Текст книги "Молчание Шахерезады"
Автор книги: Дефне Суман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Говорят, грабители в первую очередь выносили из домов ковры. Досюда они, слава богу, не добрались. А вот квартал пониже весь разгромили. Ох, Эдит-ханым, даже не спрашивайте. С самого утра сердце от страха обрывается. Что же с нами будет?
Эдит покивала. По пути сюда она все видела собственными глазами. Порванные, втоптанные в грязь фески, перевернутые вверх дном лавки, выброшенные на улицу вещи. Огромная лужа крови перед кофейней Хасана. Все это она видела, но, дабы не пугать женщин, описывать не стала. Не хватило ей духу рассказать ни про цирюльника Хамида, к которому всегда ходил Авинаш и который теперь лежал одиноко среди разбросанных по улице баночек с лимонной помадкой для волос – за этой помадкой он так спешил на улицу Френк в начале каждого месяца; ни про паренька, что рыдал, привалившись к стене кофейни Хасана и прижимая к груди фиолетовую феску хозяина. Она чувствовала себя совершенно без сил. И ради чего она так настойчиво сюда рвалась? Иногда все ее упрямство было совершенно напрасным. Вот засядет ей мысль в голову, и она сделает все, чтобы добиться своего, и пока она этого добивается, она наконец чувствует удовлетворение, но как только получает желаемое, ее охватывает привычное беспокойство. Она устала от самой себя. Хотелось закурить, но сигарет у нее с собой не было.
– Сюмбюль-абла, попроси госпожу, пусть она немножко расскажет, – умоляла Мюжгян. Теперь, когда внизу собралось много мужчин, она сразу расслабилась. А уж пока рядом с ними госпожа-европейка, им и вовсе ничего не угрожало. Паликарья ни за что не полезут в дом, если там европейцы. К тому же сейчас здесь и Мимико Цыган, и доктор Агоп, и Мустафа-эфенди, пусть и без сознания, и Хусейн, не выпускающий греческий маузер из рук. Кроме того, прошлой ночью, лежа в ее руках, Хусейн пообещал, что никуда не сбежит, а останется, чтобы их всех защитить. Может, у них даже будет сынок. – Пусть расскажет, как она смогла доехать досюда на автомобиле? И ей не было страшно? А автомобиль ее собственный?
Эдит начала рассказывать, переходя то на турецкий, то на французский. А женщины, которые до этого сосредоточенно вязали, чтобы только не чувствовать страха, теперь с тем же вниманием слушали гостью. Сюмбюль, Мюжгян, ее дочки Мюневвер и Нериман, маленький Доган и даже Макбуле-хала не могли оторвать глаз от волос Эдит, преждевременно поседевших, от ее кожи, которая, наоборот, была все еще нежной, как шелк, от ее белых рук, которые во время своего рассказа она, словно крылья, то открывала, то складывала. До чего же она красива, до чего изысканна! Служанка, принесшая на серебряном подносе кофе, розовое варенье и рахат-лукум, и та, увидев очаровательную гостью, позабыла о том, что надо вернуться на кухню, и присела на краешек дивана. Она не заметила даже, как Макбуле-ханым подала ей знак налить чаю из самовара.
– В Бурнабате по соседству с нами живут англичане. Вы, наверное, знаете, Коста-бей у них в доме управляющий. – Женщины закивали головами. Про семью Томас-Куков они слышали. – С Эдвардом, одним из сыновей, мы дружим с детства. Их сад примыкает к нашему, поэтому мы часто видимся. А Эдвард увлекается автомобилями.
Она вдруг умолкла в нерешительности, не зная, стоит ли рассказывать им о том, что в гараже Эдварда и его старшего брата Питера стоят пять автомобилей, и каждый был привезен из Америки или из Англии; или о том, как они то добавляли в них какие-то новые детали, то вынимали их; или как пробовали сами собрать автомобиль, для чего вставляли в кареты старые лодочные моторы.
Женщины заметили, как по лицу гостьи пробежала тень, но причина этого была им, конечно, неизвестна. Сюмбюль запереживала. Что они сделали не так? Может, зря они стали ее расспрашивать? Она подала знак служанке. Пусть принесет еще немного того варенья, что приготовила Дильбер. И чистые ложки. Глядишь, госпожа всего попробует, и от сладкого на душе у нее полегчает.
Сюмбюль метнула строгий взгляд на Мюжгян, которая уже наклонилась в сторону гостьи. Мол, веди себя воспитанно, нечего в рот заглядывать. Но та и не думала молчать:
– Сюмбюль-абла, спроси Эдит-ханым, как она научилась водить автомобиль.
Эдит поняла вопрос и без перевода. Лицо ее помрачнело. Макбуле-хала с шумом бросила четки на низенький столик. Ястребиным взглядом она уставилась на Мюжгян. Служанка принесла поднос, уставленный разноцветными вареньями, но Эдит подняла свою изящную белую руку, отказываясь. Сюмбюль нахмурилась. А Мюжгян как ни в чем не бывало упрашивала: «Ну спроси, спроси ее».
Эдит же блуждала взглядом по изображенным на коврах цветам, рыбам, лошадям и вспоминала. Вспоминала о том, что случилось много лет назад и было запрятано в потаенный уголок ее души. Проселочная дорога, с обеих сторон окаймленная гранатовыми деревьями. Темно-синий автомобиль. Летящее шелковое платье. Того же синего цвета, что и автомобиль. Али в белой накрахмаленной рубашке и баклажановой феске. Его робкие полные, мясистые губы. Их соединенные пальцы на руле из орехового дерева. Черные кожаные кресла «Уилсон-Пилчера», который для уроков вождения дал ей Эдвард, не умеющий отказать никому, и уж особенно Эдит. Случайное касание ног и ощущение тепла другого тела. Столкновение рук при повороте. «Эдит му, скажи нашему Али, пусть он тебя научит. Поезжайте куда-нибудь за город, да хоть в Нарлыкёй или Коклуджу. Он как раз недавно починил рычаг. Катайся, учись сколько пожелаешь. Женщины теперь даже самолетами управляют, а ты что же, не научишься водить автомобиль?» Кипарисы, гранатовые деревья, дынные поля, оливковые рощи. Два сердца, рвущиеся из груди навстречу друг другу. Тело, едва заметно наклоненное к ее собственному. Тонкое и изящное, как у косули. Умелые руки, от которых она не в силах оторвать взгляд, когда они двигают рычаг, и от прикосновения которых плавится ее кожа. Почти неподвижно они танцуют на черных кожаных креслах «Уилсон-Пилчера». Мерно гудит мотор. Птицы на голых ветках смолкли. Белизна рубашки и синева платья. Косуля бежит. Все быстрее и быстрее. Уже почти на краю света. Внутри невыносимо горячо и необычайно сладко. Наверху – лишь голые ветви деревьев и серое небо. Каждая ее клеточка наполняется удовольствием. Не ее ли это крик эхом отражается от колоколов на церкви, что стоит посреди виноградников и садов?
Наконец Эдит пошевелилась. Молчание, точно туча, висело в воздухе. Увидев на лице гостьи проблеск улыбки, Сюмбюль выдохнула с облегчением. В этот момент в комнату влетел ее старший сын Дженгиз.
– Мама, мама, дедушка проснулся!
Его светлая, коротко остриженная голова казалась огромной, а глаза – круглые, как блюдца. Все задвигались. Мюжгян с дочками обнялись, Макбуле-хала взяла четки и прочитала молитву. Эдит вскочила на ноги, но снова села. Сюмбюль притянула Дженгиза к себе и поцеловала.
– Я был в мужской половине, – сказал он, словно хвастаясь тем, что мог спокойно ходить по всему дому. – Дедушка проснулся!
– Ты чего кричишь, сынок? Я не глухая. Слышу еще, слава богу. Встань спокойно и расскажи.
Все еще держась одной рукой за фиолетовую бархатную юбку Сюмбюль, он переводил свои большие глаза с одной женщины на другую.
– Доктор принес большую такую черную сумку. А внутри каких только инструментов нет. И нож, и пила есть. Я даже бритву видел. Были еще какие-то восковые штуки. А еще коричневые бутылочки, как у тети знахарки. Доктор набрал в шприц эликсир. Потом воткнул иглу дедушке в руку и впрыснул туда весь эликсир. Игла-то была вот такая, да-да, а дедушка даже не пикнул.
Он показал, какой длины была игла. Маленький Доган подбежал к Сюмбюль и взобрался на колени. Мюневвер и Нериман, пересевшие на подушки рядом с самоваром, чтобы получше видеть Эдит, захихикали.
– А потом он взял такой молоточек и постучал им дедушке по коленям. Затем вынул другую штуку и послушал его легкие и сердце. Поднял ему веки, открыл рот. Он еще горло смотрел, а я ему светил. А потом он…
Мальчик умолк, как будто забыл, что хотел сказать, и уставился на Эдит. Он заметил ее только сейчас.
– Дженгиз, в чем дело? Язык, что ли, проглотил? – проворчала Мюжгян.
– Сынок, доктор Агоп сделал дедушке укол. А дальше?
Но тот лишь растерянно помотал головой, теребя юбку матери.
– Мама?
– Сынок, не смотри так на гостью, это невоспитанно. Если ты не хочешь говорить, мы пошлем вниз Догана, он нам все расскажет. – Дженгиз при этих словах с волнением посмотрел на мать. – Что потом сделал доктор Агоп?
– Он… Он дал ему сильную пощечину.
– Ох, шайтан! – пролепетал малыш Доган.
Мюжгян стащила с ноги тапочек и погрозила ему.
– Доктор несколько раз ударил дедушку по лицу. Щеки дедушки сразу порозовели. Мы все это видели. А потом он очнулся. Он начал что-то говорить, что-то непонятное. Доктор Агоп сказал, что он бредит, но это нормально. Это он так приходит в себя. Правда, еще он сказал…
– Что сказал?
Дженгизу нравилось, что все не сводят с него глаз. Он помолчал, наслаждаясь своей новой силой и в то же время разглядывая Эдит.
– Ах, Сюмбюль, твой сын нас сейчас с ума сведет. Говори же, ну!
– Он сказал, дедушка может не помнить некоторые вещи.
– Как это?
– Потеря памяти? – впервые вступила в разговор Эдит. Все обернулись и посмотрели на нее, как будто встревоженные тем, что она знала такой термин на турецком. В ответ на их взгляд она лишь пробормотала: – Я слышала, что после удара по голове возможна частичная потеря памяти.
– Да-да, доктор тоже сказал, что, скорее всего, в этом все и дело, – подтвердил Дженгиз. – Мама, а кто эта красивая тетя?
– Ш-ш-ш, помолчи.
Мгновение спустя внизу лестницы появилась черная кучерявая голова Зивера. Феску он еще так и не надел. Коста ждал Эдит-ханым внизу, у входа. Чужой женщине заходить в мужскую часть дома было непозволительно, поэтому увидеть Мустафу Эдит не смогла, но в дверях она встретилась с доктором Агопом. Низенький, худенький мужчина с большим носом и лысиной во всю голову поцеловал руку Эдит.
– Как удивительно видеть такую госпожу, как вы, здесь в такой день! Вы очень смелы, мадемуазель Ламарк. Но я никак не могу допустить, чтобы вы ехали обратно в экипаже одна. Я сопровожу вас.
Конечно же, про автомобиль он ничего не знал, но по пути к тому месту, где стоял «Уилсон-Пилчер», она могла подробно расспросить доктора про Мустафу.
Когда Эдит под руку с Агопом выходила в сад, Сюмбюль, в развевающейся лиловой накидке (она была ей очень к лицу), с Доганом на руках спустилась вниз и подбежала к ним.
– Эдит-ханым, вы так добры, так любезны. Очень мило с вашей стороны приехать сюда, да еще в такой день. Да-да, и, конечно, смело. Когда свекор об этом узнает, ему будет так приятно. Мы все вам очень благодарны.
Эдит в ответ лишь что-то невнятно пробормотала. А затем шепнула Косте на ухо, чтобы тот сбегал проведать старшую сестру Али: не случилось ли чего, не нужна ли им помощь. Когда много лет назад, пытаясь разузнать о вдруг пропавшем Али, Эдит постучала в ее дверь, Саадет встретила ее воплем: «Вы, гяуры поганые, поиграли с моим братом, как с игрушкой, и выбросили», – и погнала ее до самого кладбища; потом она несколько часов не могла унять текущие ручьем слезы. Рыдая у какого-то поросшего мхом надгробия, она и поняла, что к исчезновению Али приложила руку ее собственная мать, Джульетта.
Напрасно Сюмбюль заглядывала Эдит в глаза в надежде, что та пригласит ее на чай или кофе на улицу Васили: мысли Эдит были заняты совсем другим. Прошептав что-то на ухо управляющему – Сюмбюль расслышала лишь: «Скажешь, что тебя прислал Эдвард-бей», – и погладив Догана по лицу, их гостья пошла под руку с доктором Агопом к пекарне на углу, где оставила свой автомобиль. Грустный взгляд, которым Сюмбюль смотрела ей вслед, она не заметила.
Вот так и случилась первая и последняя встреча Сюмбюль и Эдит.
Многие годы дом Сюмбюль будет приютом для родной дочки той самой госпожи, которой она восторгалась и о которой торговка Ясемин рассказывала столько историй. Но бедняжка повесится, так и не узнав главного.
Жаль.
Очень жаль!
III. Время взаймы
Настойчивость
– Мамочка, послушай, мы вот прямо отсюда сядем в лодку. И лодка ведь не чья-то чужая, а отца Нико. А потом, клянусь, до полуночи я вернусь. Волноваться тебе совсем-совсем не о чем. Мы же поплывем все вместе, все ребята из нашего квартала. Хочешь, поговори с дядей Христо, его внучки тоже с нами. Все вместе туда, все вместе обратно. Можно? Манула му, пожалуйста, прошу тебя. Се паракало. Ну пожалуйста!
– Вот и приехали. Выходи, – сказала в ответ Катина.
Конный трамвай остановился перед клубом «Спортинг». Мать и дочь с корзинами в руках спустились. Лицо Панайоты загорело, губы раскраснелись, а длинные черные косы побелели от соли.
– Давай выпьем здесь лимонаду, а, что скажешь, красавица моя?
– Не хочу. Сначала разреши мне поехать.
Панайота вот уже две недели уговаривала Катину, чтобы та отпустила ее вместе с друзьями на ярмарку в Айя-Триаде, местечко возле монастыря Святой Троицы. В первые дни она попробовала было решить дело криком, но, убедившись, что это не работает, стала приводить разумные доводы. Когда же и это не помогло, она заперлась в комнате и объявила голодовку. Сегодня она наконец соизволила выйти с матерью, но от своего не отступилась.
– Дочка, да с чего вы вообще удумали плыть на лодке? Вы же все еще дети совсем. А плыть туда никак не меньше часа. Что это еще за ночные гуляния без присмотра старших?
Панайота гневно сверкнула глазами. Скоро ей исполнится пятнадцать. А некоторым из ребят, вместе с которыми она собиралась на ярмарку, было уже по семнадцать. Например, Ставросу. Но в такой напряженный момент напоминать матери, что Ставрос тоже едет, было рискованно. На глаза навернулись слезы. Вот Адриане и Эльпинике матери всегда все разрешали. А они, между прочим, с Панайотой ровесницы, но и об этом напоминать было бессмысленно. Ответ у Катины всегда один. У тех матерей целый выводок детей, о которых надо позаботиться. А Панайота – одна-единственная, самая дорогая, самая любимая. Если с ней что-то случится, что делать ее мамочке и уже немолодому отцу?
– Не хочешь лимонад, тогда бери эту корзину и иди вперед.
– Мы что, до самого дома пойдем пешком? Очень жарко. И зачем мы только так далеко с конки слезли?
– Сначала зайдем в аптеку, у тебя все лицо и шея обгорели – попрошу Фотини приготовить тебе мазь. Ах, педи му[57]57
Дитя мое (греч.).
[Закрыть] ты уже взрослая девушка, а все ветер в голове. Не умеешь даже от солнца защититься, а хочешь на ночь глядя на какие-то гуляния.
Шаркая ногами, Панайота шла позади матери. Вот они завернули на улицу Альхамбра, которую в народе называли улицей Лиманаки. Школы совсем недавно закрылись на каникулы, только-только начинался купальный сезон, но жара уже сейчас стояла нестерпимая.
– Давай хотя бы после аптеки возьмем экипаж.
– Придумаешь тоже, Панайота! Мы не богачи, чтобы нанимать экипаж, когда пути-то пятнадцать минут. Вечереет уже, скоро подует ветер, станет полегче. Я хочу еще взять немного солений у Марко. Дома обольешься прохладной водой. А то вся в соли. Хватит уже этих купаний, дочка. В этом году, когда будем ходить на пляж, ты тоже наденешь шляпу и будешь сидеть вместе с нами на террасе. Ты уже девушка на выданье.
– Так значит, как замуж – я достаточно взрослая, а как с друзьями на ярмарку – еще маленькая, да?
Катина быстрее заперебирала своими короткими ногами. Не поднимая взгляда, она сказала:
– Дочка, дело ведь не в ярмарке. Если уж ты хочешь, давай мы с отцом отвезем тебя туда. Погуляешь с друзьями, мы тоже воздухом подышим. А потом вместе вернемся. Но нет, тебе ведь непременно на лодке надо. Это все мотовские замашки.
Они как раз дошли до старой чинары на площади Фасула, когда вдруг подул ветер, вмиг оборвав их разговор и высушив капельки пота, покрывавшие лоб Панайоты. Низко склонившись к доске, на мелкие кусочки рубил мясо мясник. Из кофейни под чинарой их поприветствовал, касаясь края соломенной шляпы, пожилой мужчина – аптекарь Якуми. Одет он был в брюки и жилет, бежевые, в темно-зеленую полоску. Пиджак вместе с тростью висели на спинке стула. Сидел он один.
Петляя между лошадьми и экипажами, Катина потянула Панайоту к его столику.
– Калиспера[58]58
Добрый день (греч.).
[Закрыть], кирье Якуми. Как поживаете?
– Калиспера, Катина. Хорошо, дочка, слава богу, хорошо. Расскажи лучше, как у вас дела. Как Продрамакис? А девочка-то наша какой красавицей стала!
– Спасибо, Кирье Якуми.
Катина метнула взгляд на Панайоту. Упрямица уткнулась глазами в землю, рассматривая пыльные носы своих туфель.
– А как у нас могут быть дела? Живем потихоньку. Вот идем как раз в вашу лавку. Повидаем-ка, думаем, Фотини.
– Да-да, Фотини как раз там сейчас. Она будет вам рада. – Взяв со стола сложенную газету, Якуми начал обмахивать свое морщинистое лицо. – В этом году жара рано пришла. Летом совсем спечемся.
– Верно.
Панайота переступила с ноги на ногу. Пустая болтовня!
Старик-аптекарь между тем развернул газету и ткнул пальцем в новость на первой странице.
– В армию снова зовут добровольцев. Глядишь, так всех ребятишек и заберут.
Панайота напряглась. Ее всегда пугало, когда при матери начинали говорить про войну, службу, солдат. Как будто она лично несла ответственность за душевное состояние матери и должна была пресекать на корню все, что могло ее расстроить. Но Катина и не подозревала о буре, бушующей в сердце дочери, – она с улыбкой пыталась успокоить мужчину:
– Я так не думаю, Кирье Якуми. Ведь уже есть столько добровольцев. Прошлой весной, после той речи митрополита Хризостома, в добровольцы записались тысячи ребят. Неужто этого мало?
– Видимо, мало. У Фотини сыну в следующем году восемнадцать исполнится. Если, упаси Господь, все и дальше так пойдет, мы попробуем получить для него итальянское гражданство. Дай Бог, чтобы все не превратилось в настоящую войну.
– Вы опасаетесь, что они станут силой загонять османских подданных в греческую армию? Да разве такое возможно? – недоумевала Катина.
Мужчина вынул из кармана жилета платок и протер вспотевшую под шляпой голову.
– Нынче, дочка, такие времена настали, что все возможно. Там, наверху, есть те, кто считает, что все мужчины от восемнадцати до пятидесяти должны постоянно проходить военную подготовку. С таким рвением, глядишь, они и меня отправят на фронт, и на седину на посмотрят.
Повисло молчание. Панайота тяжело вздохнула. Люди везде встревоженные. Повсюду только и говорят про политику, Венизелоса, про мирные переговоры в Париже и рассуждают о том, отдадут ли Смирну Греции. С тех пор как греческая армия взяла власть в городе в свои руки, прошло уже больше года, но жизнь так и не наладилась. Теперь вот начали из малоазиатских греков набирать солдат для защиты границ. При мысли о Ставросе в горле пересохло. Сколько дней она его уже не видела?
– Ну, не буду вас больше задерживать, Катина му. А то красавица вон уже, кажется, заскучала.
Катина кинула на Панайоту раздраженный взгляд. Попрощавшись с Якуми, они пошли к аптеке. Ровно когда они заходили внутрь, ветер взметнул подол Панайоты, и сидевшие в кофейне мужчины, не отнимая ото рта кальянную трубку, украдкой посмотрели на показавшиеся из-под юбки голени. Катина схватила дочку за руку и поскорее втолкнула в аптеку.
Белые занавески на окнах, выходивших на площадь, были задернуты, чтобы спастись от яркого солнечного света. Внутри их встретила прохлада с особым ароматом. С детских лет, заходя в аптеку Якуми, Панайота ощущала в животе смесь страха и удовольствия. Вот и в этот раз ей показалось, будто в запахе лаванды, лимона, клещевины и спирта, исходившем от рядов бутылочек из темного стекла, скрыты какие-то тайны мироздания, и она, на мгновение позабыв про ярмарку, с любопытством подошла к прилавку. Фотини, ровесница ее матери, была женщиной очень красивой. Светлокожая, с медового цвета глазами и медно-золотистыми волосами. Увидев мать с дочерью, она улыбнулась:
– Ясас[59]59
Здравствуйте (греч.).
[Закрыть], дорогие мои. Уже открыли купальный сезон? Замечательно! Где были? В Пунте?
– Здравствуй, Фотини. Нет, что ты, зачем нам эта Пунта? Мы в Каратаси[60]60
Караташ – район Измира.
[Закрыть] были. Там и террасу обновили, и шезлонгов побольше стало. Очень даже неплохо. В следующий раз давай и ты с нами.
– Дай бог, Катина му, макари[61]61
Дай бог (греч.).
[Закрыть].
– Ты только погляди, как дочка-то моя загорела! Пока мы, значит, на террасе сидели, она возьми да прыгни в море. Да еще и заплыла так далеко, что ее, бесстыдницу, с мужской стороны было видно. Несибе-ханым – знаешь, тучная такая женщина, в Караташе за порядком следит, – чуть было не запретила Панайоте туда приходить, честное слово! Я уж едва уговорила простить дочку на этот раз. Но конечно же, все лицо и шея у нее обгорели.
Фотини с любовью посмотрела на раскрасневшиеся, покрытые капельками пота щеки и черные глаза с яркими искорками. В задней половине аптеки она целыми днями готовила крема, масла и эликсиры для женщин, приходивших к ней с мечтой вернуть себе красоту и сияние пятнадцатилетних девушек. И ей всегда делалось радостно, когда она видела перед собой воплощение молодости, того самого источника сияния, которое не вернуть уже никакими мазями. С притворным гневом Фотини пожурила девушку:
– Ах, Панайота му! Что же ты наделала, красавица? Почему тебе не сидится под зонтом? Смотри, почернеешь вся, и никто тебя замуж не возьмет. – Но, увидев, как та погрустнела, добавила: – Да что ты, что ты, я же пошутила. Ты сегодня не в настроении? Что губы-то надула?
В глазах Панайоты заблестели слезы. Даже чужой человек заметил ее печаль, а родная мать как будто ничего не видит!
– Все хорошо, – ответила она едва слышно.
Катина лишь махнула рукой, как бы говоря аптекарше не обращать внимания. Пока Фотини готовила в стеклянной ступке мазь, они с дочкой молча пили предложенный им ледяной вишневый шербет в сумрачной прохладе аптеки.
Панайоте уже опостылело слушать одно и то же: что она чудо, дар Божий, самая главная драгоценность матери. К черту это все! Лучше бы она, как Адриана, родилась пятым ребенком, а после нее – еще трое. Отец работал бы садовником, братья ходили бы по тавернам и играли на сазе, а мать была бы прачкой. И никто бы не надоедал ей излишней опекой, не возлагал на ее плечи это бремя «дара Божия». И даже… она даже хотела, чтобы вместо матери, которая так боится ее потерять, у нее была другая мать, которая при таком-то количестве детей, запутавшись, называла бы ее иногда чужим именем.
Когда они вышли на площадь, слова вырвались из нее, как кипящая лава из вулкана:
– Если я еще слишком мала для ночных гуляний, то скажи, мама, когда же я буду достаточно взрослой? После того как выйду замуж и погрязну в детях и делах? Твоя излишняя осторожность мне уже надоела! Я тоже хочу жить по-настоящему.
Еще до того как договорить, она уже пожалела о сказанном. Мама расстроится. И станет надумывать разные глупости. Не поднимая головы, Панайота украдкой взглянула на Катину. Но что это? На веснушчатом лице сияла улыбка. Ну и чудеса!
В молчании они шли по улице Френк мимо лавок с белыми навесами. Вот и витрина магазина Ксенопоуло, но Панайота даже не замедлила шаг. А ведь обычно тянула мать внутрь, чтобы полюбоваться на одежду и сумочки, привезенные из Лондона и Парижа. Мимо Французской больницы шел, согнувшись в три погибели под тяжестью корзины, торговец зеленью, родом с Крита. Не обменявшись с ним и парой слов, Катина купила пять кабачков, немного помидоров и сложила Панайоте в корзину.
Всякий раз Катина останавливалась перед больницей, где родилась ее дочка, непременно вспоминала о тех чрезвычайно тяжелых родах и показывала окно палаты, где она впервые взяла свою малышку из рук медсестры, появившейся из-за ширмы в момент, когда Катина уже не сомневалась, что дочка ее умерла. Эту историю Панайота знала наизусть.
Но в тот день они молча прошли мимо желтых стен.
Опустилась вечерняя прохлада, и женщины в их квартале, выставив перед домами стулья, ждали молодежь, которая должна была вот-вот вернуться с моря. Ребятня уже носилась с гамом по площади. Катина помахала рукой тетушке Рози. Панайота поискала взглядом Эльпинику с Адрианой. Сейчас они смоют с себя пыль и пот, приоденутся и, наверное, все вместе пойдут на Кордон есть мороженое. Неплохо бы и лимонаду выпить – она ведь отказалась только назло матери. Но прежде надо решить вопрос с ярмаркой. Пока она думала, как бы снова об этом завести речь, Катина заговорила первой:
– Кори му, скажи, кто еще едет на эту ярмарку?
Целых две недели дочка пыталась ее убедить, и, если честно, Катина уже не знала, что делать. Одно дело сходить на Кордон поесть мороженое, а совсем другое – плыть уже затемно к Айя-Триаде. У нее язык не поворачивался дать ей разрешение. Хоть она и знала местных ребят с самого их рождения, но также знала и то, как мало доверия мальчишкам в таком возрасте. Не дай бог кто-то посягнет на ее милую Панайоту. А она, опьяненная ночным воздухом, возьмет и… Ах, упаси Господь!
После близнецов у Катины целых четыре раза случались выкидыши, поэтому страх потерять и Панайоту поселился в ее душе еще задолго до того, как дочка появилась на свет, а после тяжелых родов, когда они обе были на грани смерти, страх только окреп. За прошедшие с тех пор годы к кому только не обращалась Катина: и к священнику из их квартала, известному своим умением защищать от сглаза, и к почтенному старцу из района Басмане, отгонявшему несчастья; что она только не предпринимала: и подношения делала, и свечки ставила, и освященную воду перед окном в полнолуние оставляла. И вот Панайота выросла здоровой, красивой, умной девочкой, но и теперь изначальный страх никуда не делся. Наоборот, с каждым днем становился все сильнее, как становилась все заметнее седина в волосах.
Мало того, в последнее время дочка так похорошела, что стоило только зацвести лимонным деревьям, как чуть ли не все парни их квартала похватали свои скрипки, сантуры и бубны и принялись распевать серенады под окнами их дома. Правда, непонятно, посвящались ли их песни Панайоте или же светловолосой красавице Эльпинике, жившей по соседству, окно в окно, но факт оставался фактом: каждую ночь горлопаны не давали спать всей улице. Акис лишь посмеивался, а Катина места себе не находила. Даже если пели они для Эльпиники, Акису следовало что-то предпринять. Их сосед Ираклис-бей уже несколько месяцев лежал в больнице с туберкулезом. Старший брат Эльпиники так и не вернулся из Афин, а значит, это был соседский долг ее мужа – дать понять всем, что о девушке есть кому позаботиться. Ну а важней всего было, конечно, защитить их Панайоту.
Ночную тишину под балконом разрывали ломающиеся мальчишеские голоса под звуки скрипки и сантура, и Акис подтрунивал над женой:
– А чего ты ожидала, Катина му? Или забыла того парня, что читал стихи под твоим собственным окном?
Катина ворочалась с боку на бок и наконец отвечала, понимая, что противоречит сама себе:
– Разве я была тогда совсем еще ребенком, Продрамакис-бей? Нет, я была уже девушкой на выданье. А ты посмотри, Панайота ведь еще прыгает через скакалку. К тому же и времена изменились. Наша дочь ходит в лицей Омирион.
Акис обнимал встревоженную жену.
А я помню и то, как ты прыгала. Помню, подбегу, дерну тебя за косичку – и уношу ноги что есть мочи, а ты за мной, и ведь не отстанешь, пока не загонишь меня в угол. Тебе тогда и пятнадцати не было, вре Катина.
От приятных воспоминаний о годах юности в Чешме на душе у Катины становилось чуть спокойнее, но вот из-под балкона снова доносился чей-то голос, и гнев ее возвращался.
– Акис-бей, пора положить этому безобразию конец. Что это за такое? Можно подумать, мы, как какие-то деревенщины, выставили на крышу пустой кувшин и объявили всем, что у нас дочка на выданье. Стыд-то какой! Если тебе нет дела до родной дочери, подумай хоть о нашей соседке Рее. Муж слег с туберкулезом, сын сбежал на Хиос, только чтобы не угодить в трудовой батальон, устроился в Афинах и завел там семью. А эти бессовестные положили глаз на ее дочь. Ей-богу, это все только из-за того, что из нашего квартала лишь Панайота с Эльпиникой ходят в лицей Омирион. А это ведь ты настоял. Вот отдали бы ее в школу при церкви – и никаких проблем, никакого позора на нашу голову. Ты погляди на этих двух: пока в лицее корпели над учебой рядом с теми форсуньями, вон тоже нахватались от них.
Не в силах терпеть надоедливое ворчание жены, Акис обычно вставал с постели и, свесившись с балкона, прогонял мальчишек, но его мягкость лишь придавала им смелости, и на следующую ночь они приходили снова. Быть может, направь он на них револьвер, крикни: «А ну прочь отсюда, негодники!» – да выстрели бы пару раз в воздух, они бы ни за что не решились вернуться со своими серенадами. Но когда Акис смотрел на них, губы его сами собой расплывались в улыбке. Изображать гнев он тоже не умел: все тут же видели, что он притворяется. Поэтому, когда он свешивался с балкона в своей белой ночной рубашке, с колпаком на голове и улыбкой под пышными усами, мальчишки, разбалованные его добротой, весело расходились – но ровно до следующей ночи.
А в это время Панайота стояла босая возле окна, смотрела сквозь тюлевые занавески на голосящих парней и с грустью отмечала, что и в эту ночь среди них нет Ставроса. Ни единого раза он не участвовал в этих ночных концертах на улице Менекше. Все его друзья-приятели собирались под ее окном, а Ставрос сидел себе дома. Уж не влюбился ли он в какую-нибудь богачку, не угощает ли ее мороженым на Кордоне? Уж не приглянулась ли ему одна из тех девушек, что, все наряженные, спускались на Кордон покрасоваться перед разъезжающими на лошадях офицерами? От этих мыслей сердце ее сжимало тисками.
Катина повторила вопрос:
– Дочка, кто еще поплывет с вами? Кто будет грести? А если, боже упаси, лодка перевернется?
Они были как раз на середине площади. Панайота резко остановилась и выпустила из рук корзину. Что-то в голосе Катины изменилось. Она посмотрела на мать, едва доходившую ей до плеча. Точно, вон и ее маленькие, чуть раскосые глаза засветились особым светом. Получилось! На алых губках Панайоты расцвела улыбка, открывая ровные, точно жемчуг, зубы. Ее нежность и хрупкость отозвались в сердце Катины ноющей болью. Ее доченька, ее бриллиант. Чудо, дар Божий. Красивая и чистая, как капелька воды.
Низким, басовитым голосом, который совсем не вязался с образом капельки, Панайота закричала:
– О-о-о, да все поплывут! Все ребята и девчонки из нашего квартала. Скоро они соберутся на площади, сможешь их сама спросить. Эльпиника с Адрианой. Из парней – Минас, Панделис, Нико… – И после секундного замешательства добавила: – Ставрос.








