Текст книги "Друд, или Человек в черном"
Автор книги: Дэн Симмонс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Глава 13
– Ну нет… э… Диккенс! Право слово! Только не этот ваш… э… не этот ваш чепуховый «Общий друг»! Нет! Вот «Копперфилд»… э… э… совсем другое дело! Ей-богу, это чудесное сочетание страсти и игривости… э… э… слитых воедино самым… э… ах, право же, Диккенс! Восхищает и трогает до глубины души. Это настоящее искусство, а вы знаете… э… что я… нет, Диккенс! Черт меня побери, совсем! Ведь я видел лучшие образцы искусства в великое время, но это просто непостижимо. Как это захватывает… э… э… как это сделано… э… как только может этот человек? Он положил меня на обе… э… лопатки, и все тут!
Так говорил наш «неожиданный гость», промокая узорчатым шелковым платком огромный бледный лоб, покрытый испариной. Потом старик вытер слезящиеся глаза.
«Таинственными гостями» оказались, разумеется, Уильям Чарльз Макриди, знаменитый трагик, и его вторая жена Сесил.
Я страстно надеюсь, что это имя знакомо вам, дорогой читатель отдаленного будущего, – ведь если в вашу эпоху Уильям Чарльз Макриди уже забыт, смею ли я рассчитывать, что имя или сочинения ничтожного Уилки Коллинза дошли до вас?
Уильям Чарльз Макриди был знаменитым трагиком нашего времени, наследником неувядаемой славы Кина, по мнению многих, превзошедшим великого актера «шекспировского театра» как в тонкости трактовки образов, так и в эмоциональной филигранности игры. Самые памятные свои роли за несколько десятилетий царствования на английской сцене Макриди сыграл в «Макбете» и «Короле Лире». Родившийся в 1793 году (если я не ошибаюсь в подсчетах), Макриди был уже зрелой, признанной театральной звездой и известной публичной фигурой во время, когда Диккенс – получивший прозвище Неподражаемый Боз после головокружительного успеха «Записок Пиквикского клуба» – был просто восторженным юношей, мечтающим о сцене и благоговеющим перед блистательными актерами. Уникальный дар к изображению на сцене страданий и угрызений совести, зачастую в ущерб величественному пафосу, которому отдавали предпочтение играющие Шекспира актеры, роднила Макриди с молодым писателем, обладавшим такой же способностью.
Как и Диккенс, Макриди был сложным, впечатлительным и парадоксальным человеком. Внешне столь же самоуверенный, как Неподражаемый, в глубине души Макриди – по свидетельству самых близких людей – постоянно терзался сомнениями. Он гордился своей профессией точно так же, как Диккенс – своей, но при этом сомневался (как часто делал Диккенс), что подобная профессия приличествует истинному джентльмену. Однако в конце 1830-х восходящая звезда Диккенс и его друзья Макриди, Форстер, Маклайз, Эйнсворт, Берд и Миттон составили круг талантливых и честолюбивых людей, не имевший себе равных в истории нашего маленького острова.
Из всех перечисленных особ Уильям Чарльз Макриди был – до восхождения Диккенса к славе – самым знаменитым.
В течение многих лет (даже десятилетий) Неподражаемый Боз писал восхищенные зрительские рецензии, с особым пылом восхваляя (вместе со своим соавтором и издателем Джоном Форстером) выдающиеся театральные достижения вроде «Короля Лира» в постановке Макриди, который вернул пьесе изначальное трагическое звучание после того, как на протяжении полутора веков публике приходилось довольствоваться кошмарной версией со «счастливым концом», состряпанной Нейхемом Тейтом. Макриди вновь ввел в состав действующих лиц «Лира» Шута, на каковой вдохновенный спасительный акт впечатлительный Чарльз Диккенс откликнулся всем своим существом, как откликается колокол на удар молота. Однажды я просматривал статью восторженного Боза, посвященную конкретно этому вопросу, и в ней он не только говорит, что образ Лира еще более «выиграл от возвращения в трагедию Шута», но также называет постановку Макриди «превосходной» и поясняет свое мнение: «Сердце, душа и разум несчастного создания раскрыты перед нами в своем движении к гибели… Нежность, ярость, безумие, угрызения совести и раскаяние – все чувства вытекают одно из другого и неразрывно связаны между собой».
В 1849 году новомодный американский актер Эдвин Форрест – в прошлом водивший дружбу с Макриди и вовсю пользовавшийся его щедростью – посетил Англию и оскорбительно отозвался о его трактовке «Гамлета», посмев, в частности, заявить, что великий английский трагик семенил взад-вперед по сцене и произносил реплики на манер женоподобного фата. Как следствие, на протяжении всего своего турне здесь Форрест встречал враждебный прием у английской публики. Англичане смеялись над Гамлетом, произносящим бессмертные строки Эйвонского Барда с чудовищным американским акцентом. Чуть позже, в мае того же года, Макриди отправился в гастроль по Америке (где бывал прежде и всегда встречал теплый прием), и там бостонские и нью-йоркские бандиты, серьезные любители Шекспира, заядлые театралы и разнузданные хулиганы во время спектаклей забрасывали Макриди тухлыми яйцами, стульями, дохлыми кошками и еще более отвратительными снарядами. Многие американские театралы пытались защитить нашего знаменитого трагика. Нью-йоркские бандиты сговорились нанести сокрушительный удар по мистеру Макриди и английской гегемонии во всем, что касается Шекспира. В результате 10 мая 1849 года произошло одно из самых кровавых побоищ в истории Нью-Йорка. У театра «Астор-Палас» собралась пятнадцатитысячная толпа, разделившаяся на сторонников и противников Макриди; мэр города и губернатор штата запаниковали и призвали на помощь милиционные войска, так называемую национальную гвардию; солдаты открыли огонь по толпе, и от двадцати до тридцати горожан остались лежать мертвыми на улице.
Все это время Диккенс безостановочно слал Макриди телеграммы со словами поддержки и утешения, уподобляясь вооруженному полотенцем и нюхательными солями боксерскому импресарио в углу ринга.
За годы знакомства Диккенс потихоньку написал и стыдливо представил на рассмотрение великому актеру множество коротких драм и комедий, однако Макриди тактично отклонил все их (хотя Диккенс участвовал в постановке таких памятных спектаклей с Макриди в главной роли, как «Генрих V», вышедший в 1838 году). По неведомой причине это нисколько не возмутило и не оскорбило Неподражаемого, который, как мне известно по опыту, не потерпел бы подобных отказов ни от кого другого, даже от королевы.
Таким образом, их дружба продолжалась и крепла вот уже три десятилетия. Но по мере того как они теряли общих друзей – либо лишавшихся расположения Диккенса, либо умиравших, – в отношении Неподражаемого к Макриди все отчетливее проступало печальное сострадание.
Судьба обошлась со знаменитым трагиком сурово. После побоища у «Астор-Паласа» пожилой актер принял решение покинуть сцену, но когда он отправился в прощальную гастроль, умерла его любимая старшая дочь, девятнадцатилетняя Нина. Макриди, человек глубоко верующий и склонный к самокопанию, в буквальном смысле затворился от света, чтобы разобраться со своими вновь нахлынувшими сомнениями относительно мироздания и себя самого. Его жена Кэтрин в ту пору была беременна десятым ребенком. (Диккенсов и Макриди объединяло не просто поверхностное сходство – супружеские пары состояли в столь близких отношениях, что именно чете Макриди Чарльз Диккенс доверил своих детей, когда в начале 1840-х вместе женой отправился в первое свое турне по Америке, – но Уильям Чарльз Макриди так и не разлюбил своюКэтрин.)
Последнее выступление Макриди состоялось 26 февраля 1851 года в театре на Друри-лейн. Разумеется, для прощального представления он выбрал «Макбета» – роль, принесшую ему наибольшую славу, и спектакль, во время которого его освистали и забросали тухлыми яйцами в Америке. После прощального спектакля состоялся неизбежный банкет, на сей раз столь многолюдный, что устраивать его пришлось в гулком зале старой Торговой палаты. Бульвер-Литтон прошепелявил прочувствованную речь. Джон Форстер продекламировал исключительно скверное стихотворение, сочиненное по случаю Теннисоном. Теккерей, чья единственная обязанность заключалась в произнесении тостов за здоровье присутствующих дам, чуть не лишился чувств «от нервов». Организовавший все мероприятие Диккенс, в ярко-синем сюртуке со сногсшибательными медными пуговицами и атласном черном жилете, произнес трогательную, печальную и смешную одновременно, поистине незабываемую речь.
Кэтрин Макриди скончалась в 1852 году. Как и дочь Нина, жена Макриди умерла после долгой мучительной борьбы с туберкулезом. Диккенс рассказывал мне о своем последнем визите к больной и о том, как вскоре после него он написал в письме к одному своему другу: «Роковой серп широко косит повсюду вокруг тебя, когда твой собственный колос созревает». В следующем году умерли оба сына Макриди, Уолтер и Генри, и за ними почти сразу последовала их сестра Линда. Ни один из десяти детей актера не дожил до двадцати.
В1860 году, после восьми лет траура, проведенных в уединении в мрачном шернбурнском поместье, шестидесятисемилетний Макриди женился снова – второй миссис Макриди стала двадцатитрехлетняя Сесил Луиза Фредерика Спенсер – и перебрался в роскошный новый особняк в Челтенхэме, расположенном всего в четырех-пяти часах езды от Лондона. Вскоре у них родился ребенок.
Диккенс ликовал. Неподражаемый страшился, ненавидел и гнал прочь самую мысль о старости (вот почему его старшая внучка Мери Анджела, дочь Чарли и Бесс, нынче вечером называла Диккенса «Почтенный» – он запрещал употреблять слово «дедушка» в своем присутствии) и не желал видеть или замечать признаков старения и физического угасания в ближайших своих друзьях.
Но в рождественский вечер 1865 года сидевший с нами за столом семидесятидвухлетний Уильям Чарльз Макриди видом своим являл все мыслимые признаки старости и немощи.
Черты лица, в прошлом единодушно признававшиеся чрезвычайно интересными для актера – волевой подбородок, широкий лоб, крупный нос, глубоко посаженные глаза, сложенные бутоном губы, – теперь вызывали ассоциации с некогда гордой хищной птицей в последней стадии одряхления.
Как актер, Макриди разработал особый сценический прием – ныне известный под названием «макридиевская пауза», – которому до сих пор учат в театральных школах. В сущности, это была всего лишь неуверенная заминка, запинка в речи, странная пауза посреди шекспировской строки, никак не обусловленная пунктуацией, и она действительно зачастую придавала строке дополнительную выразительность, порой даже меняя значение предшествующих и последующих слов. Много лет назад Макриди ввел такую паузу в свою обыденную речь, и многие пародировали его властную манеру общения с актерами в ходе репетиций: «Стойте… э… э… смирно, черт бы вас… э… побрал!» или «Смотрите… э… э… на меня, сэр!»
Но теперь макридиевская пауза выхолащивала почти весь смысл из речей Макриди.
– Я не в силах… э… э… не в силах выразить вам… э… Диккенс, как… Что там за неуместный и… э… э… ужасный такой шум?.. Дети? Ваши дети, Чарли? Какая кошка? А вы… а… а… черт побери! Сесил! О чем я говорил?.. Коллинз! Нет, не вы,а Другой… в очках! Я читал вашу… э… э… просматривал вашу… вы… вы… не… не хотели же вы сказать, что она… Пожалуйста, прелестная Джорджина, прошу вас, избавьте нас от этого… э… э… избавьте нас от этого… э… э… невыносимого грохота кастрюль на кухне, хорошо? Да! Ну право слово! Пусть кто-нибудь скажет помощнику режиссера, что этих несносных детей надо бы… Ах Да!.. «Женщина в белом», вот о чем я хотел… э… э… превосходная индейка, голубушка моя! Превосходная!
Индейка действительно была недурственной. Иные люди писали, что в последние десятилетия английские семьи, собирающиеся за столом на Рождество, отказались от костистого сального гуся в пользу мясистой жирной индейки главным образом благодаря Чарльзу Диккенсу. Одна только концовка «Рождественской песни», казалось, побудила многие тысячи наших соотечественников, прежде отдававших предпочтение гусю, припасть к белой индюшачьей грудке, поистине сладостной для вкуса.
Так или иначе, индейка удалась на славу, как и все горячие гарнирные блюда. Даже белое вино оказалось лучше, чем обычно подававшееся в доме Диккенса.
По меркам Неподражаемого, компания, встречавшая у него Рождество 1865 года, была маленькой, но все же за длинным столом сидело гораздо больше народа, чем когда-либо собиралось на рождественский ужин в нашем с Кэролайн доме. Во главе стола восседал, разумеется, Чарльз Диккенс; остов более крупной из двух поданных и уже практически изничтоженных индеек все еще покоился на блюде перед ним, словно военный трофей. Справа от него размещался Макриди, а напротив знаменитого трагика располагалась его молодая жена Сесил. (Наверняка существует незыблемое правило хорошего тона, возбраняющее усаживать супругов друг против друга – на мой взгляд, это ничем не лучше, чем усаживать мужа и жену рядом, – но Чарльз Диккенс никогда не обращал особого внимания на предписания этикета. Чистой воды подснеповщина, говорил он.)
Рядом с Макриди сидела его крестница, получившая одно из имен в честь него, Кейт Макриди Диккенс-Коллинз, но она явно не находила удовольствия в близком соседстве со своим крестным – да и в обществе всех прочих гостей, коли на то пошло. После каждой изобилующей междометиями невнятной тирады Макриди она морщилась и метала ехидный взгляд на отца, после чего переводила взор на свою сестру Мейми и выразительно закатывала глаза. Мейми, Мери, сидевшая по левую руку от меня (по неведомой причине Диккенс даровал ей почетное право занять место в другом конце стола, напротив него), располнела еще сильнее за несколько недель, прошедших с нашей последней встречи, и становилась все больше и больше похожа на свою дородную мать.
Напротив Кейти сидел мой брат Чарльз, который действительно выглядел больным нынче вечером. Как бы неприятно ни было мне соглашаться с Диккенсом в данном вопросе, землисто-бледное лицо Чарли и вправду походило на обтянутый кожей череп.
Справа от Кейти Диккенс размещался наш любимый Молодой Сирота, счастливо уцелевшая жертва Стейплхерстской катастрофы Эдмонд Диккенсон – он весь вечер глупо ухмылялся, пялился по сторонам и одарял всех по очереди лучезарными улыбками, как законченный дурак, каковым, собственно, и являлся. Напротив Диккенсона сидел другой холостяк, двадцатишестилетний Перси Фицджеральд, державшийся так же жизнерадостно и восторженно, как Диккенсон, но при этом умудрявшийся не производить впечатления полного идиота.
Между Диккенсоном и Мейми Диккенс располагался Чарли Диккенс. Первенец Неподражаемого казался самым счастливым из всех присутствующих – вероятно, причина столь радостного настроения находилась прямо напротив него. Надо признать, Бесси Диккенс, жена Чарли, была самой очаровательной женщиной за столом – ну или лишь самую малость уступала в части привлекательности Сесил Макриди. Неподражаемый рвал и метал, когда Чарли влюбился в Бесси Эванс, – отец девушки, Фредерик Эванс, был старинным другом писателя, но Диккенс никогда не простил Эвансу того, что он представлял интересы Кэтрин в ходе мерзких переговоров насчет раздельного проживания, а равно того, что впоследствии он стал ее попечителем, – хотя Диккенс самолично попросил Эванса выступить в обеих этих ролях.
К счастью для себя и своего будущего, Чарли проигнорировал угрозы и ультиматумы отца и женился на Бесси. Сегодня вечером она была молчалива и сдержанна – она вообще редко подавала голос в присутствии свекра, – но от нее и не требовалось никаких слов: достаточно было просто любоваться ее прелестной стройной шеей, озаренной мягким светом свечей. Слева от Бесси сидела Джорджина Хогарт, которая без устали кудахтала про все по очереди блюда и гарниры, старательно исполняя обязанности хозяйки дома в отсутствие – весьма ощутимом – жены писателя.
Слева от Джорджины и справа от меня помещался молодой Генри Филдинг Диккенс. На моей памяти шестнадцатилетний паренек впервые сидел за столом со взрослыми на Рождество. Генри, в своем новеньком атласном жилете с чересчур заметными пуговицами, просто сиял от гордости. Длинные бакенбарды, которые мальчик пытался – без особого успеха – отпустить на покрытых нежным пушком щеках, были заметны гораздо меньше, чем жилетные пуговицы. Он постоянно трогал – похоже, машинально – свои гладкие щеки и верхнюю губу, словно проверяя, не появилась ли там за время ужина вожделенная растительность.
По левую руку от меня, между мной и Мейми Диккенс, сидел по-настоящему «неожиданный (для меня) гость»: очень высокий, весьма упитанный, очень румяный, совершенно лысый господин с роскошными усами и бакенбардами, о каких бедный юный Генри Д. мог только мечтать. Звался он Джорджем Долби, и я два или три раза видел его в редакции «Домашнего чтения», хотя он, насколько я помнил, занимался то ли театральной, то ли предпринимательской, но уж всяко не издательской деятельностью. В ходе общей беседы перед ужином стало ясно, что Диккенс прежде водил с Долби лишь шапочное знакомство, хотел обсудить с ним какие-то дела и – поскольку Долби оказался свободен в это Рождество – пригласил его в Гэдсхилл под влиянием момента.
Долби оказался краснобаем каких поискать, несмотря на заикание, которое, впрочем, начисто исчезало, когда он пародировал других людей (что случалось часто). Он рассказывал разные занимательные истории из разряда театральных сплетен, причем рассказывал с поистине актерской выразительностью, если не считать легкого заикания, появлявшегося, только когда он говорил от собственного лица. Но он также умел слушать. И смеяться. Несколько раз в течение вечера сей господин заливался громким, веселым, раскатистым, непринужденным смехом, заставлявшим Кейти и Мейми Диккенс переглядываться и закатывать глаза, но неизменно вызывавшим улыбку у Неподражаемого. Казалось, Долби с особым интересом внимал практически недоступным пониманию тирадам Макриди и терпеливо ждал, когда старик, через бесконечное эканье и меканье, доберется до заключительного «ей-богу!», а потом разражался жизнерадостным хохотом.
«Общая» часть вечера подошла к концу: дети и внуки пожелали Почтенному и своим родителям доброй ночи; в застольной беседе возникла такая долгая пауза, что даже говорливый Долби впал в чуть печальную задумчивость; Кейти и Мейми уже перестали переглядываться и закатывать глаза, и женщины явно готовились удалиться туда, куда они обычно удаляются, когда мужчины перемещаются в библиотеку или бильярдную, чтобы выпить бренди и выкурить сигару, – но тут молодой Диккенсон сказал:
– Прощу прощения, мистер Диккенс, позвольте полюбопытствовать, что вы сейчас пишете? Вы уже начали работу над очередным романом?
Вместо того чтобы нахмуриться на выскочку, Диккенс улыбнулся, словно весь вечер ждал этого вопроса.
– Вообще-то, – промолвил он, – я на время оставил сочинительство. Не знаю, когда я снова возьмусь за перо.
– Отец! – воскликнула Мейми с шутливой тревогой. – Ты не пишешь? Ты не работаешь в своем кабинете каждый день? Видимо, дальше ты скажешь, что солнце отныне восходит не на востоке.
Диккенс вновь улыбнулся.
– Честно говоря, в ближайшие месяцы – возможно даже, годы – я решил заняться более стоящим делом. Творческим делом, более выгодным для меня и в художественном, и в финансовом плане.
Кейти по-своему истолковала улыбку Неподражаемого.
– Ты решил податься в художники, отец? В иллюстраторы? – Она взглянула на своего тихого мужа, моего брата, поверх блюда с остовом индейки. – Берегись, Чарльз. У тебя появился еще один конкурент.
– Ничего подобного, – сказал Диккенс. Он часто раздражался на Кейт, но сегодня отреагировал на колкость дочери на удивление невозмутимо. – Я решил создать совершенно новый вид искусства. Ничего подобного человечество не знало – и даже не представляло! – доселе.
– Еще один… э… э… новый… э… э… то есть… ей-богу, Диккенс! – дельно высказался Макриди.
Писатель подался влево и негромко сказал Сесил:
– Дорогая моя, ваш муж как никто из присутствующих в состоянии понять, сколь прекрасно и благородно дело, которым я намерен заняться в ближайшем будущем.
– Ты собираешься стать профессиональным актером, отец? возбужденно выпалил Генри, всю жизнь видевший своего отца на любительской сцене и даже прыгавший у него на руках на этой самой сцене во время первых представлений моей «Замерзшей пучины».
– Вовсе нет, сынок, – ответил Диккенс, по-прежнему улыбаясь. – Осмелюсь предположить, наш друг Уилки, сидящий на другом конце стола, догадывается, о чем я веду речь.
– И близко не представляю, – честно признался я.
Диккенс положил ладони на стол, позой своей напомнив мне Христа из «Тайной вечери» Да Винчи. Вслед за этой мыслью в голову мне тотчас пришла другая: «А может, сейчас у нас происходит Тайная вечеря, и один из присутствующих здесь – Иуда?»
– Я уполномочил Уиллса договориться от моего имени с господами Чеппелами с Нью-Бонд-стрит о контракте на тридцать публичных чтений, самое малое, – продолжал Диккенс. – Хотя переговоры еще только-только начались, я совершенно уверен, что все состоится и что это станет новой вехой в моей профессиональной жизни и в истории общественных развлечений просветительского свойства.
– Но отец! – вскричала Мейми, явно глубоко потрясенная. – Ты же отлично помнишь, что говорил доктор Берд во время последних твоих болезней: у тебя ослаблена сердечная деятельность, и тебе необходимо больше отдыхать… Твои предыдущие поездки с публичными чтениями настолько тебя вымотали…
– Ах, вздор! – воскликнул Диккенс, улыбаясьеще шире. – Мы намереваемся назначить мистера Долби… – Упомянутый господин покраснел и чуть наклонил голову. – …моим импресарио и компаньоном в предстоящем турне. Чеппелы не только уладят все организационные и административные дела, но и покроют все мои личные и дорожные расходы, а равно расходы мистера Долби и, возможно, мистера Уиллса. От меня потребуется лишь взять одну из своих книг и читать отдельные главы из нее в назначенное время и в условленном месте.
– Но подобные чтения едва ли можно назвать… как ты там выразился, отец?.. новым видом искусства, – заметила Кейти. – Ты неоднократно читал свои сочинения перед публикой.
– Верно, моя дорогая, – согласился Диккенс. – Но еще никогда прежде я не выступал так, как собираюсь выступать в этом и всех последующих турне. Как тебе известно, я всегда не просто… читаю места из своих книг, хотя порой и делаю вид, будто поступаю именно так. Всякий раз я читаю по памяти и оставляю за собой право в значительной мере изменять, исправлять, переписывать отдельные эпизоды – даже пускаться в чистейшей воды импровизации, как зачастую делал присутствующий здесь знаменитый трагик, усовершенствуя самого Шекспира. – Он похлопал Макриди по руке.
– Ах… да… я, конечно… в пьесы Бульвер-Литтона, да… я вставлял отсебятину… – Бледное морщинистое лицо Макриди чуть порозовело. – Но… э… э… Эйвонский Бард… ни разу, ей-богу!
Диккенс рассмеялся.
– Ну, я все-таки не Шекспир. Мои слова не высечены на каменных скрижалях, как Моисеевы заповеди.
– Но… новый вид искусства? – подал голос мой брат. – Разве публичные чтения могут стать таковым?
– Мои – станут, – отрезал Диккенс, вмиг убрав улыбку с лица.
– Ваши чтения и так неповторимы и блистательны, сэр, – сказал молодой Диккенсон.
– Спасибо, Эдмонд. Я ценю ваше великодушие. Но в свои предстоящие выступления, которые вскоре начнутся и, возможно, будут продолжаться, как я уже сказал, много лет, я собираюсь привнести небывалое доселе актерское мастерство в сочетании с истинным пониманием природы животного магнетизма.
– О боже, магнетизм! – выпалил Долби. – Неужто, сэр, вы намереваетесь не только развлекать, но еще и гипнотизировать публику?
Диккенс снова улыбнулся и погладил бакенбарды.
– Полагаю, мистер Долби, вы читаете. Я имею в виду – романы.
– Ну разумеется, сэр! – Долби рассмеялся. – Я с наслаждением прочитал все ваши сочинения, а также сочинения присутствующего здесь мистера Коллинза – то есть мистера Коллинза, что сидит в конце стола справа от меня. – Он повернулся ко мне. – Ваш роман «Армадейл», мистер Коллинз, опубликованный в журнале мистера Диккенса… Превосходная вещь, сэр! И ваща главная героиня – Лидия Гвилт, если мне не изменяет память… Какая женщина! Просто чудо как хороша!
– Мы не имели удовольствия напечатать в нашем журнале этотроман мистера Коллинза, – сухо промолвил Диккенс, – И не удостоимся чести издать его отдельной книгой. Он выйдет в мае будущего года в другом издательстве. Хотя я рад сообщить что в настоящее время мы уговариваем нашего дорогого Уилки опубликовать следующий свой роман в «Домашнем чтении».
– Ах, замечательно, просто замечательно! – воскликнул Долби с неподдельным восторгом. Он понятия не имел, какую бестактность совершил, похвально отозвавшись о моем сочинении.
Действительно, мой последний роман «Армадейл», написанный на волне успеха «Женщины в белом», опубликованной в диккенсовском «Домашнем чтении», был издан выпусками – и на гораздо выгоднейших для меня условиях – в журнале «Корнхилл». И вскоре он должен был выйти в виде отдельной книги в издательском доме «Смит, Элдер энд компани», выпускавшем «Корнхилл».
Но не одна только эта вопиющая бестактность Долби стала причиной того, что лицо Диккенса – мгновение назад сияющее, благостное и полное жизни – вдруг показалось старым и изможденным. Такая перемена настроения, я уверен, была вызвана крайне неуместным упоминанием о моей героине Лидии Гвилт.
В какой-то момент в моем романе Лидия, не понаслышке знакомая с физической болью, – как своей, так и чужой – говорит:
Что за человек такой изобрел лауданум? Я благодарю его от всего сердца, кем бы он ни был. Когда бы все несчастные, терзаемые болью телесной и душевной, чьи муки он облегчил, собрались вместе, дабы воспеть ему хвалы, – какой мощный хор получился бы! Я на целых шесть часов погрузилась в блаженное забытье и проснулась с ясной головой.
Я слышал от очень и очень многих людей, включая моего брата и Кейти, что Диккенс остался крайне недоволен приведенными выше словами, а равно общим моим терпимым отношением к лаудануму и прочим опиатам, выказанным в романе.
– Но вы собирались объяснить нам, какое отношение имеет публичное чтение романов к новому виду искусства, – сказал я, обращаясь в Диккенсу через тесно заставленный блюдами и тарелками стол.
– Да, – промолвил Неподражаемый и улыбнулся Сесил Макриди, словно извиняясь за мое вмешательство в разговор. – Вам известно ни с чем не сравнимое и ни на что не похожее чувство, какое испытывает человек, выступающий с чтением перед публикой. Люди ничего не видят, не слышат и не чувствуют, помимо вас и ваших слов, когда вы читаете поистине хорошую книгу.
– О да! – вскричал молодой Диккенсон. – В такие моменты реальный мир просто исчезает! Все прочие мысли бесследно пропадают! Остаются только образы, звуки, персонажи и мир, созданные для нас автором! Окружающая действительность просто перестает существовать для тебя. Всем читателям хорошо знакомо такое чувство.
– Вот именно. – Диккенс снова улыбался, и глаза у него снова блестели. – И именно в таком восприимчивом состоянии должен находиться человек, чтобы врач-месмерист мог выполнить свою работу. Правильно используя языковые средства, фразы, описания и диалоги, чтец вводит слушателя в восприимчивое состояние, подобное тому, в какое погружается пациент под воздействием магнетических токов.
– Бог мой! – вскричал Макриди. – Зрители в… э… э… театре впадают в точно такой же… э… транс. Я всегда говорил, что… э… э… публика является третьей вершиной… э… так сказать, творческого треугольника… наряду с автором пьесы и актером.
– Совершенно верно, – подтвердил Диккенс. – В этом-то и заключается сущность моего нового исполнительского искусства, которое прежде было просто художественным чтением. Пользуясь обостренной восприимчивостью слушателей – гораздо более высокой, чем у читателя, сидящего в одиночестве дома, в вагоне поезда или даже в саду, – я намерен использовать свои месмерические способности в сочетании с интонациями и текстом, чтобы погружать людей в еще более восприимчивое, чуткое и творческое состояние, чем до сих пор удавалось театру или литературе по отдельности.
– Посредством одних только слов? – спросил мой брат.
– И тщательно продуманной жестикуляции, – сказал Диккенс. – В подобающей обстановке.
– А под обстановкой вы п-п-подразумеваете сцену, – заметил Долби. – Да уж, что и говорить! Это будет нечто из ряда вон выходящее!
– Не просто сцену. – Диккенс чуть заметно кивнул, словно уже готовясь раскланиваться в ответ на аплодисменты. – А также темный зал. Искусно настроенные газовые осветительные приборы, выхватывающие из мрака прежде всего мое лицо и руки. И такое расположение зрительских мест, чтобы я мог свободно встретиться взглядом с каждым из сидящих в зале.
– Мы возьмем в турне своих собственных опытных осветителей, – вставил Долби. – Это одно из главных условий, выдвинутых Уиллсом в ходе переговоров.
Макриди ударил кулаком по столу и рассмеялся.
– Публика и не догадывается, что… э… э… газовые лампы… э… э… оказывают дурманящее действие. Ей-богу! Они сжигают в помещении… в театральном зале… кислород!
– Это точно, – согласился Диккенс, лукаво улыбаясь. – И мы воспользуемся данным обстоятельством в своих интересах, чтобы в процессе выступления погружать публику – смею надеяться, весьма многочисленную – в необходимое восприимчивое состояние.
– Необходимое для чего? – вяло поинтересовался я.
Диккенс вперил в меня месмерический взгляд и негромко промолвил:
– Как раз это и покажут предстоящие чтения – новая форма искусства.
После ужина мужчины с бренди и сигарами переместились в бильярдную, расположенную рядом с кабинетом Диккенса. Я провел много приятных часов в этой уютной, хорошо освещенной комнате, где одна стена была до половины высоты облицована плиткой, во избежание возможных повреждений от наших киев. Диккенс относился к игре в бильярд очень серьезно – он часто говорил, что она «выявляет в мужчине характер», и нередко добавлял, бросая взгляд на моего брата, «или отсутствие оного».
Так или иначе, в памяти моей навсегда запечатлелся Неподражаемый, низко склонившийся над обтянутым зеленым сукном столом, без сюртука и в круглых пиквикских очочках, придававших ему старомодный и старообразный вид.
Диккенс любил общество Перси Фицджеральда среди всего прочего еще и потому, что молодой человек тоже относился к бильярду серьезно и играл в него весьма недурно – по крайней мере, достаточно хорошо, чтобы составить партию мне или Диккенсу. Я владел кием лучше среднего, как и положено любому закоренелому холостяку, но сегодня вечером с удивлением обнаружил, что наш дорогой сирота, молодой Эдмонд Диккенсон, играет скорее как человек, зарабатывающий на жизнь игрой на деньги. (Возможно, он так и делал, что бы там ни говорил Диккенс о крупном независимом состоянии малого.)