355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэн Симмонс » Друд, или Человек в черном » Текст книги (страница 15)
Друд, или Человек в черном
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:16

Текст книги "Друд, или Человек в черном"


Автор книги: Дэн Симмонс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Я все еще жил с матерью, когда в 1851 году познакомился с Диккенсом. Позже один журналист, вспоминая меня и Диккенса в начальной поре нашего знакомства, написал о нас следующее: «Равно энергичные и жизнерадостные, оба они страстно увлекались театром, любили шумные пирушки, общество друзей и путешествия, веселились от души, отдыхали деятельно, реагировали на все бурно». А после наших путешествий, деятельного отдыха и бурных реакций Диккенс возвращался домой, к неуклонно толстеющей и глупеющей жене, а я возвращался домой, к матушке.

Чарли наверняка жил бы с матерью до самой ее смерти и, возможно, остался бы в ее доме до самой своей смерти, если бы не женитьба на Кейт Диккенс.

Никто из нас никогда не узнает, почему вдруг Чарли сделал Кейт предложение в конце весны 1860 года. Вообще-то, насколько я понимаю, это Кейт сделала предложение Чарли. Во всяком случае, именно она настояла на том, чтобы бракосочетание произошло в самом скором времени, в середине лета, – несмотря на недовольство отца, открыто и резко возражавшего не только против даты свадебной церемонии, но и против самого брака.

Опыт общения с прекрасным полом у Чарли был небогатый. На самом деле до тридцати двух лет (то есть до своей женитьбы) он продолжал избегать женщин. Весной и летом 1860 года ходили слухи, будто Кейти Диккенс влюбилась и добивалась взаимности Эдмонда Йетса, молодого друга Неподражаемого, – журналиста, который поспособствовал разрыву отношений между Диккенсом и Теккереем, написав чрезвычайно нелестный очерк о старом писателе. Один из современников отзывался о Йетсе следующим образом: «…поистине обаятельный господин. Но весьма поверхностный».

Поверхностный или нет, Кейт Диккенс в него влюбилась, а когда Йетс отказался замечать ее страстные чувства, несмотря на свои частые визиты сначала в Тэвисток-хаус, потом в Гэдсхилл-плейс и несмотря на откровенные заигрывания Кейти, явные для всех, включая Чарльза Диккенса и меня, своевольная молодая женщина (тогда ей только-только стукнуло двадцать) сделала предложение моему брату Чарли.

За несколько месяцев до свадьбы, после своего визита в Гэдсхилл, где перенаправленные матримониальные устремления Кейти опять ни для кого не являлись секретом, я написал матери: «…Чарли по-прежнему отчаянно пытается убедить себя в необходимости жениться».

Много лет спустя, после смерти младшего брата от язвы желудка, переродившейся в злокачественную опухоль, я спросил Кейти, почему она затащила его под венец. «Мне нужно было вырваться из отцовского дома, – ответила она. – Сбежать от отца».

Диккенс не скрывал своего резко отрицательного отношения к этому союзу. Но Кейти была его любимой дочерью, и он не мог ни в чем ей отказать, даже в такой дурацкой прихоти, как брак с Чарльзом Коллинзом.

Семнадцатого июля 1860 года церковь Святой Марии в Хайеме (церковный шпиль будет виден из верхних окон диккенсовского шале, которое смонтируют пять лет спустя) буквально утопала в белых цветах. Соседи из низшего сословья соорудили на подходе к церкви цветочные арки. Накануне вечером деревенские жители дали салют из ружей в честь бракосочетания, но раздраженный и встревоженный Чарльз Диккенс выскочил на лужайку перед домом, в ночной рубашке и с дробовиком в руках, и возмущенно осведомился: «Что здесь происходит, черт возьми?»

Для доставки гостей из Лондона был заказан специальный поезд. Помню, я болтал по дороге с Томасом Бердом, двадцатью с лишним годами ранее выступавшим в роли шафера Чарльза Диккенса. Берд являлся единственным из гостей, кто присутствовал на свадьбе отца новобрачной, хотя в своем коротком, приличествующем случаю тосте Диккенс сам иронично – даже с горечью – упомянул об «аналогичной церемонии, проведенной в столичном особняке около двадцати четырех лет назад».

Разумеется, мать Кейт, Кэтрин, на бракосочетании не присутствовала. Как и Элизабет Диккенс, престарелая мать Неподражаемого. Из числа родственников невесты по материнской линии приглашение получила одна только Джорджина Хогарт. Похоже, на отсутствие прочих представителей семейства Хогарт никто не обратил внимания.

После обряда венчания толпа гостей вернулась в Гэдсхилл, где ждал роскошный свадебный завтрак. Столовая зала тоже была красиво убрана белыми цветами. Завтрак, хотя и обильный, продолжался всего лишь час. Хозяин дома пообещал всем, что никаких речей не будет, и дело обошлось без речей. Я заметил, что новобрачные немного посидели за столом, а потом исчезли, пока гости играли в разные игры на лужайке. Моей матери, которая отнеслась к этому союзу ничуть не лучше Чарльза Диккенса, тем утром требовался постоянный уход. Когда Чарли и Кейт вернулись, уже переодетые в дорожное платье, невеста была в черном. Кейт не выдержала и разрыдалась на плече у отца. Чарли с каждой минутой бледнел все сильнее, и я даже испугался, как бы он не лишился чувств.

Мы с матерью присоединились к толпе из примерно тридцати гостей, собравшихся на песчаной дорожке, чтобы поцеловать новобрачных, обменяться с ними рукопожатиями и пожелать счастья. Когда карета укатила, матушка пожаловалась на плохое самочувствие. Я усадил ее на скамью в тени и пошел сообщить Чарльзу Диккенсу о нашем отъезде, но не нашел хозяина дома ни на лужайке среди резвящейся молодежи, ни в гостиной на первом этаже, ни в бильярдной, ни в рабочем кабинете.

Я увидел Мейми, сходившую по лестнице, и поднялся в спальню Кейти – то есть в комнату, служившую спальней Кейти до сегодняшнего утра. Диккенс стоял там на коленях у кровати, зарывшись лицом в свадебное платье дочери, и плакал навзрыд, как малое дитя. Он поднял голову, увидел сквозь слезы мой силуэт в дверном проеме и, вероятно, приняв меня за Мейми, выкрикнул прерывистым голосом: «Если бы не я, Кейти не ушла бы из дома!»

Не промолвив ни слова, я повернулся кругом, спустился вниз, вышел на лужайку и распорядился подать нам с матерью экипаж, чтобы воротиться в Лондон.

За годы совместной жизни у Чарльза и Кейти не появилось детей. Ходили слухи – возможно, пущенные Диккенсом, а возможно, и самой Кейти, – что они так и не осуществили брачные отношения. Надо признать, к лету 1865 года, когда Диккенс пережил железнодорожную катастрофу, Кейти производила впечатление положительно несчастной женщины и флиртовала со всеми мужчинами подряд, явно желая завести любовника. Многие из них без малейшего зазрения совести вступили бы в связь с замужней дамой, если бы не свирепый нрав и неусыпная бдительность ее отца.

Хронические недуги и желудочные боли Чарли тоже стали проблемой в семейном кругу Диккенса. Я всегда полагал, что брат страдает всего лишь язвенной болезнью, и, когда он умер от рака желудка в 1873 году, я нашел слабое утешение единственно в том обстоятельстве, что Чарльз Диккенс перешел в мир иной раньше его.

Странной осенью 1865 года Диккенс как-то резко сказал мне: «Вид вашего брата, Уилки, навевает мысли о смерти всякий раз, когда мы завтракаем здесь за общим столом». Всем вокруг представлялось очевидным: Неподражаемый, никогда не признающий собственных своих болезней и не допускающий даже мысли о собственной своей смерти, твердо считает, что мой брат не жилец на белом свете и что ему лучше умереть поскорее.

Теперь мы возвратимся, дорогой читатель, к плачевному состоянию собственного моего здоровья зимой с 1865 на 1866 год.

Мой отец мучался ревматизмом, который поразил у него левый глаз, лишив возможности писать картины в последние годы жизни. Моя ревматическая подагра неизменно обострялась в правом глазу, практически ослепляя меня и заставляя напряженно прищуривать левый глаз, когда я водил пером по бумаге. Боль распространялась вниз по правой руке, сковывая пальцы, и мне приходилось перекладывать перо в левую руку, чтобы обмакнуть его в чернила.

В конечном счете я вообще утрачу способность писать и стану диктовать свои романы, лежа на кушетке. Но предварительно приучу свою секретаршу, юную Хэрриет (позже у меня появится другой секретарь, жуткий и зловещий), не обращать внимания на мои страдальческие крики и слушать только фразы, произносимые между ними.

Я уже говорил, что облегчение мне приносил только лауданум. Кажется, я говорил также, что обычной дозой считались от трех до пяти капельжидкого опиума на стакан вина, но к названной зиме мне уже требовалось от трех до пяти рюмоклекарства, чтобы плодотворно поработать или крепко уснуть.

Лауданум, как я упоминал выше, имел побочные действия. Чувство постоянного преследования. Различные галлюцинации. (Поначалу я принял зеленокожую клыкастую женщину за галлюцинацию, но несколько раз – после того как она нападала на меня на темной лестнице – я по пробуждении обнаруживал глубокие царапины у себя на шее.)

Однажды ночью, когда я работал в кабинете над романом «Армадейл», я вдруг увидел человека, который сидел в кресле всего в нескольких дюймах от меня и тоже писал. Он походил на меня как две капли воды. Вернее, он был я сам: одетый в точно такой же костюм, с точно таким же пером в руке и с таким же тупым, ошеломленным выражением лица, какое, по всей вероятности, было у меня.

Он потянулся к чистой странице моей тетради.

Я не мог позволить ему писать в своей тетради. Не мог допустить, чтобы хоть одна моястраница стала егостраницей.

Мы с ним сцепились в борьбе. Кресла опрокинулись, сбитая со стола лампа погасла. В кромешной тьме я оттолкнул противника, выбежал в коридор и укрылся в своей спальне.

Войдя в кабинет поутру, я увидел, что стена, окно и подоконник, угол дорогого персидского ковра, мое кресло и две книжные полки густо забрызганы чернилами. И обнаружил, что следующие шесть страниц моего нового романа написаны почерком, очень похожим на мой, но не моим.

Я сжег все их в камине.

Глава 12

В декабре 1865 года инспектор Филд через здоровенного сыщика Хэчери сообщил мне, что «пациентка» Диккенса Эллен Тернан уже вполне оправилась от травм, полученных в Стейплхерстской катастрофе: она не только присутствовала на балу, устроенном братом жениха ее сестры, Энтони Троллопом, но даже танцевала там.

С красными геранями в волосах.

К Рождеству инспектор Филд стал все чаще выражать недовольство, что он поставляет мне гораздо больше информации, чем я – ему. Так оно и было. Хотя осенью Диккенс несколько раз приглашал меня в Гэдсхилл, хотя мы с ним неоднократно обедали в городе и вместе посещали различные приемы в течение нескольких месяцев, пока он медленно оправлялся после Стейплхерстской катастрофы, мы никогда больше не заводили разговоров о Друде. Складывалось впечатление, будто Диккенс каким-то образом проведал, что я вступил в предательский сговор с коварным инспектором Филдом. Но коли так, почему Неподражаемый продолжал приглашать меня в гости, писать мне письма со свежими новостями и обедать со мной в наших любимых лондонских ресторациях?

Во всяком случае, всего через неделю после того, как я слово в слово повторил Филду рассказ Диккенса о встрече с Друдом, инспектор уведомил меня, что писатель солгал мне.

А раз так, осознал я, значит, никакого притока подземной реки, описанного Диккенсом, не существует. Нет никакого тоннеля, ведущего к другой реке; нет никаких подземных трущоб, населенных беднягами, которым не нашлось места наверху; и нет никакого египетского храма на берегу так и не найденного подземного Нила. Диккенс либо солгал мне с целью скрыть настоящий путь к логову Друда, либо вообще выдумал всю историю про встречу с ним с начала до конца.

Инспектор был недоволен. Очевидно, он и его люди много часов или даже несколько суток кряду обследовали катакомбы и канализационные тоннели – и все без толку. Если дела и дальше будут продвигаться с такой скоростью, сказал мне Филд во время одной из наших редких и безрадостных встреч, он никогда не арестует Друда и умрет от старости, не успев угодить своему бывшему начальству в Столичной полиции и добиться восстановления пенсии и своего доброго имени.

Тем не менее в течение всей зимы инспектор продолжал делиться со мной информацией. Осенью, завершив работу над «Нашим общим другом» и с удовольствием пронаблюдав за появлением заключительных выпусков романа в «Круглом годе», Диккенс арендовал в Лондоне дом по адресу Саутвик-плейс, шесть, рядом с Гайд-парком. Ничего таинственного в этом не было: примерно двумя годами ранее он снимал похожий дом по соседству от нынешнего, прямо за углом, поскольку хотел иметь в Тибурнии удобное место для различных светских встреч и приемов. Новый дом у Гайд-парка предназначался также для дочери Диккенса Мейми, чтобы она в любое время могла приезжать в город по своим светским надобностям (вероятно, немногочисленным, ибо в ту пору и Мейми, и Кейти не пользовались популярностью в высшем обществе).

Коротко говоря, в аренде дома рядом Гайд-парком не было ничего таинственного. Однако – как через несколько недель заметит мне инспектор Филд, многозначительно подморгнув и потрогав нос толстым пальцем, – гораздо более загадочным представлялся тот факт, что Диккенс снял два маленьких дома в деревне Слау: один (под названием Элизабет-коттедж) на Хай-стрит, а другой на Черч-стрит, всего в четверти мили от первого. К Рождеству я еще не знал этого, но позже инспектор Филд уведомит меня, что Диккенс арендовал оба дома под фамилией Трингхэм, в первом случае он представился Чарльзом Трингхэмом, а во втором – Джоном Трингхэмом.

Поначалу, как впоследствии сообщит мне инспектор Филд, дом на Черч-стрит пустовал, но потом в него въехали некая миссис Тернан и ее дочь Эллен.

– Мы не знаем, почему мистер Диккенс назвался Трингхэмом, – сказал инспектор Филд, когда мы с ним прогуливались по Дорсет-Сквер вскоре после Нового года. – На поверхностный взгляд, это кажется неважным, но в нашем деле всегда полезно понимать, почему человек выбирает то или иное имя, чтобы под ним творить свои грязные дела.

Проигнорировав выражение «грязные дела», я сказал:

– На Веллингтон-стрит, неподалеку от редакционной конторы нашего журнала «Круглый год», есть табачная лавка. Хозяйкой лавки является некая Мэри Трингхэм, наша с Диккенсом хорошая знакомая.

– Ага… – с сомнением протянул инспектор Филд.

– Но едва ли Диккенс позаимствовал имя у нее,– добавил я.

– Да?

– Да, – сказал я. – Инспектор, вам случайно не доводилось читать повесть некоего Томаса Худа, опубликованную в тридцать девятом году?

– Не доводилось, – проворчал инспектор.

– В ней идет речь о деревенских сплетнях, – сказал я. – И там есть один стишок с такими строками:

Все, что угодно, узнаешь из толков и слухов,

Коли приедешь в деревню болтливую Трингхэм.

– Ага… – повторил инспектор Филд на сей раз более убежденно. – Мистер Диккенс… или мистер Трингхэм, коли он предпочитает такое имя… всячески старается скрыть тот факт, что он бывает в Слау.

– Каким образом? – спросил я.

– Все свои письма он отправляет из Итона и говорит друзьям, что он просто-напросто прогуливается в тамошнем парке, – сказал инспектор Филд. – От Слау до Итонской железнодорожной станции он каждый раз идет обходным путем через поля, словно хочет, чтобы его видели – если уж заметят – ждущим поезда именно там, а не в Слау.

Я остановился и резко осведомился:

– Откуда вы знаете, что именно мистер Диккенс говорит в своих частных письмах, инспектор? Вы что, вскрываете его почту или допрашиваете его друзей?

Инспектор Филд лишь улыбнулся в ответ.

Но все это, дорогой читатель, я узнаю лишь весной 1866 года, а сейчас я должен вернуться к странному памятному Рождеству 1865-го.

Когда Диккенс пригласил меня в Гэдсхилл-плейс на Рождество, предложив погостить до Нового года, я без раздумий принял приглашение. «Дворецкий и матушка Дворецкого поймут вас», – писал он в обычной своей шутливой манере, имея в виду Хэрриет (которую в последнее время мы звали Кэрри даже чаще прежнего, даром что она взрослела) и ее мать Кэролайн. Я не уверен, что Кэролайн и Кэрри вполне поняли или одобрили мое решение провести праздничную неделю вне дома, но меня это мало волновало.

Во время короткого путешествия поездом до Чатема я держал в руках рождественский номер «Круглого года» – вышедший на днях при непосредственном моем участии и содержавший рождественскую повесть Диккенса «Коробейник» – и размышлял об «утке и основе» последних произведений Неподражаемого.

Наверное, только писатель (или какой-нибудь будущий литературный критик вроде вас, дорогой читатель) в состоянии увидеть, что кроется за текстом другого писателя.

Начну с упомянутой рождественской повести Диккенса.

В «Коробейнике» (в наши дни таким словом обозначали странствующих торговцев, переезжавших с разным дешевым товаром от одной деревни к другой) речь идет о человеке, потерявшем жену, похоронившем любимую дочь и вынужденном – по причинам профессионального свойства – скрывать свои чувства от окружающих. Персонаж Диккенса, так называемый король коробейников, проникается отеческим чувством к юной девушке «с очаровательным личиком и блестящими черными волосами».

Не является ли заглавный герой искаженным автопортретом писателя? Не Эллен ли Тернан выведена в образе юной девушки?

Разумеется, Диккенс не был бы Диккенсом, если бы девушка с очаровательным личиком и блестящими черными волосами не оказалась еще и глухонемой. Чего бы стоила диккенсовская рождественская повесть без ложного пафоса и смешной сентиментальности?

«Поглядите на нас, пока мы на подножке, – говорит коробейник, имея в виду часы бойкой торговли с подножки фургона при большом скоплении народа, – и вы согласитесь дорого заплатить, чтобы поменяться с нами местом. Поглядите, каковы мы, когда сходим с подножки, и вы добавите еще сколько угодно, лишь бы расторгнуть сделку».

Не говорит ли здесь Чарльз Диккенс о глубокой пропасти между своей показной веселостью и общительностью в публичной жизни – и своей неизбывной печалью и глубоким одиночеством в жизни частной?

Потом еще был огромный роман «Наш общий друг» (законченный, как и «Коробейник», в сентябре), последний, девятнадцатый, выпуск которого совсем недавно появился в «Круглом годе».

Пожалуй, только профессиональному писателю дано понять, насколько это сложное и опасное произведение. Я читал «Нашего общего друга» выпусками, ежемесячно выходившими в нашем журнале в течение последних полутора лет; я слышал, как Диккенс выступал с чтением отдельных глав перед немногочисленными собраниями слушателей; я читал часть романа в рукописи, а после публикации последнего выпуска перечитал все с начала до конца. Это было что-то невероятное. Впервые в жизни, кажется, я ненавидел Чарльза Диккенса из чистой зависти.

Не знаю, как там в ваше время, дорогой читатель, но в нашу эпоху, в шестидесятые годы девятнадцатого века, трагедия уже вытесняла комедию из сердец и умов «серьезных читателей». Трагедии Шекспира ставились в театрах гораздо чаще, чем его блистательные комедии, и пользовались гораздо большим вниманием критики и публики. Полные глубокого юмора произведения, скажем, Чосера или Сервантеса заменялись в списках обязательной литературы трагедиями и более серьезными сочинениями классических и современных авторов. Если эта тенденция так и не прекратилась, дорогой читатель, значит, ко времени, когда вы читаете мою рукопись, искусство комедии уже полностью утрачено.

Впрочем, о вкусах не спорят. С течением лет – и уже десятилетий – проза Чарльза Диккенса становилась все более мрачной и серьезной, избранные писателем темы определяли структуру романов и точное (чересчур точное) место каждого действующего лица в тематически обусловленной структуре произведения – диккенсовские персонажи все сильнее напоминали библиотечные карточки, аккуратно разложенные по ящичкам. (Я вовсе не хочу сказать, что даже самые серьезные романы Диккенса, созданные в последние годы, напрочь лишены юмора. Полагаю, Диккенс ни в одном своем сочинении не мог обойтись вообще без юмора, как не мог оставаться совершенно серьезным на похоронах. В этом отношении он был неисправим. Но с течением времени он брался за все более и более серьезные темы, уходя все дальше от практически бесструктурных жизнерадостных произведений в духе «Пиквикского клуба», сделавших его Неподражаемым Бозом, и все больше сосредоточиваясь на социальной критике и социальной сатире, важных для него лично.)

Однако в «Нашем общем друге» Диккенс на протяжении всех восьмисот с лишним страниц, набранных убористым шрифтом, выдержал комедийную интонацию, не допустив, по моему мнению, ни единой фальшивой ноты.

Это было невероятно. Меня всего просто ломало, буквально физически, от зависти, смешанной с восхищением.

В «Нашем общем друге» Диккенс отказался от основных своих мотивов, представленных в «Крошке Доррит», «Холодном доме» и «Больших надеждах», и почти полностью пренебрег своими личными и общественными убеждениями в пользу тонкой психологической проработки характеров и отточенного литературного стиля, близкого к совершенству. Очень близкого. Еще никогда раньше он не создавал образов столь сложных и неоднозначных. Казалось, он воскресил в памяти многих своих прежних персонажей и заново переосмыслил с позиции зрелости и всепрощения. Так, безнравственный адвокат Талкингхорн из «Холодного дома» вновь появляется в обличье молодого адвоката Мортимера Латвуда, но на сей раз исправляется, чего никогда не сделал бы прежний Талкингхорн. Гнусный Ральф Никльби возрождается в пройдохе Фледжби, но не избегает наказания, в отличие от Никльби. (Сцену жестокого избиения Фледжби другим пройдохой я считаю одной из лучших в обширном творческом наследии Диккенса.) НоддиБоффин – это Скрудж, не ставший скрягой. Старый еврей мистер Райя искупает грехи диккенсовского Феджина (порой подвергавшегося критике, особенно со стороны евреев), представая перед нами не бессердечным ростовщиком, а совестливым клерком бессердечного ростовщика-христианина. А Подснеп – помимо того что он являет собой убийственный портрет Джона Форстера (убийственный, но прописанный столь тонко, что Форстер так и не узнал себя в персонаже, хотя все остальные узнали), – так вот, Подснеп… это просто Подснеп. Олицетворение подснеповщины. Которую, возможно, следует признать квинтэссенцией нашей эпохи.

И все же, хотя по своей интонации и композиции «Наш общий друг» представляет собой безупречную сатирическую комедию, достойную самого Сервантеса, действие романа разворачивается на фоне болезненно мрачном. Бесплодной каменной пустыней оборачивается здесь Лондон, «погрязающий в бедности с умножением своих богатств, утрачивающий величие по мере разрастания своих владений». Это «унылый город, без единого просвета в свинцовом своде небес». Он рисуется в темных, почти траурных тонах, и даже туман, коричневато-желтый на окраине, меняет цвет на бурый ближе к центру, а в самом сердце Сити становится и вовсе ржаво-черным – «столица казалась сплошной массой тумана, полной глухого стука колес и таящей в себе грандиознейший насморк». Диккенс изображает свой любимый город либо серым, либо пыльным, либо грязным, либо холодным, либо окутанным мраком, либо насквозь продуваемым ветром, либо мокнущим под проливным дождем, либо утопающим в собственных отбросах и нечистотах. В «Нашем общем друге» при описании Лондона чаще всего используются сразу все перечисленные черты.

Однако в этом безрадостном, страшном городе, среди бушующих волн недоверия, низкого коварства, бездарной лжи, вездесущей алчности и кровожадной ревности, персонажам все же удается обрести любовь и поддержку – но не в семейном кругу, как всегда прежде было принято у Диккенса и прочих писателей нашего времени, а в узком кругу друзей и возлюбленных, который, подобно семье, ограждает симпатичных нам героев от штормов нищеты и социальной несправедливости.

Диккенс создал шедевр.

Читатели этого не поняли. Первый выпуск романа в «Круглом годе» разошелся превосходно (в конце концов, это был первый за два с половиной года новый роман Диккенса), но продажи быстро упали, и последний выпуск разошелся тиражом всего девятнадцать тысяч экземпляров. Это стало для Диккенса горьким разочарованием, и, хотя сам он получил от публикации прибыль в размере примерно семи тысяч фунтов (о чем при мне обмолвилась Кейти в разговоре с моим братом Чарльзом), издатели Чапмен и Холл остались в убытке.

Критики либо безудержно превозносили, либо равно безудержно ругали «Нашего общего друга», в одном и другом случае впадая в неизбежные преувеличения, но преобладало в критических отзывах чувство разочарования. Люди интеллектуального склада ожидали от Диккенса очередного пронизанного социальной критикой романа по образцу «Холодного дома», «Крошки Доррит» и «Больших надежд», но получили всего-навсего… комедию.

Однако, как я сказал выше, только профессиональный писатель вроде меня мог увидеть, что Диккенс достиг почти невозможного, безупречно выдержав легкую сатирическую интонацию на всем протяжении длиннющего романа, ни разу не позволив сатире соскользнуть в цинизм, комическим образам – превратиться в грубые карикатуры, безжалостной критике современного общества – вылиться в трескучие проповеди.

Иными словами, только я мог понять, что «Наш общий друг» – это подлинный шедевр.

Я возненавидел Диккенса. Тогда, сидя в поезде, катившем от Лондона к Гэдсхиллу, я, писатель-соперник, жалел, что Чарльз Диккенс не погиб в Стейплхерстской катастрофе. Ну почему он выжил? Ведь там погибло так много людей! И он, к нестерпимой моей досаде, писал и хвастался мне и прочим своим друзьям, что из всех первоклассных вагонов один только его вагон не упал с моста в речное ложе и не разбился вдребезги.

Но помимо всего перечисленного в «Нашем общем друге» я прозрел сугубо личные моменты, многое проясняющие и имеющие прямое отношение к нынешней ситуации.

Мой зоркий писательский глаз и чуткое читательское ухо находили повсюду в романе следы и отзвуки драматического разрыва долгих супружеских отношений Диккенса с Кэтрин и начала опасной связи с Эллен Тернан.

Почти все писатели изредка создают персонажей – как правило, злодеев, – ведущих двойную жизнь, но последние произведения Диккенса просто изобиловали такими вот «двуликими» героями. В «Нашем общем друге» молодой Джон Гармон (наследник огромного состояния, сколоченного на лондонских мусорных свалках, который якобы погибает при подозрительных обстоятельствах, когда возвращается в Лондон после многих лет морских плаваний) немедленно приезжает в полицейский участок для опознания извлеченного из реки полуразложившегося тела (переодетого в его одежду и потому принятого за его труп). Затем Гармон превращается в Джулиуса Хэндфорда, а позже представляется Джоном Роксмитом, чтобы поступить секретарем к Боффинам, представителям низшего сословия, которые за отсутствием других претендентов унаследовали состояние и мусорные свалки, по праву принадлежащие Джону Гармону.

Отрицательные персонажи в «Нашем общем друге» – Гаффер Хэксем, Райдер Рогхуд, мистер и миссис Альфред Лэмл (мошенники, обманом заманившие друг друга в брак без любви и денег и теперь объединившиеся только лишь с целью обманывать и использовать в своих интересах окружающих), Сайлас Вегг на деревянной ноге, а особенно жестокий школьный учитель Брэдли Хэдстон – могут прикидываться не теми, кем они являются на самом деле, но в сущности всегда остаются самими собой. Только положительные герои романа страдают от своей вынужденной двуликости или многоликости, приводящей к совершенному смятению и разладу души.

Такое же трагическое смятение и разлад души неизбежно вызывает еще одна сила – любовь. Слепая, безумная, утраченная или тайная, любовь является движителем всех скрытых мотивов, всех интриг и насильственных деяний в единственной комедии Диккенса, мощной и страшной. «Наш общий друг», осознал я, к великой своей муке и отчаянию, – это произведение, достойное Шекспира.

Джон Роксмит/Гармон продолжает скрывать свою личность от любимой Беллы даже после женитьбы на ней и рождения ребенка, чтобы успешнее влиять на нее, испытывать и воспитывать, заставляя отказаться от любви к деньгам в пользу любви ради самой любви. Мистер Боффин с виду превращается в сварливого скареду и выживает состоящую у них под опекой Беллу из дома, вынуждая вернуться к прежней нищенской жизни, но это всего лишь хитрая уловка, очередной способ проверить истинный характер Беллы Уилфер. Даже беспутный адвокат Юджин Рэйберн – один из ярчайших (и самых противоречивых) персонажей во всем творчестве Диккенса – из-за своей противной здравому смыслу любви к низкородной Лиззи Хэксем доходит до того, что в смятении хлопает себя по лбу и по груди, произносит собственное имя и выкрикивает: «Думай, голову ломай! Кто я, кто я, отгадай! Нет! Разве отгадаешь? И пытаться нечего!»

Джон Гармон, запутавшийся в своих ложных личностях и манипуляционных линиях поведения, в конце концов переживает такую же утрату подлинной индивидуальности и восклицает: «Но это был я не я! Такое ощущение, будто меня тогда вообще не существовало!»

Слабый и ревнивый школьный учитель Брэдли Хэдстон изобличает перед всеми тайные страсть и ревность самого Диккенса, когда говорит той же самой Лиззи Хэксем, пользующейся большим спросом:

Вы притягиваете меня к себе. Если б я сидел в глухом каземате, вы исторгли бы меня оттуда! Я пробился бы сквозь тюремные стены и пришел бы к вам! Если б я был тяжело болен, вы подняли бы меня с одра болезни, я сделал бы шаг и упал к вашим ногам!..» И еще: «Да, вы моя погибель… погибель… погибель! Я не знаю, что с собой делать, я перестаю доверять самому себе, я не владею собой, когда вижу вас или только думаю о вас. А мои мысли теперь непрестанно полны вами. Я не могу избавиться от этих мыслей с первой нашей встречи.

Для сравнения приведу слова, написанные Диккенсом в одном частном письме вскоре после знакомства с Эллен Тернан: «Я не знал ни минуты покоя с вечера последнего представления „Замерзшей пучины“. Истинно полагаю, свет еще не видывал человека, столь одержимого и мучимого одним бесом». И дальше: «О, то был самый несчастливый день для меня! Ужасный, несчастливый день!»

Страсть Чарльза Диккенса к Эллен Тернан – страсть, разрушительная для его самосознания, его семьи, его рассудка, – прорывается из-под маски каждого персонажа «Нашего общего друга», угадывается во всех неистовых поступках героев.

В жуткой сцене, где Брэдли Хэдстон признается испуганной Лиззи Хэксем в своей страсти к ней, – дело происходит на окутанном туманом кладбище, что весьма символично, ибо любовь учителя безответна, недолговечна и обречена еще прежде, чем она умирает от ревности и возрождается в качестве убийцы, – обезумевший школьный учитель кричит отчаянным голосом, вторящим безмолвным мучительным воплям самого Чарльза Диккенса:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю