444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Самойлов » Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых » Текст книги (страница 8)
Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых
  • Текст добавлен: 20 июня 2017, 01:30

Текст книги "Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых"


Автор книги: Давид Самойлов


Соавторы: Аветик Исаакян,Мария Петровых,Владимир Адмони,Арсений Тарковский,Сильва Капутикян,Яков Хелемский,Амо Сагиян,Лев Озеров,Григорий Левин,Юлия Нейман
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Порой, встречаясь с чем-то чужеродным, Мария Сергеевна настораживалась и какое-то время колебалась: принять или не принять? Так было с моими стихами. Лучше всего рассказать об этом словами самой Марии Сергеевны (из январского письма 75-го года): «Мне нужно было какое-то время, чтобы привыкнуть к Вашей (завидной) свободе в отношении к рифме».

Но не твердость и непреклонность и не настороженность были главной тональностью характера Марии Сергеевны. Подлинной стихией Марии Сергеевны в ее дружеских беседах была мягкость, величайшая отзывчивость на слова собеседника (порой даже не до конца высказанные), ненастойчивость, порой даже словно неуверенность в своих собственных словах, если только речь не заходила уже о чем-то самом непреложном. Впечатление такой неуверенности подкреплялось тем, что Мария Сергеевна всегда говорила тихо, иногда даже очень тихо, нередко останавливаясь, зажигая спичку, чтобы закурить сигарету, и часто словно задавая молча вопрос – не собеседнику, а себе самой.

Казалось, что она сама не до конца доверяет своей мысли, или, скорее, так внимательно и полно вслушивается в ее течение, в ее возникновение, что лишь отрывочными, незавершенными предложениями, лишь полунамеками может передать это течение, это возникновение своему собеседнику. Со стороны ее слова могли показаться еле внятными. И хотя она могла говорить в высшей степени точно и четко, ясно аргументируя каждую свою мысль и опираясь на свое прекрасное знание русской поэзии, а особенно Пушкина, все же такая невнятица была для Марин Сергеевны чем-то очень характерным и важным.

Мне думается даже, что подобная невнятица – уже не в беседе с другими, а в потоке собственных чувств и мыслей – оказывалась той почвой, в которой вызревали, из которой произрастали стихи Марии Сергеевны. На каких-то внутренних этапах становление стихов, невнятица в той или иной форме, наверное, свойственна каждому поэту, является той стихией, в которой в конечном счете и рождается подлинное искусство, даже самое строгое и формально совершенное. Но иногда претворение невнятицы в ясность совершается в самом начале складывания стихотворения, может быть даже вовсе неосознанно для самого поэта. А иногда такое претворение крайне приближено к последним моментам созидания, а следы невнятицы порой остаются непреодоленными в самом произведении.

Мне кажется, что невнятица сопровождала Марию Сергеевну на пути к стихотворению очень долго, преодолевалась лишь на самых последних отрезках этого пути – но преодолевалась безостаточно. В самих стихах Марии Сергеевны исходная невнятица претворяется в стремительную ясность, в движение четких образов-смыслов. А от смутности невнятицы остается лишь неожиданность смысловых переходов и сопоставлений в их внутренней оправданности и естественности.

А нас невнятица, проступавшая порой в словах Марии Сергеевны, еще больше сближала. Потому что к моей общепоэтической невнятице присоединялась свойственная мне с детства необычайная затрудненность речи, доходившая до жестокого заикания. С годами заикание я преодолел, затрудненность речи внешне сгладилась. Но внутренне я никогда от нее не освободился. И хотя все это было совсем другое, чем у Марин Сергеевны, но что-то было в этом и общее, и мы оба чувствовали это, хотя прямо никогда ничего об этом сказано не было. Если не считать одного стихотворения, написанного мною Марии Сергеевне в первые годы нашего знакомства:

 
Вы запомнились сестрою дальней.
Только были близкими слова,
В робости первоначальной
Прозвучавшие едва.
 
 
Потому что оба мы привычны
К немоте давным-давно.
Потому что мы косноязычны,
Как поэтам суждено.
 

Когда я прочитал это стихотворение Ахматовой, она сказала: «Да, это вы оба. Вы и Маруся».

III

У Марии Петровых есть стихи очень разные. Но, пожалуй, главные из них – это стихи полета, полета неудержимого, порой – неукротимого. Полета напряженной душевной жизни. Есть и стихи других, более замедленных ритмов. Стихи не страсти, а раздумья. Стихи, обращенные иногда на предметы внешнего мира.

Но определяют творчество Марии Петровых все же стихи стремительные, наполненные энергией, пусть сдержанной, и словами, которые сами по себе могут быть простыми и повседневными, но, вовлеченные в стих, становятся весомыми и значительными. Стихи, в которых даже краски насыщенны, густы, сочетают яркость и темноватость. Так было в ранние годы, так было и в годы зрелости. В одном только стихотворении, состоящем из двенадцати строк («Пылает отсвет красноватый»), сосредоточен огромный пласт красок, различные отрезки цветового спектра: красноватый, фиолетовый, лиловый, розовый, багровый, алый, малиновый. А само стихотворение не разделено на строфы, а движется мощными рывками от двустишия к двустишию, которые объединены парными рифмами.

Такое построение, поддержанное силой, ударностью рифм, составляет одно из важнейших средств достижения особого ритмического напряжения стихов Марии Петровых. Здесь создается разгон, который и позволяет стихам стать стихами полета. Вершиной стихов с таким построением является, говоря словами Ахматовой, одно из лучших любовных стихотворений в русской поэзии XX века: «Назначь мне свиданье на этом свете».

Эмоциональная сила поэзии Марии Петровых сказывается еще и в том, что она насыщена прямыми обращениями, призывами. Сказывается в них и вместе с тем подчеркивается, усиливается ими. Обращениями, призывами живет множество стихов поэта. Вот несколько примеров:

 
Не думай так, не мучай так, не мучай…
 
 
Не взыщи, мои признанья грубы…
 
 
Не плачь, не жалуйся, не надо…
 
 
Покажи мне, любимый, звезду,
По которой тебя не найду…
 

Есть целые стихотворения, состоящие из обращений-призывов. И поразительно эмоциональное разнообразие обращений. Здесь есть и страстная мольба, и обвинение, и вопрос, и гордый вызов, но есть и более привычные, более спокойные обращения – приглашение что-то увидеть, что-то почувствовать вместе с поэтом. Преобладают все же призывы, полные внутреннего напряжения. Здесь создается даже подобие диалога – проекция к собеседнику, к тому образу, к которому направляет призывы лирическое «я». Нарастает драматичность, нарастает драматизм.

Эмоциональное напряжение в стихах Марии Петровых реализуется также в нечастых, но крайне действенных отступлениях от заданной в стихотворении ритмической схемы, в частности в «сокращениях» стиха, стоящего в конце строфы или в конце всего стихотворения.

На фоне строгого, классического стихового строя, к традиции которого явственно, даже демонстративно восходит поэзия Марии Петровых, такие перебои и сдвиги особенно ощутимы.

 
Покажи мне, любимый, коня,
Которым объедешь меня.
 

Это – концовка стихотворения «Говорят, от судьбы не уйдешь».

И также нередко чрезвычайно действенны те отступления от точной рифмы, которые в стихах Марии Петровых есть, хотя она вообще относилась к таким рифмам скорее неприязненно. Правда, это обычно наиболее типические, как бы ставшие уже «классическими» типы неточных рифм, особенно рифмы замещенные (дороги – строки, смертью – милосердье, бездной – поднебесный, щедром – ветром и т. д.). Иногда они входят – как почти незаметный «призвук» – в гармонию стиха. Но иногда они именно в своей резкой диссонантности особенно ударны и важны для всего смыслового движения стихотворения, хотя никогда гармонии стиха полностью не нарушают. Вероятно, самое резкое проявление такого слияния диссонантности и гармонии – это стихотворение, начинающееся двустишием:

 
– Черный ворон, черный вран,
Был ты вором, иль не крал?
 

Такими чертами своего стиха поэзия Марии Петровых органически соотнесена с очень глубинными процессами развития системы русского стиха в XX веке, при всем своеобразии этой поэзии, которая счастливо соединяет в себе приподнятость, доходящую до экстатичности, с абсолютной естественностью, прозрачностью, чистотой.

Распространена точка зрения, что счастливая судьба Марии Петровых-переводчицы как бы компенсировала долгие десятилетия ее отсутствия в текущем литературном процессе как поэта. Но эта точка зрения глубоко неверна. Мария Сергеевна действительно совсем не добивалась печатания своих стихов. Они лежали несобранные, неразобранные, часто оставались набросками. Если бы не энергия Левона Мкртчяна, не состоялось бы, конечно, и издание «Дальнего дерева». Но все же стихи, создание своих стихотворений было самым главным в жизни Марии Петровых. Периоды поэтического молчания были для нее подлинным горем. А переводы созданию стихов нередко мешали.

О том, как тяжело переносила Мария Петровых свое молчание как поэта, немало сказано в ее стихах:

 
О, как сердце отравлено
Немотой многолетнею!
 
 
Когда молчанье перешло предел…
 

А в стихотворении «Одно мне хочется сказать поэтам» есть слова «жестокое молчание».

И об этом же не раз говорится в письмах Марин Сергеевны. Вот строка из письма 1971 г., где нет жалобы, но ясно слышится тревога:

«Ничего законченного не написала и напишется ли – не знаю».

В более позднем письме (1974 г.) сказано уже прямо:

«Я тяжко страдаю от немоты».

Год спустя называется та преграда, которая стояла между поэтом и его стихами:

«Начала было писать что-то свое и бросила! Когда над душой переводы, которые давно надо было сдать, – свое писать невозможно».

А в последние десятилетия у Марии Сергеевны почти всегда над душой были переводы, с которыми она запаздывала.

Это совсем не противоречит тому, что переводила Мария Сергеевна с предельной самоотдачей и любовью. Напротив, именно поэтому ей было трудно в это же время писать свое. А свое, свои стихи, – вот что было для нее все же самым главным.

Мастер мощного поэтического потока, Мария Петровых особенно любила краткость. И у других поэтов, и у себя. И выражая с предельной силой чувство, она хотела также, чтобы в стихотворении точно и ощутимо были воспроизведены явления внешнего мира. Она стремилась к такому взаимопроникновению души поэта и реальных вещей этого мира, при котором становилась бы зыбкой сама граница между «я» и «не-я». Совсем не случайно, что Марии Сергеевне оказалась такой близкой поэзия Рильке. Едва ли не определяющая лирику Рильке слиянность поэта с миром слышится и в стихах Марии Петровых, пусть в странном, необычайном преломлении:

 
Иду, иду, и, может быть, вторая
Иль третья жизнь сменилась на ходу.
Конца не видно. Может быть, иду
Уже не я. Иду, не умирая…
 

И из этого же чувства слиянности с миром возникает у Марии Петровых ощущение глубочайшей связанности этой, земной жизни человека со всей бесконечностью земного существования. Падает завеса между жизнью и смертью. Об этом – «Черта горизонта». И об этом же такие строки:

 
Давно я не верю надземным широтам,
Я жду тебя здесь, за любым поворотом, —
Я верю, душа остается близ тела
На этом же свете, где счастья хотела,
На этом, на этом, где с телом рассталась,
На этом, на этом, другого не зная,
И жизнь бесконечна – родная, земная…
 

И об этом же то стихотворение, которое Мария Сергеевна прислала мне после смерти Тамары:

 
И ты бессилен, как бессилен каждый,
Ей возвратить земное бытие,
Но доброе вмешательство ее
Почувствуешь, узнаешь не однажды —
То отвратит грозящую беду,
То одарит нежданною отрадой,
То вдруг свернешь с дороги на ходу,
Поверив ей, что, значит, так и надо.
 
Яков Хелемский. Ветви одного ствола
1

На Втором Прибалтийском фронте моим другом стал армянский писатель Рачия Кочар. Военные корреспонденты походной газеты «Суворовец», издававшейся на девяти языках, мы часто выезжали вдвоем в действующие части.

Машину нам давали не всегда. До переднего края мы добирались где на попутном транспорте, а где и пешком. Помогали вытаскивать машины, застрявшие в топкой почве, ночевали в промозглых землянках, зябли на контрольно-пропускных пунктах, топали по бревенчатым гатям, лежали под обстрелом в полузалитых водой кюветах. Все это для фронтового газетчика дело привычное. А тяготы и лишения, как известно, сближают. Да и спутник Рачия был надежный.

Конечно, – утешительно философствовал он, – конечно, это не Араратская долина. Но где легко? Тут болота, в Армении – камень…

Тонкий знаток и ценитель поэзии, Кочар хранил в памяти сотни строк и любил произносить вслух то, что совпадало с его сегодняшним настроением. Благодаря ему я приобщился к армянской лирике. Особенно охотно Рачия читал классиков, читал сперва на родном языке, а потом повторял те же избранные строки в переложении Брюсова или Блока. Широко зная русскую и мировую поэзию, он всегда стремился ошеломить слушателя чем-нибудь неожиданным.

В конце сорок третьего наша редакция оказалась в районе Торопца, в приозерной деревушке, окруженной торфяниками и ельником. Дома тут стояли на сваях, на каждом подворье лежала перевернутая кверху дном лодка, ожидавшая весны, а в сарае сберегался старенький невод.

Вернувшись как-то из очередной совместной поездки, мы с Кочаром сдали в набор свои с ходу написанные репортажи и, изрядно вымотанные, отправились отдыхать. Ноги увязали в месиве из грязи и снега, в лицо била мокрая метель. Мы добрели до избы, где квартировали в скупо отапливаемой горнице, и рухнули на койки, накинув поверх одеял только что полученные армейские полушубки. Но, как это порой бывает при чрезмерной усталости, сон не шел. И тогда Рачия произнес привычные слова:

– Давай почитаем стихи.

* * *

Говоря: «почитаем», Рачия как бы предоставлял мне право перехватить инициативу. Но я тут же отозвался:

– Давай начинай.

Наверное, у меня в ту минуту просто не хватило бы пороху на чтение. Но я еще и почувствовал, что друга осенило, что у него в запасе нечто

Он спросил:

– Надеюсь, тебе, стихотворцу, знакомо имя Марии Петровых?

– Увы, незнакомо, – признался я. Признался честно, потому что в иных случаях кривил душой, чтобы не лишать Кочара удовольствия просветить меня. А сейчас я с чистой совестью добавил:

– Петровых? Впервые слышу…

Рачия вдруг включил карманный фонарик – должно быть, решил получше разглядеть меня – прикидываюсь я или действительно пребываю в ужасающем невежестве. Очевидно, он убедился в последнем, потому что, выключив пучок света, ставший ненужным, разразился тирадой, полной удивления и гнева:

– Подумать только! Он впервые слышит… Так вот, усвой, несчастный! Мария Сергеевна – замечательная женщина. Талантливый русский поэт. Я – житель Еревана – храню в памяти ее стихи. А ты, москвич, живущий с Петровых в одном городе, ее не знаешь… Слушай, я тебя уважал, возможно, даже любил. Но теперь начинаю сильно сомневаться в правомерности своих чувств. Если ты не хочешь лишиться моего расположения, тебе необходимо срочно ликвидировать ужасный пробел в твоем интеллектуальном развитии, который я сейчас обнаружил.

Рачия, человек душевный и обходительный, иногда взрывался. Но даже в этих случаях его темперамент смягчался улыбкой, велеречивость вдруг окрашивалась иронией. Сейчас он, кажется, раскипятился всерьез. И я поспешил сказать:

– Скорее ликвидируй мой постыдный пробел, умоляю!

Рачия сделал паузу, чтобы остыть. Когда он заговорил, голос его звучал проникновенно:

– Гарантирую, уснешь не скоро. Но дело стоит того. Стихотворение называется «Соловей».

После первых же строк, услышанных мною, я понял – дело и впрямь стоящее.

 
…Папоротник изнемог,
Он к земле приник, дрожащий…
Зря крадется ветерок
В разгремевшиеся чащи.
Он – к своим. Но где свои?
Я молчу, спастись не чая:
Беспощадны соловьи,
Пламень сердца расточая.
Прерывающийся плач
Оскорбленной насмерть страсти
Так беспомощно горяч
И невольной полон власти…
То ли праздная игра,
То ли это труд бессонный, —
Трепетанье серебра,
Вопли, выплески и стоны.
Ночь с надклеванной луной,
Бор, что стал внезапно молод,
И, просвистанный, сквозной,
Надо всем царящий – холод.
 

Я попытался было выразить свое одобрение, но Рачия прервал меня:

– Погоди, выскажешься потом. Еще не то будет! И вообще лучше слушать стихи, чем говорить о них. Ты, кажется, бывал перед войной в Коктебеле. На Карадаг, видимо, взбирался?

– Еще бы!

– Тогда замри и внимай! Вот совсем небольшая поэма. Так и называется – «Карадаг». Версия о возникновении знакомой тебе вершины…

Кочар повысил голос. И в пылких строфах, звучавших прерывисто, как затрудненное дыхание, возник облик демона, брошенного на земную твердь, опаленного яростью и обидой, бессильно пытающегося взлететь. Но – «два пламени взметнулись врозь взамен двух крыльев…» Изгой, окутанный огнем и дымом, выкрикивая угрозы, тщится испепелить не только землю, но и небо, покаравшее его.

 
…Но вспыхнул блеск зарницы черной
Из пустоты,
   и пламя вдруг
Окаменело, а кричащий —
Без головы, без ног, без рук, —
Обрубком вырвался из чащи
Рыданий каменных, и ветр
Вознес его на горб вершины,
И там он врос в гранит…
   Из недр
К нему вздымаются руины
Пожарища, к нему толпой
Стремятся каменные копья
И в реве замерший прибой —
Окаменевшее подобье
Былого пламени…
 

Меня поразила мощная фантазия автора этих строк. Я на мгновение забыл о том, что за окном сырая мгла северного предзимья, избы на сваях, студено мерцающее озеро. Привиделась уступчатая крымская крутизна, напоминающая и окаменевшие всплески морского прибоя и застывшие языки пламени. Померещился горный пик, увенчанный вросшим в него трагическим изваянием. Я как бы по-новому взглянул издалека на знакомую громаду Карадага, озаренную тревожными сполохами дерзкого вымысла.

Но Рачия, не давая мне передышки, уже стал читать стихотворение, в котором стихия леса сравнивалась с морским дном: «Я зыбко иду под крылатой водой, едва колыхаюсь волнами прохлады… И памяти черные шрамы свежи на белых стволах… Это – летопись леса. Прочесть лишь начало – и схлынет с души невидимая вековая завеса».

Уже в самом ритме стиха ощущалась зыбкость окружающей среды, сходство ее с колеблющимися водами, с глубинным течением…

Умолкнув, Кочар глубоко вздохнул. Потом сказал:

– Ты ведь знаешь, если у меня бессонница, я всегда читаю стихи. Когда один – мысленно. Когда имеется сосед вроде тебя, то – вслух. Убеждаю и себя и его в том, что стихи – лучший вид отдыха. Сны не выбираешь – может привидеться и плохой. Стихи читаешь обязательно хорошие. А теперь скажи – я тебя сегодня обогатил?

– Не то слово! Твоя Мария Сергеевна – поэт божьей милостью.

– А ведь это ее давние стихи. Проба сил…

– Где она сейчас? Что пишет?

Кто знает? Война, милый, война…

2

Но в начале следующего года мое заочное знакомство с Марией Петровых продолжилось. Благодаря тому же Кочару.

Я вернулся из командировки – наши войска успешно продвигались вперед на Новоржевском направлении. Привезенный материал, как всегда, надо было срочно отправлять в набор. Пристроившись в углу, отгороженном плащ-палаткой, я перестукивал на машинке небольшой очерк и заметки солдат – участников наступления.

В мое укрытие заглянул улыбающийся Рачия.

– Не хотел тебе мешать, – сказал он, – прости, но я сейчас отбываю к танкистам. И мы практически разминемся. А я кое-что приберег для тебя.

Кочар протянул мне номер журнала «Знамя»:

– Отыскался след Марусин! Найдешь свободную минуту, вникни. Исчезаю, привет!

* * *

Стихи Петровых занимали в журнале всего две странички. Это были короткие, но очень емкие лирические записи о войне, о пережитом всеми нами. Очень современные, почти сиюминутные, а ощущение возникало такое, что это написано не на один день, не на один год. Темы привычные – разлука с любимым, первый салют, невосполнимые утраты и необоримая надежда. Но в этой лирике несомненно было что-то своеобычное. И еще – при всей жгучести того, что составляло их суть, стихи в «Знамени» отличались от прежних пылких монологов, которые знал наизусть Рачия. Поэтический голос тот же, но интонация несколько иная. Щедрая фантазия уступила место драматической реальности. Пришли строки простые, насущные, строгие.

 
В каждом сердце столько горя,
Столько нынче слез лилось,
Что земля их солью вскоре
Пропитается насквозь.
 
 
Словно от вины тягчайшей,
Не могу поднять лица…
Дай же кто-нибудь, о дай же
Выплакаться до конца,
 
 
До заветного начала,
До рассвета на лугу…
Слишком больно я молчала,
Больше не могу.
 

А с какой естественностью звучали четверостишия, написанные где-то в тыловой глуши:

 
Ночью здесь такая тишина!
Звезды опускаются на крышу,
Но, как все, я здесь оглушена
Грохотом, которого не слышу.
 

Страдание почти не вырывалось наружу. Печаль, мужество, гнев выражались негромко. Но ими было проникнуто каждое слово.

Сдержанным было и выражение радости. Но достоверность чувства не нуждается в пафосе.

Пожалуй, сейчас читатель уже не сможет постигнуть в полной мере волнение, которое я испытывал, впервые прочитав в журнале стихотворение «Ночь на 6 августа». Может быть, эти строки запали мне в душу еще и потому, что ночь первого салюта я провел в только что освобожденном нами Орле. Тьма в городе, разоренном и разрушенном, стояла кромешная, гул московских орудий я слышал лишь по радио, но дальние раскаты словно бы излучали яркий свет. Грозные стволы в разгар войны вели не истребительный, а праздничный огонь. И чудилось, что тревожное небо над Орлом, еще прифронтовым, измученным, но как бы родившимся заново, тоже светлеет. Крупные августовские созвездия, проступившие сквозь облака, казались искрами столичного фейерверка. И эти воображаемые отблески отражались в глазах солдат и освобожденных горожан. Эти гулкие вспышки были целительны для души, переполненной горечью утрат, которые пришлось понести при взятии Орла, напряжением только что минувшего дня и всех предыдущих месяцев. С каждым новым залпом возрастала вера в то, что впереди не только испытания продолжающейся войны, но и торжественные минуты, подобные этим.

Я повторял строки Петровых, удивляясь, как всегда это бывает, когда читаешь чужие стихи, сразу покорившие тебя, – почему не я их написал? Ведь это и мое ощущение!

 
В каком неистовом молчанье
Ты замерла, притихла, ночь!..
Тебя ни днями, ни ночами
Не отдалить, не превозмочь.
 
 
…Всё вдохновенней, всё победней
Вставали громы в полный рост,
Пока двенадцатый, последний
Не оказался светом звезд.
 
 
И чудилось, что слезы хлынут
Из самой трудной глубины, —
Они хоть на мгновенье вынут
Из сердца злую боль войны!
 

(Недавно я взял в библиотеке этот номер «Знамени», помеченный сорок третьим годом. Номер сдвоенный – сентябрьский и октябрьский выпуски уместились в одной книжке. Бумага хоть и газетная, серенькая, а и ее по военному времени приходилось экономить. Журнал небольшого тогдашнего формата, заключен в мягкую обложку защитного цвета. Заново перелистав эти страницы, я не удержался от восторженного возгласа. Каково содержание! Сплошная классика военных лет! Очередные главы «Василия Теркина». Симоновская повесть «Дни и ночи». Блокадные стихи Ольги Берггольц. Фронтовой очерк Андрея Платонова. Вот в каком окружении появился цикл малоизвестной в ту пору Марии Петровых. И если я при этом навсегда запомнил три ее «Знаменских» стихотворения, значит, они по праву оказались рядом с произведениями ныне хрестоматийными. Это одна из немногих прижизненных публикаций Марии Сергеевны, – обстоятельство, безусловно, запоминающееся. Конечно, к встрече с лирикой Петровых меня подготовил Рачия Кочар. Но ведь остались в сознании прежде всего сами стихи! Со времени первого прочтения и по сей день я знаю их от строки до строки. А они после «Знамени» долгие годы не переиздавались.)

3

Война завершилась. Я демобилизовался, хотя и не сразу. Все начиналось заново. Постепенно входя в московскую литературную жизнь, я сперва потянулся к своим довоенным друзьям и давним наставникам. Потом привычный круг стал расширяться. Зазвучали имена молодых, пришедших с фронта. Я сблизился с ними. Возникло общение и с теми старыми мастерами, которых я чтил сызмала, но в прежние годы лично не знал.

Переводы Петровых я часто встречал в периодике и в книгах. Прежде всего – переводы с армянского. Друзья давно приглашали ее в Ереван, – это я еще от Кочара слышал. И вот, оказывается, уже на излете войны Марии Сергеевне удалось впервые увидеть эту землю. Армения пленила Петровых, стала неотъемлемой частью ее судьбы.

Переложения были превосходны. А вот оригинальные стихи в периодике почти не появлялись. Но, несмотря на это, их знали и ценили многие истинные любители поэзии. О Марии Сергеевне всегда говорили с уважением, как о сложившемся, зрелом художнике. Значит, мое восприятие ее лирики оказалось безошибочным.

Не хватало реального знакомства.

* * *

Знакомили нас дважды.

Первая встреча случилась в писательском клубе, где Антокольский, окруженный друзьями, возглавлял стихийно возникшее застолье. Заметив меня, он издал боевой клич: «К нам, к нам!», подкрепляя приглашение бурными жестами. За ресторанным столиком, где нашлось место и для меня, оказалась Петровых. Но, честно говоря, в суматошной тесноте, в гуле голосов, когда ведется беспорядочный веселый разговор, становящийся все громогласнее, когда одни подсаживаются, другие уходят, – расслышать и даже толком разглядеть друг друга почти невозможно.

Поэтому обменяться с Марией Сергеевной несколькими фразами нам удалось лишь некоторое время спустя, в доме у Веры Звягинцевой. В этой крохотной квартирке у Красных ворот порой тоже бывало шумно и многолюдно, когда, казалось, сами по себе раздвигаются стены. Но в тот день здесь гостей не ждали. Я забежал к Вере Клавдиевне на минутку по какому-то несложному делу. А Мария Сергеевна была по соседству, в издательстве на Ново-Басманной, и заглянула на обратном пути без предупреждения.

И в клубе и здесь наши пути пересеклись внезапно. Зато в памяти осталась острота первого впечатления, тоже неожиданного.

* * *

Во всем, что я прочитал и услышал в период заочного знакомства с Петровых, угадывался характер сильный и независимый: демона с пылающими крыльями не устрашится, на Карадаг взойдет запросто. Даже негромкие стихи в «Знамени» не поколебали этот образ. Мне и внешность рисовалась соответственная. Возникала в моем воображении женщина рослая, с решительным взглядом, обязательно по-южному смуглая, позлащенная коктебельским солнцем и ереванским зноем.

А увидел я существо хрупкое, ничем не защищенное, кроме своего тихого обаяния. Лицо неброское, но прелестное, обрамленное пушистыми волосами, скорее светлыми, волнистая челка, наполовину прикрывающая высокий чистый лоб, серые глаза, взирающие на мир почти кротко.

Помнится, в доме Звягинцевой я в таком смысле и высказался, признавшись, что по рассказам Кочара и по стихам, услышанным от него, Мария Сергеевна виделась мне несколько иной.

Она пожала плечами:

– Ну уж, представляю, что вам наговорил Рачик. Это он может…

– Но ведь и ваши строки многое сказали!

Тут она вдруг рассмеялась, весело, озорно, от всей души. Так же смеялась она в писательском клубе, когда за столом лихо актерствовал неотразимый Павел Григорьевич. Это я еще тогда приметил.

Смех умолк, но веселость все еще звенела в голосе моей собеседницы:

– Судить о внешности автора только по его стихам так же наивно, как по щедрым комплиментам Кочара. Кстати, на днях наш друг приезжает в Москву. О вас он тоже недавно рассказывал мне в тоне весьма возвышенном. Да и Вера… – последовал кивок в сторону кухни, где хозяйка дома позвякивала чайными чашками, – Вера вас и вовсе безудержно хвалит. Допускаю, что преувеличения возможны в обоих случаях. И все же сказанное о вас я не подвергаю сомнению.

– Спасибо! Сомневаться положено мне самому, чем я и займусь по мере сил. А о своем приезде Рачия мне тоже сообщил. Вот и будет у нас повод снова повидаться…

– О, тут уж мы с вами тостов и похвал не оберемся…

Возможно, разговор и дальше велся бы в том же полушутливом тоне. Но меня угораздило спросить Марию Сергеевну, отчего она редко печатает свои стихи.

Веселость мгновенно исчезла. Петровых вся напряглась. Помолчав, она ответила сухо, даже с некоторым вызовом, заметно акцентируя глаголы:

– Одним радостно, когда они печатаются, другим – когда они пишут.

Я понял, что мой вопрос был неуместен. И все же не удержался, отпарировал:

– Одна радость не исключает другую. Пишут для того, чтобы кто-то прочитал. Как же без этого?

– Конечно! Тютчев, надо полагать, тоже писал не только для себя. Но публиковать написанное Федор Иванович не спешил…

Беседа расклеилась. Я что-то говорил, Мария Сергеевна вежливо слушала, но чувствовалось, что она внутренне отключилась.

Тут хозяйка позвала нас к столу. Петровых торопилась. Я тоже – меня ждал Аркадий Кулешов, приехавший на один день из Минска. Поэтому предвечернее чаепитие было кратким. А разговором всецело завладела Вера Клавдиевна, умевшая занимать гостей. Мы услышали стремительный монолог, в котором литературные и житейские новости перемежались мудрыми замечаниями, стихами, юмором.

Петровых немного оттаяла. Во всяком случае, на прощание она улыбнулась мне вполне миролюбиво.

4

Потом было немало встреч с Марией Сергеевной – в писательском клубе, в домах наших общих друзей, в издательских коридорах и на литературных вечерах. Бывал я и у самой Петровых, все больше по рабочему поводу – она много занималась составлением и редактированием переводных книг, иногда привлекала и меня к участию в подготовке этих изданий.

Надеюсь, что смею причислить себя если не к узкому клану ее ближайших друзей, то уж во всяком случае к испытанному кругу ее добрых товарищей. Этот круг был тоже не слишком обширен – Мария Сергеевна и здесь проявляла строгость в отборе.

Свою расположенность ко мне она выказывала не раз, а о моем отношении к ней, к ее таланту и говорить не приходится.

Но вот сейчас, взявшись за перо, пытаясь запечатлеть все, что связано в моей жизни с Марией Сергеевной, я с каждой новой страницей все явственней ощущаю, как непросто в полной мере осуществить такую попытку. Воссоздать черты ее характера – дело весьма трудное. Оттого, вероятно, что характер был нелегкий. Нелегкий прежде всего для самой Петровых.

Ситуация, наблюдающаяся нередко. Натура художника всегда сложна. А порой и вовсе не поддается разгадке. Случается, о стихах куда проще писать, чем об их авторе.

* * *

Здесь я должен вернуться к первому мимолетному разговору с Петровых перед чаепитием у Звягинцевой. Уже тогда я понял, как несхожи эти удивительные женщины, связанные давней дружбой. Очевидно, старая истина, гласящая, что противоположности сходятся, здесь обрела свое достойное выражение.

Истоки их духовного родства изначально благородны. Звягинцева родилась в Москве, но детство провела близ Волги, в радищевских местах. Петровых увидела свет в предместье Ярославля. Обе сохранили верность своим корням, глубинная Россия светло отражалась в их стихах. Вслушаемся в эту перекличку:

«Рдеет веточка рябины на ладони у меня. Видно, впрямь неистребимы искры давнего огня… В память о давнишнем долге эту гроздь я привезла из равнины Средней Волги, из Аблязова села».

«Очарованье зимней ночи, воспоминанья детских лет… Пожалуй, был бы путь короче – и замело бы санный след. Но от заставы Ярославской до Норской фабрики, до нас, – двенадцать верст морозной сказкой под звездным небом, в поздний час…»

Многое сближало их. Беззаветное служение поэзии, общая привязанность к Армении, к ее культуре, древней и нынешней. Талант любить своих друзей больше, чем себя, а отсюда и способность приносить свое оригинальное творчество в жертву переводческому делу. Безупречное чувство слова, тончайший вкус, наконец, удивительная душевная чистота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю