Текст книги "Дуэль"
Автор книги: Давид Гроссман
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Глава третья
ГЛАЗА ЭДИТ
Лица Руди Шварца я не видел. Лежа под кроватью, в компании пары домашних тапочек да изрядного количества пыли, я видел только его гигантские черные туфли, а также кромку серых брюк. Вот и все.
Вы правы, конечно, – для зачина этакого напряженного, драматического триллера одних черных туфель явно маловато. Даже с добавлением кромки серых брюк. Но что поделать – это все, что у меня на тот момент было. И заметьте, я вполне согласен с вами также в том, что пора бы уже автору (то есть мне, понятно) вылезти наконец из-под кровати, где он пребывает уже в течение целых двух глав, и хотя бы с третьей попытки доказать, что он все-таки мужчина. Но согласитесь и вы, что этот момент ну никак не подходил для того, чтобы выскакивать и выдавать свое присутствие. А кроме того, в этот момент, то есть в то время, когда все это происходило, я и думать не мог, что придет день, когда я буду обо всем этом кому-нибудь рассказывать, и потому, конечно же, не делил свой рассказ ни на какие главы. Хочу, однако, обратить ваше внимание на то обстоятельство, что, даже лежа под кроватью, я вполне мог следить за всем, что происходило в комнате. Во-первых, мне были видны ноги бандита Шварца и ноги господина Розенталя, стало быть, я точно знал, где находится каждый из них. А это было крайне важно, если бы, к примеру, полиция попросила меня впоследствии описать великую схватку во всех ее деталях. А во-вторых, я лежал точно напротив серого чемодана Розенталя, а именно в этом чемодане, как мне было известно, находился ключ ко всей тайне. Или во всяком случае, один из ключей.
Тут я должен кое-что разъяснить.
Еще когда я только готовился к первой встрече со своим будущим подопечным стариком, я решил, что первым делом попрошу его рассказать о своей жизни. Я знал, что старики любят делиться своими воспоминаниями. Это, в сущности, вполне естественно. Когда человеку уже нечего делать, у него остаются только воспоминания о том, что он делал когда-то. Но когда я начал расспрашивать Розенталя о его прошлом, он рассердился. А потом положил мне руку на плечо и сказал: «Послушай, друг Д а вид (он произносил мое имя с ударением на первом слоге): то, что я сделал в своей жизни, то я сделал. И может быть, когда-нибудь, под старость, у меня найдется время рассказать тебе об этом. А сейчас важнее то, что я делаю сейчас, верно?» И стиснул мое плечо с такой силой, что я был вынужден тут же признать его правоту.
Сначала его слова меня встревожили. Если он не хочет говорить о себе, о чем же мне тогда с ним вообще разговаривать? Но я очень скоро убедился, что тревоги мои были напрасны. Жизнь Розенталя оказалась такой деятельной и насыщенной, что у нас почти не оставалось времени для разговоров о ней, что уж говорить о прошлом. То и дело находились такие дома или улицы Иерусалима, которые он непременно хотел снять своим стареньким фотоаппаратом «Лейка» в новом ракурсе или в другое время дня. То и дело обнаруживались какие-нибудь возмутительные нарушения, на которые надо было немедленно отреагировать гневными письмами в газеты. А ведь были еще и регулярные шумные заседания основанного им «патрульного отряда по охране исторических видов Иерусалима», в который Розенталь заставил войти всех своих сверстников из соседнего кафе «Коралл». Кстати, мне он участвовать в этом патрулировании не разрешал. По его мнению, человек должен прожить, как минимум семьдесят лет, а то и больше, чтобы научиться должным образом относиться к памятным местам города. «Должным образом» означало у Розенталя – относиться по-деловому, не впадая в излишнюю сентиментальность там, где в ней нет ни малейшей необходимости.
Но что интересно – всячески избегая говорить о своем прошлом, он всюду носил его с собой. Во всех своих странствиях по миру он никогда не расставался со своим старым, серым, перевязанным двумя матерчатыми поясами чемоданом, в котором хранились самые дорогие его сердцу памятки.
«Когда растение пересаживают в новый горшок, – объяснил он мне, – нужно перенести с ним также немного земли из старого горшка. А в этом чемодане находится моя старая земля».
При мне он открыл этот чемодан только один раз. К нему тогда пришла старая монашка из христианского монастыря Младших сестер Иисуса, и он открыл свой чемодан, чтобы достать из него какую-то старинную карту со странными рисунками. С этой картой тоже была потом занятная история, но сейчас не время о ней рассказывать. Может, когда-нибудь в другой раз. Но в тот день он впервые открыл при мне свой серый чемодан и я увидел, что там лежат перевязанные тонким шпагатом пачки густо исписанных мелким почерком листов. Еще я заметил там какую-то толстую книгу с белой обгорелой обложкой и большую фотографию молодого парня в странной военной форме. Но тут Розенталь нагнулся, чтобы закрыть чемодан. Я успел еще увидеть маленькую, медную, покрытую орнаментом коробку, позолоченную медаль и большой железный револьвер – и всё: чемодан закрылся. Но меня долго еще обуревало любопытство. И какое-то неприятное чувство, как будто я упустил что-то очень важное. Но сейчас, лежа под кроватью, я подумал, что мне, кажется, вот-вот представится второй случай увидеть содержимое серого чемодана. Потому что мне вдруг показалось, что тот рот, о котором писал Руди Шварц, каким-то образом связан с этим содержимым.
Однако предчувствие меня обмануло. Во все время их разговора чемодан так и не был открыт. Как потом оказалось, ему предстояло открыться только после того, как закончилась эта их гневная встреча. Но тогда я еще этого не знал и поэтому напряженно прислушивался к голосам двух невидимых мне людей. Гигантские, до блеска начищенные туфли произнесли:
– Розенталь, я послал тебе вчера письмо. Я вижу, что ты его получил. Значит, ты знаешь, чего я от тебя требую.
Поношенные кеды ответили:
– Ты мне нагрубил, Шварц. В своем письме ты назвал меня «ворюгой», хотя мы с тобой оба знаем, что, если кто из нас вор, так это именно ты. Это ты украл у меня сердце Эдит. Но я не желаю с тобой говорить об этом.
Черные туфли:
– Ну и прекрасно. Чего зря болтать языком. Дело было двадцать с лишним лет назад, чего толочь воду в ступе. Я тебя спрашиваю о том, что сейчас!
Кеды, тихо:
– Руди, ты прекрасно знаешь, что я никогда не сделал бы ничего подобного.
Огромные туфли тяжело затоптались на тонком ковре. Клубы пыли так и понеслись во все стороны. Я даже испугался: чихну сейчас – и все пропало.
– Послушай, Генрих, – сказал Шварц. – Вчера утром я обнаружил, что рот исчез. Ты помнишь тот ее рот. Он был как живой, он смеялся, он меня мучил. И он всегда лежал на тумбочке в моей гостиной. Двадцать лет подряд этот рисунок лежал на моей прикроватной тумбочке, а вот вчера утром вдруг исчез. Кто же его мог взять, если не ты?!
– Это не я, – пробормотал Розенталь. – Минутку! А может, у тебя позавчера вечером были гости? Может, к тебе заходили какие-то незнакомые люди?
– У меня каждый день бывают гости, – напыщенно сказал Шварц, и в его голосе зазвучала тщеславная гордость. – Ко мне приходит много гостей. Очень много. И ты прав – это кто-то из них забрал мой рисунок. Но этот кто-то пришел по твоему поручению, Розенталь.
Я не слышал ответа Розенталя, но догадался, что он, скорей всего, отрицательно покачал головой.
– Но ведь если не ты – кому же он еще понадобился?
Шварц почти выкрикнул это, причем так резко, что даже я, у себя под кроватью, невольно откачнулся. Его туфли сделали негодующий шаг вперед.
– Если не ты, так кто же еще? – яростно повторил он. – Только ты и знал, что этот рисунок находится у меня. А ты знал! Ты знал, потому что Эдит сама рассказала тебе об этом, когда вы расставались. Тебе она тогда дала другой свой рисунок, я знаю. Она дала тебе свои глаза. Мне рот, тебе глаза, два последних рисунка, которые она нарисовала в своей жизни. И заметь, о них ничего не говорится ни в одной из книг, посвященных Эдит. И они не упоминаются ни в одном из ее музейных каталогов. Вот и выходит, что о них знали только мы с тобой. И только ты и мог украсть у меня мой рисунок.
– Но, Руди… – вдруг услышал я слабый и усталый голос Розенталя. – Зачем мне твой рисунок, подумай?
Наступило секундное молчание. Потом Шварц заговорил опять – медленно, сдержанно, с явным трудом укрощая свою ярость:
– Зачем тебе красть, говоришь? О, тому есть целые две причины, дорогой Розенталь. Во-первых, деньги. Представляешь – не известный доныне рисунок Эдит Штраус! Да он миллионы стоит, Розенталь, и ты это прекрасно знаешь, не хуже меня. А во-вторых, ревность. Конечно, ревность, которая тебя жжет и гложет вот уже двадцать лет подряд. Ты ведь ревнуешь ее ко мне, не так ли? Ты и тогда ее безумно ревновал, ты помнишь? Помнишь?
Теперь он говорил почти шепотом, с ядовитой злостью, и я так ненавидел его, что все во мне уже изготовилось для прыжка из-под кровати. Но тут Розенталь заговорил снова.
– Ты ошибаешься, Шварц, – сказал он тихо. – Да, ее глаза действительно у меня, и я храню их, можно сказать, как зеницу ока. Но я дорожу этим ее рисунком вовсе не из-за его коммерческой ценности, а потому, что я ее любил. Да, я знаю, что ты тоже ее любил и поэтому ты тоже дорожишь своим рисунком совсем не потому, что он стоит сегодня миллионы. И именно потому, что я все это знаю, мне бы и в голову не пришло красть у тебя ее рисунок.
Розенталь говорил тихо, со сдержанной болью, и слова его показались мне такими убедительными, что мне снова захотелось тут же выскочить из-под кровати, но на этот раз для того, чтобы гордо встать перед Руди Шварцем и смело швырнуть ему в лицо: «Неужели вы такой остолоп, что не видите, что господин Розенталь говорит чистую правду?» Но я, конечно, и тут не сдвинулся с места.
– Значит, так? Ты решил все отрицать? – сказал Шварц, и я почувствовал, как у меня по спине побежал холодок. – Прекрасно, господин Розенталь. Коли так, то слушай. Будь ты другим человеком и будь я тоже другим человеком, я бы немедленно обратился в полицию. Но между такими людьми, как мы, нет места для полиции. Мы оба с тобой вышли из стен Гейдельбергского университета, что на берегах Неккара. А в нашем университете, если помнишь, принято было решать вопросы чести, минуя полицию, не так ли, господин Розенталь?
– Я не понимаю, о чем ты? – услышал я изумленный голос Розенталя.
– Не притворяйся простачком. Ты все прекрасно понимаешь, – грубо оборвал его Шварц. – Я попросту предлагаю не вмешивать в это дело посторонних. Здесь, в этой стране и в это время, никто, кроме нас самих, этот спор не решит.
– Боже праведный! Ты имеешь в виду?.. – воскликнул вдруг Розенталь, и, хотя я напряг все свои мозговые извилины, чтобы понять, о чем они говорят, мне это не помогло.
– Так что я предлагаю встретиться завтра в четыре часа дня, – спокойно продолжал Шварц.
– Ты с ума сошел! – взволнованно сказал Розенталь. – Ты просто спятил! Мы не в Гейдельберге, Шварц!
– Мне кажется или я действительно слышу страх в голосе господина Розенталя? – насмешливо осведомился Шварц.
Наступило молчание. Слышалось только тяжелое дыхание Розенталя.
– Прекрасно, – продолжал насмешливый голос. – В таком случае я позволю себе предложить также место нашей встречи.
– Пожалуйста, – слабым голосом сказал Розенталь.
– Сад возле кибуца Рамат-Рахель. Это, правда, далековато, но ведь мы с тобой еще не старики, верно?
– Я вижу, ты уже все продумал, – сказал Розенталь все тем же слабым, упавшим голосом.
– У тебя еще есть возможность увильнуть от встречи, – прежним грубым голосом сказал Шварц. – Ты можешь немедленно вернуть мне картину.
Снова наступило молчание. Затем черные туфли, описав идеальную окружность, повернулись носами к двери. Дверь открылась и снова закрылась. Кровать надо мной опять заскрипела. Розенталь тяжело опустился на нее и тихо застонал.
Я все еще не осмеливался сдвинуться с места. Я лежал на полу, свернувшись в комок и страдая от жалости к нему. Но тут Розенталь вдруг поднялся, подошел к своему серому чемодану, немного покопался в нем и вытащил из его глубин деревянную рамку со вставленным в нее небольшим куском картона. Я сразу понял, что это рисунок. Розенталь взял его в руки и сел у стола, спиной ко мне.
Я ползком выбрался из-под кровати, выпрямился и размял мышцы. Розенталь все еще не двигался. Я посмотрел на чемодан. Он лежал на полу, настежь распахнутый, и опять выдавал кому угодно все свои тайны.
Но на этот раз я не стал изучать его глубины. Мое внимание привлекло другое. Через плечо Розенталя я увидел рисунок, который он все еще сжимал в своих руках с какой-то горькой силой.
Это был рисунок углем. На нем была изображена верхняя часть женского лица. Я увидел высокий, широкий лоб и густые красивые брови. Черные линии были нарисованы быстрой, словно чем-то испуганной рукой. Но главным в рисунке мне показались глаза. Я стоял и смотрел на них, и во мне поднималось какое-то странное ощущение – то ли печаль, то ли страх перед чем-то непостижимым. Потому что в этих глазах были горечь, и отчаяние, и мольба о помощи. Они смотрели прямо на меня и в то же время как бы сквозь меня. Они как будто смотрели дальше меня и дальше этого времени и видели все, что сейчас еще скрыто, но что обязательно должно произойти.
Глава четвертая
«ЧЕСТЬ ПРОТИВ СМЕРТИ»
– Я познакомился с Эдит в Иерусалиме, – сказал Генрих Розенталь. – Ровно двадцать семь лет назад.
Было уже без четверти восемь вечера, а я обещал родителям, что вернусь не позже семи. Но Розенталь был так возбужден после разговора со Шварцем, что я просто не мог оставить его одного в таком состоянии. Я наскоро сделал нам бутерброды в его кухоньке, но выяснилось, что ни у него, ни у меня нет аппетита. Он жевал через силу и то дело надолго застывал, глядя куда-то в пустоту и покачивая головой, как будто никак не мог во что-то поверить.
– Что он себе думает, этот мужлан? – бормотал он потрясенно. – Ему кажется, что мы всё еще в Гейдельберге, пятьдесят лет тому назад…
Серый чемодан был уже снова закрыт и стянут двумя матерчатыми поясами. Рисунок с глазами Эдит утонул в его глубинах.
– Расскажите мне о ней, – попросил я Розенталя.
Сначала ему не хотелось говорить. Потом, видимо, отчаяние развязало ему язык, так что под конец он уже и сам не мог остановиться.
– Эдит, – сказал он, – приехала в Страну из Германии, как и они оба, Розенталь и Шварц. Но она приехала позже, в тысяча девятьсот тридцать шестом году, за три года до Второй мировой войны. Красивая, черноволосая, стройная, а глаза – да ты ведь и сам видел. В Берлине она училась в Академии искусств, хотела быть скульптором. Но, приехав в Иерусалим, она пережила Настоящее потрясение. Ее буквально ошеломили (так рассказывал Розенталь) дикий, библейский ландшафт Востока, здешний слепящий солнечный свет, резкие, яркие цвета гор, причудливые округлости камней в долине! Она бросила скульптуру и начала рисовать. Оказалось, что у нее необыкновенно утонченный талант – ее кисть удивительно улавливала и передавала самые тонкие линии камней и деревьев.
Розенталь говорил тихо. Его глаза смотрели куда-то в пространство и не видели меня.
– Она умела передать даже движение пчел, – сказал он. – Они у нее, казалось, летели, даже когда сидели на цветке.
Он вскочил и начал взволнованно расхаживать по комнате.
– Но она преуспела не только как художница, – снова заговорил он после недолгого молчания. – Иерусалимская богема охотно приняла ее в свое общество. Уж очень она была хороша собой. И так полна жизни! Да что я говорю – «хороша собой»! Она была красавица! Черные глубокие глаза, жизнелюбивый смеющийся рот. Сильная, молодая. Да и сам Иерусалим был тогда моложе: жизнь кипела, все время приезжали художники, писатели, из Вены, из Берлина, из Парижа, по ночам гремела музыка, шумели вечеринки, обычным делом были встречи с людьми искусства. Даже уважаемые университетские профессора и те не чурались этого веселья. А заодно и выпивки!
Розенталь говорил все громче. Он почти кричал. Но даже когда он улыбался своим воспоминаниям, эти его улыбки были почему-то безрадостными.
– Вы тоже были художником? – спросил я.
– Нет, я был фотографом. Когда-то я и правда хотел быть художником, но мне довольно быстро объяснили, что у меня нет особого таланта и что живописью я себе на жизнь не заработаю. А положение тогда было очень тяжелым. Ну, я сначала работал маляром, потом мыл витрины, в этом не было ничего унизительного – вместе со мной работали люди, которые в Германии были докторами наук, а здесь стали чернорабочими, чтобы как-то заработать на жизнь. – Его глаза затянула влажная пленка. Взгляд его был устремлен в то далекое прошлое. – А потом, в один прекрасный день, я увидел объявление в газете «Гаарец». Там искали фотографа-специалиста. Генрих, сказал я себе, ты три года изучал в Гейдельберге медицинскую фотографию. Тебя научили фотографировать клетки под микроскопом. Ты имел дело с новейшей и сложнейшей фотоаппаратурой. Так неужто ты не сумеешь заснять живых людей и реальные события?! И тогда я наодалживал денег у кого только мог, у всех своих друзей и знакомых, купил себе «Лейку», которую ты знаешь, она по сей день со мной, отправился с ней в редакцию, предложил свою кандидатуру и…
– …и вас приняли, – закончил я вместо него. Я уже немного торопился. Время приближалось к восьми, и дома родители уже, наверно, сильно беспокоились.
– Нет, – улыбнулся Розенталь. – Меня не приняли. Мне сказали, что у меня нет опыта газетной фотографии. Представляешь?! Я остался с фотоаппаратом, с долгами и без гроша в кармане. Нужно было что-то немедленно предпринять. Тогда я пошел в Школу искусств «Бецалель» и объявил тамошним художникам, что готов за умеренную плату фотографировать их рисунки. Вначале они просто не поняли, зачем это нужно. Тогда я им объяснил, что у них всегда должны быть наготове снимки их работ на случай, если сами работы продадутся. Таким способом они смогут потом составлять свои альбомы и фиксировать этапы своего творческого процесса. Я наговорил им еще кучу всяких слов. Голод, знаешь ли, очень заостряет язык и делает слова крайне убедительными. Не скажу, что они пришли в большой восторг, но, когда один из художников для пробы согласился, чтобы я сфотографировал его картины, другие позавидовали и обратились ко мне тоже. Так я стал заниматься художественной фотографией. И так я встретил Эдит.
Он вдруг замолчал и опустил голову. Весь его пыл как будто разом исчез, словно у него кончился завод.
– И он еще смеет называть меня ворюгой! – вдруг крикнул он и взмахнул письмом Руди Шварца. – Он, который украл у меня Эдит! Это он называет меня ворюгой?!
Его лицо побагровело, голубые глаза дико засверкали. Я заторопился его успокоить. Какой смысл сердиться на то, что произошло так много лет назад? Я принес ему стакан воды, но он оттолкнул его и сел на кровать, тяжело дыша.
Я сел за стол напротив. И подумал: смотри, вот перед тобой господин Розенталь и вот перед тобой Руди Шварц. Оба они старики, и я не могу думать о них иначе, как о стариках, пусть даже Розенталь и вправду молод душой. А вот сейчас я вдруг с удивительной ясностью понял, что и Розенталь был когда-то молодым, и Руди Шварц тоже, и мой дедушка, и моя знакомая Вера из магазина подержанных вещей, и ее муж Авраам. Да, все они были когда-то молодыми; они любили, у них были друзья; и когда они танцевали на веселых вечеринках, они были абсолютно уверены, что весь этот мир создан только для них одних.
Розенталь продолжал еще что-то говорить, но я уже слушал его вполуха. Мне вдруг стало намного важнее прислушаться к себе самому, к своему внутреннему голосу. Потому что этот голос шептал мне, что ведь и я тоже, хотя мне только двенадцать лет, иногда чувствую, что еще минута – и я взорвусь от избытка энергии. И я тоже думаю в такую минуту, что мир принадлежит мне одному. И скорость этого мира и всего, что есть в нем: автомобилей, кинофильмов, музыки, даже рекламных роликов, – это именно та скорость, которая соответствует моему «надцатилетнему» возрасту. И в такие минуты я вообще не способен понять, что все они, эти Розентали, и Шварцы, и прочие взрослые люди, жили здесь, когда меня вообще еще не было, и испытывали такое же волнение и такое же удовольствие от жизни, как я сейчас. А потом эта скорость жизни стала для них почему-то слишком большой, и им пришлось уступить дорогу другим. И возможно, придет день, и мои дети и внуки тоже не смогут поверить, что я был когда-то так же молод и жизнерадостен, как они.
Но тут я вдруг вспомнил, как моя мама то и дело говорит обо мне, что я иногда веду себя не как школьник, а как какой-нибудь дряхлый старик; а однажды, я слышал, она даже сказала отцу, что в мои годы нужно получать удовольствие от жизни, а я этого не умею. Эти воспоминания привели меня в сильное замешательство. Я почувствовал неприятное раздражение и смутную тревогу. Мне не сиделось. Я вскочил, чтобы идти.
Розенталь, который был как раз посреди фразы, испугался и замолчал, как был, с полуоткрытым ртом. Мгновение мы смотрели друг на друга. Потом я сказал:
– Господин Розенталь, это неправда. Я тоже умею получать удовольствие от жизни. Только я получаю удовольствие от чтения книг, а другие ребята – от футбола или от танцулек. Она просто ничего не понимает. Человек не может жить одними воспоминаниями. Вот вы не хотите – и правильно делаете. Вы хотите радоваться каждой минуте жизни, но только по-своему. И это именно то, чего и я хочу. Что я собираюсь делать. То же самое, только по-своему. У меня есть свои планы. Когда я вырасту, я буду писать книги. И я не думаю, что если она…
Сам не знаю, зачем я все это на него вывалил, ни с того ни с сего, все эти мои бессвязные глупости. Я просто почувствовал вдруг, что должен вывалить это хоть на кого-нибудь, иначе у меня в голове что-то лопнет. Но Розенталь не удивился. Он только посмотрел на меня, молча, а потом вдруг улыбнулся и положил руку мне на плечо. Вот такой он был человек. Я видел, что он все еще очень взволнован разговором со Шварцем, но даже в такую минуту у него нашлась для меня подбадривающая улыбка.
– Не переживай, – сказал он. – Это все по моей вине. Я не должен был впутывать тебя в эту историю со Шварцем. Этакий сумасбродный тип, надо же! Иди-ка ты побыстрей домой, друг Давид. Уже поздно. А что касается твоей матери – ты ведь сейчас о ней говорил, верно? – что касается твоей мамы, то давай мы с тобой поговорим об этом в другой раз, завтра или послезавтра. Если доживем, конечно.
Я и сам был очень взволнован. И вдобавок очень сердился на себя. Поэтому я сначала не обратил внимания на его последние слова. Только выйдя из Дома пенсионеров в холодную иерусалимскую ночь, и с третьей попытки натянув свитер на правильную сторону, и сочинив в уме какую-то историю, чтобы оправдать дома свой поздний приход, – только после всего этого до меня вдруг дошло, что он сказал: «Завтра или послезавтра, если доживем, конечно». Какие странные слова, подумал я. Совсем не в духе Розенталя. Я остановился. Какой-то непонятный страх кольнул меня в сердце. Я повернулся и бросился обратно. Ворота Дома пенсионеров были уже закрыты, и у входа сидел ночной сторож Азура. Он хорошо меня знал. Меня вообще хорошо знали в этом доме, потому что я был там частым гостем.
– Разве так поздно приходят в гости? – спросил Азура, открывая ворота.
Я крикнул ему в ответ что-то невнятное и побежал вверх по лестнице, прямиком на второй этаж.
Я ворвался в комнату без стука и в изумлении застыл на пороге: Розенталь все так же сидел на кровати, но теперь у него в руках был какой-то странный предмет, который он тщательно чистил тонкой кисточкой. Вокруг, на кровати, были аккуратно разложены большие серые куски металла. Он удивленно поднял голову, но не успел заговорить, потому что я тоже застыл в изумлении:
– Что это, господин Розенталь? Что это у вас в руках?
– Это? Ах, это! Это мой револьвер. Мой старый служебный револьвер времен Первой мировой войны.
Он усмехнулся и снова принялся работать кисточкой.
– А… а… зачем вам револьвер? – спросил я, жутко испугавшись и заикаясь от испуга.
Он посмотрел на меня и снова улыбнулся:
– Ну как же! Разве ты не понял, о чем говорил этот Шварц?
Я отрицательно покачал головой.
Розенталь тоже покачал головой. Лицо его было печальным и усталым. Потом он поднял металлический предмет, который держал в руках, внимательно осмотрел его против света лампы, опустил и сказал:
– Шварцу все еще кажется, что он в Германии тысяча девятьсот двадцатого года. Это, конечно, глупость. Но поскольку он грубо оскорбил меня, назвав сначала вором, а потом трусом, у меня нет иного выхода, кроме как поступить по тем правилам чести, которые он упомянул в нашем разговоре и которые были приняты в Гейдельберге в те давние времена. Хотя лично мне все это представляется в высшей степени нелепым и идиотским!
Он даже слегка застонал от возмущения глупостью Шварца.
– О чем вы говорите, господин Розенталь? – тихо спросил я, уже смутно догадываясь, что он ответит.
Он удивленно посмотрел на меня:
– Как же ты не понял? Господин Шварц вызвал меня на дуэль, вот и все. Мы стреляемся завтра, в четыре часа дня, в саду около кибуца Рамат-Рахель. Как бы безумно глупо и безумно нелепо это ни звучало, у меня не было иного выхода, кроме как принять его вызов.
По-прежнему сжимая в руке револьвер, он откинулся на кровати, бросил на меня странный, словно извиняющийся взгляд и медленно развел руки в жесте беспомощного отчаяния.