец они появились. Но сначала появился крест. Вывалился из молочной пелены – большой деревянный крест, добротный, глянцевитый от лака. Несомненно, они были муж и жена. Обоим около пятидесяти. У мужчины плечо под стыком перекладин, одна рука сверху, другая закинута назад, на торчащий длинный конец, и постоянно соскакивает. Мужчина снова забрасывает руку на крест, подтягивает, перехватывает и, перебив жену, продолжает запальчиво ей что-то доказывать. О чем они спорили, было не разобрать. Жена держала сцепленные руки на животе, шла по-утиному. Волосы у нее были свернуты на макушке в жиденький колосок. Увидев Митю, они умолкли на миг, покосились в его сторону. Мимолетный взгляд из-под перекладины креста?
И как хорошо, что закончились сигареты. Мог бы пропустить такое. Идешь за сигаретами в круглосуточный ларек – а из тумана навстречу тебе, как ни в чем не бывало, выходит мужик с крестом на плече. Идет, переругивается с женой, время от времени подлаживается поудобней. Украли, наверное, крест. Украли у одного покойника, чтобы отдать другому. Или так поздно забрали от плотника? Может быть, он сам плотник. Ему заказали. Соседи. У них дед помер. А сосед ведь плотник, и зачем переплачивать кому-то, когда можно по-свойски сойтись. Они заказали. А он задержался с этим заказом. Весь день провозился с неотложным, а шабашку, как водится, оставил на вечер. Соседи заждались, разнервничались. Завтра хоронить, а креста нет. Послали за ним жену. Или нет – нет, все совсем не так. Это Он – это Христос идет. Христос, избежавший Голгофы: завел жену, детишек, плотницкую мастерскую. Облысел немного – так от такой жизни разве не облысеешь! Попивает, конечно, не без этого. Зато не последний человек в округе. Христос, известный на районе плотник?
Они уже прошли мимо, но пристальный Митин взгляд заставил мужичка обернуться. А крест большой, длинный. И когда он оборачивался, крест вильнул, как большущий плоский хвост. Обернулась и жена, не отрывая сцепленных пальцев от тощего живота. Посмотрели на Митю подозрительно, точно это он, а не они шли по ночному городу с крестом на плечах.
И, еще не успев развернуться, боком, Митя шарахнулся прочь, смутившись, как человек, пойманный подглядывающим в замочную скважину. Скоро в клочьях белого воздуха проступили очертания ларька и разлившийся по асфальту с обратной стороны ромбик света. Дверь, несмотря на столь опасный час, была открыта, и он вошел.
– Здравствуйте, – поздоровался он, ища продавщицу глазами.
Раздавив мякоть щеки запястьем, она сидела в дальнем темном углу за низким холодильником для мороженого и смотрела на него, никак не реагируя на приветствие. Взгляд ее был безнадежно мрачен и еще более подозрительный, чем те, что Митя встретил только что в сквере. Он уже успел достать деньги из нагрудного кармана, но вдруг остановился. Ему расхотелось покупать у нее сигареты. Не сейчас, не в таком настроении.
– Чур меня, чур! – театрально отмахнулся он в направлении блестящих из темноты белков и вышел.
Другой ларек находился далеко, в трех кварталах, но прогулка в тумане приятно волновала и увлекала его. Чернели сливающиеся в ряд кроны деревьев, желтые точки фонарей плыли навстречу. И думая о том, что думала ему вслед мрачная ларечница, Митя весело качал головой и бубнил: «Чур меня, чур».
Над широким проспектом ветер разгонял туман, вырезая в нем текучее, ежесекундно меняющее свои очертания ущелье, но боковые переулки плотно закупоривала синяя свалявшаяся мгла. Один из этих переулков – сейчас не разглядеть, который – ведет в сторону студенческого городка. Но от мысли сходить сейчас туда, погулять возле родной когда-то общаги Митя отмахнулся точно так же, как от тяжелого взгляда ларечницы.
Марину не предвещало ровным счетом ничего. Вернувшись из армии, он попал в новую группу, где она была старостой. Марина как Марина. Знакомясь, протянула руку, и он пожал ее. Как возле любой красавицы, он испытал подмешанный к вожделению досадный тремор – такой же приключается перед дракой, – но и только. Крутые арки бровей, по-мужски коротко остриженные ногти, весьма лаконичные, проведенные по кратчайшей прямой к нужной точке жесты. Его поначалу насторожила эта манера – «Будто связали ее». Нормальная жизнь, в которую Митя вернулся из армейской казармы, какое-то время оставалась для него стеклянной: стеклянные люди занимались невнятными стеклянными делами – записывали лекции, сдавали курсовые работы, читали учебники, в которых, чтобы начать понимать, он должен был два-три раза прочитать одну и ту же страницу. Такие стеклянные, забавные после неподъемных армейских заботы одолевали их. Вслед за остальными он занимал себя теми же делами, терпеливо дожидаясь, когда все вновь станет настоящим. Позади этого ожившего стекла нет-нет да и вставали черно-белые армейские картинки: жирная полоса дыма через весь горизонт, перевернутый БТР, пустые глаза беженцев, сидящих на чемоданах где попало, где им указали, – все это было куда как живее.
Но картинки удалялись, уплывали, стремительно растрачивая детали, выцветая, как армейское хэбэ на солнцепеке, и постепенно Митя вернулся оттуда по-настоящему.
Все было просто. Сыпался медленный пушистый снег. Вкусно скрипел под ногами, его было жалко пачкать подошвами, и Митя старался идти по краю дорожки, почти по бордюру. Под отяжелевшими, нагруженными лапами сосен он иногда останавливался, искушаемый желанием пнуть ствол, чтобы мягкие снежные комья с коротким вздохом облегчения ухнули вниз, ему на голову, на плечи, – и так отчетливо представлял себе сорвавшийся снег, что жмурился и втягивал шею. Но и сбивать пышные подушки с веток тоже было жаль, и он шел дальше. Хотя до начала первой пары оставалось лишь двадцать минут, отрезок тротуара, ведущего к геофаку, был пуст: начнут собираться перед самым началом. В узком переулке, протиснувшемся между факультетом и баскетбольной площадкой, раздался скрип, и, слегка поскользнувшись, перед ним выскочила Марина. Поворачиваясь к нему спиной, успела улыбнуться и показать глазами на снег – мол, вот так снегопад. Пока она семенила впереди до крыльца факультета, Митя жадно смотрел ей вслед, будто зачем-то ему нужно было запомнить ее наклоненную вбок на резком вираже спину, мелькающие ярко-оранжевой резиной подошвы сапожек, белый кружевной платок, гладко охвативший голову, и кружево снега на воротнике пальто. Так, по скрипучему снегу, она и вбежала в его жизнь. Теперь по утрам, приходя на факультет, Митя прежде всего искал ее, выхватывал что-нибудь взглядом, моментально оценивал – вроде того: «синий ей не идет» или: «ну и взгляд! скальпель!» – и отходил, будто бы сделал что-то, что непременно должен был сделать.
Смотреть-то он смотрел, но вполне здоровыми холодными глазами. Пожалуй, она ему не нравилась. Она показалась ему замкнутой. «Да – нет, да – нет». Плюс-минус, батарейка, да и только. Энергия правильности и строгости, исходившая от нее, была совершенно баптистской, леденящей душу. Марина, кажется, принадлежала к той героической расе людей, которые никогда не совершают ошибок. Рассказать ей неприличный анекдот – смешной неприличный анекдот – все равно что рентгеновскому аппарату рассказать: никаких эмоций, только обдаст своими тяжелыми гамма-лучами. Она никогда не опаздывала. Никогда и никуда. Даже на практику по кристаллографии, к этим деревянным тетраэдрам-додекаэдрам, которыми заведовал нуднейший Анатолий Анатольевич, Марина приходила за пять минут до начала и стояла, листая тетрадку, в неудобном узком коридоре. По утрам ее одежда пахла утюгом, платок – она приходила в платке, если шел снег, – она сушила в классе на батарее и аккуратно, квадратиком, складывала в сумку. В том, как она одевалась, особенно в сабельной отглаженности ее остроугольных воротничков, было что-то солдатское. Нет, Митя не этого ждал от девушки, в которую мог бы влюбиться.
– Да-а-а, всем хороша девка. Только строгая.
– Ты про кого?
– Да ладно, Митяй, что я, не вижу, как ты на нее пялишься?
– Чушь говоришь.
– Во-во, когда так пялятся, потом, знаешь, бывает, что и? женятся.
Он в тот раз от души рассмеялся (вот ведь все норовят его с кем-нибудь обвенчать: на Братском с Люсей, на факультете – с Мариной), подробно изложил, какой должна быть его жена, почему здешние жены не выдерживают конкуренции с кавказскими и что за женой-то он, точно, поедет домой, в Тбилиси.
– Хорошие жены водятся южнее Кавказского хребта, дружище! Там академия жен.
Митя говорил темпераментно и убедительно, а договорив, понял, что сам не верит в сказанное.
Удивляясь самому себе, продолжал подглядывать за Мариной.
Замечала ли Марина его шпионаж или нет, она никак этого не выдавала, ни в чем не меняя своего поведения. Вскоре Мите пришлось признать: благопристойность ее не была свадебным товаром. Не вывешивалась зазывающей рекламкой, как это часто приключалось с другими девушками из провинции, чрезвычайно веселившими его своей прямотой. Что такое провинциальная барышня в университетской общаге? Боекомплект разносолов под кроватью, лекции по всем предметам, записанные каллиграфическим почерком, «борща хочешь? горячего? со сметаной?» – стрелка компаса, как вкопанная, указывает на ЗАГС. И комната, ненормально чистая, с геранью и душными ковриками на стене, – последняя стоянка на пути к вершине брака. Марина борщей не предлагала, почерк у нее был хуже, чем у медработника.
Митя наблюдал. И все-таки – нет, она ему не нравилась.
Ни по каким признакам не совпадала Марина с сочиненным Митей идеалом. Все в ней было не такое. Даже вырез ноздрей. Мите всегда нравились ноздри маленькие и закрытые – и это несовпадение с идеалом, казалось, гарантированно защищает его от настоящей влюбленности. Разве сможет он в нее влюбиться?! Она ведь отличница-переросток. Даже комендант общежития, стальная товарищ Гвоздь, называет ее Мариночка. Она такая правильная, что ее можно вносить в таблицу СИ как единицу измерения правильности. Человек-кодекс. Как можно увлечься кодексом?
Митя ругал себя: какого рожна ты за ней шпионишь? Но от привычки этой избавиться не мог.
Марина приходила на полевые занятия по картографии в кедах, в грубых резиновых кедах, ей было плевать, что все косились на эти грубые резиновые кеды. А преподаватель хвалил ее, ставя в пример однокурсницам, вышагивающим по кочкам на каблуках и платформах. Она бегала по вечерам на спортплощадке. Одна. Когда приезжали заграничные гости, к ним вместе с преподавателем приставляли Марину. А кто еще так хорошо говорит по-английски?
Ее достоинства нервировали Митю. Она наверняка зануда, решил он.
Чтобы в этом удостовериться, он поговорил с ней. Марина держала книгу в щепотке пальцев, снизу за самый корешок, свободной рукой поглаживая себя по коротко стриженному затылку: вверх – вниз, вверх – вниз. Она постриглась накануне и, наверное, еще не привыкла к новому обнаженному затылку и щекочущему ладонь «ежику». Вверх – вниз, вверх – вниз.
– Ты не знаешь, он автоматом ставит?
– Не знаю, Митя. Говорят, в прошлом году ставил. – Марина почему-то улыбалась.
Она почти всегда улыбалась, когда он с ней заговаривал, будто он что-то смешное говорил. Митя немного злился, но решил не обижаться.
– А на посещение смотрит? А то я напропускал.
– Вроде бы нет, были бы работы сданы. Знаешь, Митя, мне кажется, органическая химия – не тот предмет, из-за которого тебе стоит волноваться.
– Почему?
– Мить, но у тебя же все работы написаны на «отлично». Кроме одной, кажется, да?
– А? ну да.
Ему понравилось говорить с ней. Особенно же понравилось, как она произносила его имя. Ясно и протяжно. Так произносят только имена тех, кто приятен. Редко кто так приятно произносил его имя. Даже у Люськи с ее солнышком в горле не получалось так. Не найдя, как продолжить разговор, он сделал вид, что ему срочно куда-то нужно, а Марина снова улыбнулась. «Наверное, – думал он, впадая в поэтическую задумчивость, пока шел по угрюмым, без единого окна коридорам химфака, – наверное, так ангелы-хранители произносят наши имена». И, совсем уже уходя в золотистую небесную глушь, продолжал думать об ангелах, стоя на крыльце на холодном сыром ветру: «Интересно, у них там бывают переклички, собрания? Отчеты? Да, отчеты о проделанной работе. Итак, ангел такой-то, отчитайтесь о своем подопечном! Одни смотрят прямо и рапортуют бойко. Другие смотрят в пол? или что там у них? Мой, наверное, каждый раз стоит потупившись. А Маринин ангел – этот, конечно, на лучшем счету, отличник горней подготовки». Странное дело, катастрофически правильная Марина возбуждала в нем самую разнузданную лирику.
В конце концов мозг отказался участвовать в этом деле, крепко зажмурился и, свернувшись клубочком, улегся зимовать. И тогда-то, в ледяном и ветреном феврале, началось самое завораживающее.
Однажды после зимней сессии они собрались у Женечки. Женечка жила возле факультета, и у нее собирались часто. Были обычные студенческие посиделки ни о чем. Гости скинулись на «Кеглевича», хозяйка развела в трехлитровых банках «Zukko». Разноцветные банки стояли на журнальном столике, покрытом разноцветными лужицами, и это называлось «шведский стол». Включили музыку. У Женечки папа был моряк, к тому же меломан, так что хороших записей у нее всегда хватало. Марина сидела на диване, поглаживая между ушей Женечкиного кота. Кот был напрочь лишен приятности, даже высокомерной кошачьей ласковостью обделила его природа. «Обычный сторожевой кот», – поясняла Женечка. Наречен он был почему-то Жмурей, без всякого почтения к статусу – возможно, с намеком на слово «жмурик» за его способность спать (или притворяться спящим) даже тогда, когда хозяйка кричала ему в ухо: «Вставай, противный кот!» Но такое Женечка позволяла себе редко. Да и кот редко впадал в столь глубокий сон (что было еще одним доводом в пользу предположения о притворстве). «Жжжмуря! – говорила хозяйка. – Жжжмур-ря!» А Жмуря вместо того, чтобы, не открывая глаз, лениво повести в ее сторону ухом, вскакивал и становился в стойку.
– Жжжмуречка!
(Женечка, похоже, испытывала нежные чувства к звуку «жжж»: живущего на кухне кенаря звали Жора.) Вот этот-то сторожевой кот, обнюхивавший всех при входе, время от времени совершавший обходы по квартире, позволял Марине, если выпадала свободная от службы минута, себя погладить. И Марина клала его себе на колени и гладила до тех пор, пока коту не надоедало.
Вечеринка катилась своим чередом. Стоя в темной Женечкиной спальне, где он укрылся от веселого бедлама, Митя смотрел на отражение Марины в остекленной рамке, вместившей черные лодки, черные пальмы и желтый, рогаликом уходящий в кофейное вечернее море берег. Профиль ее, наложенный на тропический пейзаж, казался кукольно-мягким. Митя чувствовал сладкую обезволивающую робость – робость перед собственными желаниями, такими божественно огромными, что совершенно невозможно было придумать им какое-нибудь стандартное житейское решение. Рисованные пальмы и отражение ее профиля поверх этих пальм – это вполне могло заполнить весь вечер. Марина гладила Жмурю и смотрела перед собой, в черное стекло окна, наверняка видя какой-то свой коллаж из силуэтов и отражений. Кот урчал, вытянувшись во всю длину на ее коленях, но время от времени озирался.
– Я сейчас вот что поставлю. – Женечка вытащила одну кассету и вставила другую.
– Это кто?
– Какая-то Офра Хаза, еврейка.
– Так это по-еврейски?
– Фу, двоечник! Это – на иврите.
– Хорошо.
Марина уронила голову к плечу. «Какая прелесть!» Подчиняясь предчувствию, Митя вышел из спальни в зал. В голове стояла странная посторонняя мысль – но такая отчетливая, будто была продиктована по слогам: все уже решено, все давно решено. Марина ссаживала озадаченного кота на пол и улыбалась Мите той пристальной, адресованной лично – как письмо – улыбкой, которая соединяет двоих, как только что полученное письмо соединяет отправителя и получателя чем-то, до поры скрытым в конверте.
– Потанцуем! – приказала она, поднимаясь.?До ларька он шел дольше, чем рассчитывал. То ли туман, обрубив видимость, замедлил его шаги, то ли воспоминания.
Дверь в этот ларек была закрыта, надпись на стекле призывала: «Стучите», – и он постучал. В окне тут же, как в табакерке с сюрпризом, выскочило белое мятое лицо, на котором отпечатались усталость и страдание от прерываемого полночными покупателями сна. Покупая у нее сигареты, Митя чувствовал себя виноватым, что и он участвует в этой пытке лишением сна. И хоть знал, что заработок этой женщины зависит от проданного ею за смену, не мог отделаться от мысли, что все это неправильно, нехорошо. «На Западе благодатном небось после шести ни один магазин не работает. Ленивые! А у нас все для народа. Пей, народ, и кури сколько нужно. Ночью приспичит, пей-кури себе ночью. Ларьков наставим, теток в ларьки усадим, все как надо».
Обратно Митя решил идти быстрее, но, пару раз влетев в колдобины, снова замедлил шаг. Закурив сигарету, почувствовал, с каким трудом проходит в горло горький комок дыма, и понял, что близок к своему плану накуриться до отвращения. «Нужно выкурить всю эту пачку и тогда, может быть, попробовать бросить по-настоящему». Откуда-то донеслись тревожные неразборчивые крики, напомнив ему, как опасны ночные ростовские улицы.
В сквере он пошел к той лавке, на которой видел дремлющую кошку. Там он ее и застал. Кошка приоткрыла в его сторону глаз, но тут же снова его захлопнула. И даже когда Митя осторожно присел на краешек скамейки, она не пошевелилась. Только дернула на всякий случай самым кончиком хвоста. «Мудрый кошачий народ, – подумал Митя. – Никогда не делает ничего лишнего. Сколько их, тех кошек? раз-два, и обчелся. Все в районе знакомы друг с другом. И Женечкина квартира недалеко отсюда, а сторожевой кот Жмуря каждую весну проводил на улице. Интересно, пересекались ли их кошачьи пути?» Закончилась сигарета, Митя хотел закурить вторую, но от одного вида ее у него так потяжелело в животе, что он бросил ее в урну.
– Пока, – попрощался он с дремлющей кошкой.
Сборы были коротки. Да и не было особенных сборов. Все делалось как бы само собой, в той же незыблемой уверенности: все решено.
Люсе он сказал сразу. Было раннее утро. За длинным черным платьем, сохнущим на багете, угадывался апельсин солнца.
– Две недели на рынке, – кивнула она в сторону платья. – Две недели. Окорочка, окорочка, окорочка? Зато заработала вот? как тебе?
Люда готовилась к экзамену по вокалу. Ходила по своей келье, пинала попадавшиеся под ноги стоптанные кроссовки и дышала каким-то особенным образом, словно проглотила насос и теперь старается, чтобы этого никто не заметил. Это был очень важный экзамен. И труднопроходимый.
– Отсев, – повторяла она с отчаянием. – Отсев, отсев, понимаешь, какой-то идиотский отсев. Зачем, а? Что за слово вообще ненормальное? Ну – посев. А что такое от-сев? А? Правда – зачем этот отсев, ну, скажи? Идиотизм!
Ректор по прозвищу Правнук Мефистофеля был настроен против Люды. Он даже время спрашивал сочным громыхающим басом. Он сказал ей, прервав занятие: «Вы так собираетесь петь, милочка? Идите тогда в филармонию, они вас с радостью примут. Но приличное сопрано вы из себя никогда не выдавите, это я вам говорю».
Люда то и дело подходила к зеркалу, распускала косы, заплетала их потуже, чтобы не пушились. Через минуту они все равно становились похожи на пучок черных пружинок, и она распускала и заплетала их снова.
– Я слова плохо помню.
– Да перестань метаться.
– Не перестану.
– Только энергию растратишь.
– А если я ее не растрачу, я опять возьму на тон выше. Выше, черт побери. Он меня сожрет. Забодает своими рожками. Я говорила тебе, что у него шишки на лысине, пеньки от рогов? Говорила, кажется. Тю, я забыла, говорила или нет?
– Говорила.
– Вот ты не веришь, а ты приходи посмотри. Посмотри.
Люся попросила его зайти к ней, «поотвлекать» от предстоящего экзамена – и он пришел, хоть и пришлось объяснять не произнесшей ни слова Марине природу их с Люсей отношений. Еще Люся просила пойти с ней, но этого он уже не мог. Его и самого жгло волнение. Он и сам готовился, собирался с духом. Мама уже предупреждена, собирается в путь, спрашивает совета, переехать ли ей насовсем или еще пожить в голодном унылом Тбилиси. Родители Марины в пути, будут завтра. Платье решили шить. Подходящего костюма нет ни в одном магазине. И как со всем управиться, совершенно непонятно.
Люся стала рассказывать о своем Петре Мефистофелевиче, о том, как он отчислил какого-то парня только за то, что увидел его играющим на скрипке в переходе, и было понятно, что рассказывать она собирается долго и подробно. Но Митя спешно засобирался, приврал о несданном зачете.
– Значит, вот ты какой друг, да? – Люда уперла руки в бедра. – С тонущего корабля, да? С тонущего?
– Люсь, ну, надо мне, не могу, извини. – Митя открыл дверь.
– Врун и предатель. Вот так!
Уже в дверях он обернулся.
– Вообще-то да? В общем, я женюсь. Но не завтра, конечно. Собирался потом сказать, официально? Я надеюсь, ты почтишь, так сказать?
У Люды словно что-то лопнуло в лице. Руки ее так и остались на бедрах, но стали невыразительны, мертвы, как руки манекена. Никакого экзамена по вокалу. В один миг она была наполнена совсем другим. Митю испугала эта внезапная перемена. Но Люда мотнула головой, словно сбрасывая с себя что-то, сказала: