Текст книги "Дорога через ночь"
Автор книги: Даниил Краминов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Почти одновременно над рекой что-то блеснуло, пронизав оранжевые фермы моста ярким золотисто-белым светом. Центральный пролет изогнулся и вдруг начал рваться на куски, которые понеслись вверх, догоняя и обгоняя друг друга, точно играя вперегонки. Вслед за ними, клубясь и бушуя, взвилась мутная смесь газов, дыма и пыли. Поднимаясь все выше и выше, облако принимало и как бы глотало обломки моста, которые, продолжая свою игру, помчались теперь вниз. Фонтан, вставший над рекой, густел, темнел, приобретая очертания огромного гриба.
Грохот взрыва ударил по нашей вершине, оглушив тех, кто не успел или не догадался открыть рот, и покатился дальше с холма на холм, отражаясь и повторяясь, и поэтому казалось, что Арденны захохотали злорадно: так-вам-надо, так-вам-надо, так-вам-надо...
Легкий ветер, тянувший вдоль речки, сначала наклонил сизо-черный гриб, затем согнул его, а потом, будто подрезав у самого корня, оторвал от моста и понес в сторону. И тогда мы увидели, что сделал Устругов с помощью тротила. Главный пролет моста исчез, будто его никогда и не было. Почти в самой середине разбушевавшейся речки торчал белый каменный "бык", опаленный сверху, как головешка. Пролет слева, надломившись, опустил фермы вниз, в воду, будто нагнул металлическую шею, чтобы напиться. Верхние фермы слева тянулись над мутным потоком, точно протягивали руки соседям на другой стороне.
– Великолепная работа! – взволнованно воскликнул стоявший рядом со мной Шарль. – Молодец Устругов!
– Да и ваши парни хороши, – отозвался я. – Они добыли хорошую взрывчатку, доставили сюда и помогли Устругову.
– Парни хорошие, – подхватил Шарль. – Сами вызвались участвовать в деле, хотя мы не обязывали и даже не просили их.
– Ненависть к немцам?
– И ненависть к немцам и расположение к вам, русским. Вы, наверно, даже не представляете, какой запас добрых чувств к советским людям накопился здесь, в нашем народе. Я не могу объяснить, как это произошло, но бельгийцы поняли, что там, на просторах России, идет война и за наше будущее, за наше право устраивать свою жизнь, как хотим. И когда нашим людям предоставляется возможность помочь чем-либо русским, они охотно делают это.
– Мы это почувствовали, как только добрались сюда, – заметил я. – Нас удивило это единодушие.
– Я бы не сказал, что бельгийцы едины в своих чувствах, – вдумчиво возразил Шарль. – Тут имеется много красок и даже оттенков в красках.
– То есть отношение разных слоев различно?
Шарль помолчал, всматриваясь в остатки моста, перевел глаза на барак, который полыхал все жарче, спросил самого себя: "А где же Устругов и парни? Им пора бы уже быть", – только после этого повернулся опять ко мне:
– На этой грешной земле все так переплелось, так перепуталось, что поведение различных слоев, особенно в маленьких странах, часто тесно связано с позициями великих держав. В этом, правда, нет ничего особенно нового. Раньше их позиции отражались на поведении придворных кругов, теперь захватили всю нацию. И разные слои в нашей стране ждут от исхода этой войны разного будущего. Одни хотят не только поражения немцев, но и вашей безграничной победы. Другие хотят немецкого поражения, но опасаются вашей победы. Третьи хотят и немецкого и вашего поражения. И лишь немногие ныне хотят немецкой победы, хотя уже не верят в нее. Почти все хотят немецкого поражения. Но будущий мир представляется разным слоям по-разному, и каждый слой хотел бы устроить его по-своему.
– Если не секрет, к какому слою относите вы себя?
– Я не большой политик, – ответил Шарль, поморщившись. – И не очень ясно вижу то, что будет после войны. Пока хочу только одного – добиться поражения немцев. Пока только этого...
– А потом?
– Потом предоставим политикам заниматься этим делом.
– Но они же могут устроить мир так, что вам он не понравится.
– Мир не может быть совершенным, и кто-то всегда недоволен, и кому-то приходится мириться с этим. Примирюсь и я.
– Тогда почему же не миритесь с тем порядком, который устраивают ныне немцы?
– Ну, это другое дело, это совсем другое дело, – живо возразил Шарль, посмотрев на меня с недоумением: не понимал, к чему я клоню. – Тут грубое вмешательство в наши дела со стороны чужестранцев. Это даже хуже, чем вмешательство соседей в дела семьи. За такое вмешательство обычно бьют по рукам.
– А как устроит семья свои внутренние дела, это вас не касается?
– Нет, почему же? Касается, конечно. Очень даже касается. Только задача моя, как военного, заключается в том, чтобы избавить семью от соседского вмешательства. А уж дела семейные пусть устраивают те, кто смыслит в этом больше.
– А если они устроят семейные дела только в свою пользу?
– Я уже сказал: никогда и нигде не бывают все довольны. Оставим это на совести других членов семьи. Они же понимают, что если обидят меня, то в следующий раз, когда сосед опять полезет в наш дом, я могу отказаться защищать их.
– Не откажетесь, как не отказались сейчас. Интересы семьи всегда будут для вас выше собственных.
Шарль озадаченно поднял брови: откуда, мол, ты знаешь это? Подумал немного, согласно улыбнулся, ничего, однако, не сказав.
Наконец Устругов показался со своими помощниками. Сильно наклоняясь вперед, они взбирались по склону. Грязный, потный, но улыбающийся Георгий был доволен. Не доходя нескольких шагов до нас, повернулся, посмотрел на мост и засмеялся.
– Немало мостов взорвал, – сказал он, – и только этот рванул с удовольствием. С настоящим удовольствием...
Но тут же нахмурился, хотя не мог спрятать или погасить радостное сияние глаз.
– Все тут? – спросил Устругов, не обращаясь прямо ни к кому. – Можем уходить?
– Химика еще нет, – ответил за всех Лобода, выступая вперед. Пиджак, застегнутый на верхнюю пуговицу, был наброшен на его плечи, однако не скрывал забинтованную левую руку, которая поддерживалась подвешенным через шею ремнем. Георгий шагнул к нему и отодвинул борт пиджака.
– Ранен? Серьезно?
– Это что, – хмуро отозвался Лобода, – это что... у Хорькова там два парня остались, да и самому пуля в живот угодила.
– А где он? Где Хорьков?
– Там, в кустах, лежит. Около него чех хлопочет.
Устругов двинулся туда, но остановился, увидев Яшу Скорого, который торопливо поднимался по склону.
– Химик там... – крикнул он, махнув рукой в сторону большого столба дыма, поднимавшегося над бараком. – Там Химик...
– Что Химик? Убит? Ранен?
– Химик там... сжечь... всех... хотел... – точно выдавливая из себя каждое слово, проговорил он. – Всех... сжечь...
– Кого сжечь?
– Немцев всех. В бараке закрыл и барак поджег. Они в окна прыгать стали, а Химик из автомата их... Наверно, всех бы в огне оставил, если бы не парни. Двое навалились на него и стрелять по немцам помешали.
– Я же сказал ему: отпустить их на все четыре стороны, – тихим каким-то потерянным голосом проговорил Устругов. – Я же сказал...
– Парни те тоже ему говорили, – пробормотал Яша. – Устругов, мол, велел отпустить пленных. А он как закричит: "Устругов мне не указ, его командиром никто не назначал".
– Много немцев в огне-то погибло? – недоверчиво спросил Лобода.
Яша с готовностью повернулся к нему.
– Когда парни на Химика навалились, немцы опять из окон прыгать стали, а мы им на лес показали: бегите, мол, черти, пока целы... Ну, они, конечно, упрашивать себя не заставили. Думаю, что все уцелели.
Устругов стиснул челюсти и стал жевать и кусать сразу побледневшие губы. Он взглянул на Лободу уже без прежнего сочувствия, перевел глаза на Деркача, стоявшего с бесстрастным, как определили "братья-кирпичники", "казенным лицом", точно говорил: не послушались меня, не действовали, как предписывает устав, вот оно и получилось.
Сердито тронув меня за плечо, Георгий вдруг спросил:
– Ты благословляешь самоуправство Химика?
Сдерживаемое напряжение последних дней и особенно последней ночи прорвалось у него в этой яростной вспышке.
– Мы будем судить его, – сказал я, стараясь успокоить Устругова. – Но не сейчас и не здесь.
– Почему же не сейчас? Почему же не здесь?
– Потому что нужно уйти подальше отсюда. Приди сейчас поезд с солдатами, они немедленно бросятся в погоню. Да и без поезда погоню того и жди. Из поселка, наверно, уже давно сообщили на соседнюю станцию, что в районе моста идет стрельба и что оттуда донесся взрыв. Кроме того, в таком возбужденном состоянии мы будем плохими судьями.
Химик, появившийся вскоре со своей группой, по лицам партизан догадался, что мы уже знаем о его самовольной попытке расправиться с фольксштурмистами. Пренебрежительно оттопырив губы, он с подчеркнуто независимым видом прошел мимо нас с Уструговым, Деркачем и Шарлем, направившись к Лободе. Однако тот встретил его отчужденно-злым взглядом.
– Ты чего там наделал?
– Чего наделал, того наделал, – небрежно ответил Химик, бросив острый и настороженный взгляд в нашу сторону. – Докладывать не буду.
Устругов рванулся было к нему, но я удержал: Лобода вскинул кулачище своей здоровой правой руки, чтобы дать должный ответ Химику. Но не ударил, а только глухо пробормотал:
– Доложишь, сукин ты сын, доложишь...
– Кому докладывать-то? – ощерил ровные мелкие зубы Химик. – Уж не тебе ли?
– И мне и другим доложишь...
– Когда рак свистнет...
Назревал скандал, и чтобы предотвратить его, я громко объявил, что надо немедленно собираться и уходить. Собравшиеся вокруг Химика засуетились. Положив тихо стонущего Хорькова на самодельные носилки, двинулись в путь. У одинокого двора, где жил Стажинский, задержались: сделали более прочные и более удобные носилки. Поляк тем временем забрал свои несложные пожитки: оставаться тут было уже нельзя.
Следующую остановку сделали недалеко от имения, в котором Прохазка, начав с конюха, завершал свою карьеру в качестве личного учителя помещика. Чех пообещал раздобыть у экономки еду, о которой не все говорили, но все думали. Владелец имения был вдовцом, делами в доме заправляла пожилая властная женщина, ненавидевшая немцев лютой ненавистью: ее сын был убит в первый час войны. Прохазка рассчитывал на ее содействие. И не ошибся. Кладовая помещика оказалась богатой, а экономка щедрой: еды, принесенной чехом, хватило всем и даже осталось немного на дорогу.
В нескольких километрах от деревни, около которой прятался со своими парнями Лобода, снова остановились. Между ним и Химиком возник спор, о котором мы узнали, однако, только после того, как он перешел в перебранку. Лобода и его товарищи решили уходить в глубь Арденн вместе с нами. Химик, наоборот, стремился оторваться от "братьев-кирпичников". Ребята, слушавшиеся его раньше беспрекословно, тут опять, как это было вчера перед нападением на мост, воспротивились. Химик грубо, грязно обругал всех и пригрозил расправиться с непослушными. Лобода вступился за парней.
Мы окружили расходившихся приятелей и стали унимать. Раздраженный Устругов решительно взял меня за локоть.
– Ну, что ж ты суд оттягиваешь? Химик заберет сейчас своих ребят и уйдет. Может, ты только этого и ждешь?
Однако предложение устроить над Химиком суд было встречено недоуменным молчанием. Бельгийцы, Стажинский, Прохазка и Гэррит с Кэнхемом достаточно ясно показали, что не желают вмешиваться в дела русских. "Братья-кирпичники" и ребята Хорькова прятали глаза, и мне пришлось опрашивать каждого: за суд или против. Настороженные глаза Химика следили за мной и немедленно упирались в лицо того, к кому я обращался. Темные, красивые, эти глаза становились жесткими и колючими, если мне отвечали утвердительно, или посылали теплый лучик одобрения, если опрошенный говорил:
– Я против.
Большинство все-таки было за то, чтобы судить Химика, и он сразу как-то сник, ссутулился. Побледнев и сразу вспотев, он смотрел то вниз, под ноги, то поверх наших голов, на вершину дальнего холма, куда скрытое от нас большим облаком солнце сыпало прозрачное золото своих лучей, и вершина выделялась среди неровного темного пространства ярко-зеленым пятном. Химик запротестовал, когда я предложил избрать в качестве судей Деркача, Лободу и Стажинского.
– А поляк зачем? – выкрикнул он. – Среди чужих помощников ищете?
– Действительно, зачем нам чужой? – пробормотал Лобода. – Человек наш, мы и решим, что делать с ним.
– Поляк не чужой, – возразил я. – Это наш товарищ, наш старший товарищ, польский революционер.
И коротко рассказал историю Стажинского, упомянув также, где и при каких обстоятельствах познакомились, как бежали вместе из немецкого концентрационного лагеря, как потеряли друг друга на Рейне и нашли здесь. Парни стали смотреть на поляка уважительно, с готовностью согласились, чтобы Казимир судил Химика, и даже попросили его быть председателем.
Стажинский вошел в круг и встал рядом с Деркачем и Лободой. Всмотревшись в Химика своим обычным цепким и пристальным взглядом, Казимир тихо, но твердо предложил ему отдать оружие. Намеренно медленно, но все же дрожащими руками Химик снял через голову автомат и передал одному из своих ребят. Потом достал из кармана брюк маленький "вальтер" и отдал другому парню.
Стажинский повернулся ко мне.
– Кто будет обвинять его? Обвинителем кто выступит? Ты или Устругов?
– А чего обвинять? – спросил Лобода. – Пусть доложит, как и почему приказ нарушил немцев отпустить.
– Чего докладывать! – огрызнулся обвиняемый. – Нечего докладывать.
– Нет, ты доложи, – настаивал Лобода. – Докладывай, докладывай, не жди, когда рак свистнет.
Химик вскинул на него злые и растерянные глаза.
– Поизмываться захотелось? Ну, поизмывайся, поизмывайся...
– Дурак ты, и больше ничего.
– Сам дурак... Дураком всегда был и останешься навсегда.
Стажинский повысил голос:
– Обвиняемый, прекратите ругаться! И расскажите точно и честно, как и почему приказ нарушили.
– Вот пристали! – досадливо проворчал Химик. – Чего рассказывать тут? Барак поджег, как было сказано, а когда фрицы в окна полезли, автоматом встретил... Чтобы не лезли, значит. Ну, а парни мои – Федоткин вот, Тюряев, Ильин на меня навалились и стрелять помешали. Вот и все.
– Сколько пленных в огне погибло?
– Я в огонь не лазал, чтобы считать их. А может, и никто не погиб.
– Но ты же стрелял, чтобы помешать им из огня выскочить?
Химик только пожал плечами, не ответив. Он оглядел окруживших его злыми глазами, скривил в брезгливой усмешке губы.
– А я и не знал, что найдется столько слюнтяев-гуманистов, которые фрицев жалеть будут и что из-за них мне душу выматывать будут. Было у меня сомнение относительно политрука, – он небрежно кивнул головой в мою сторону. – Этот, думал я, не упустит случая поковыряться в душе моей, как в банке консервов, да надежда у меня была, что его в перестрелке укокошат. Видно, не повезло мне. Что ж, выматывайте мою душу, гуманисты, так вас и перетак...
– Обвиняемый, вторично предлагаю прекратить ругаться.
Георгий, войдя в круг, остановился перед Химиком.
– Этот человек, – начал он, не глядя на обвиняемого, – этот человек очернил партизан в глазах населения. Оно смотрело на нас, как на людей, которые пришли помогать им бороться против произвола и жестокостей оккупантов. Теперь все скажут, что мы такие же звери, как нацисты. А что может быть позорнее, страшнее такого сравнения? Ничего не может быть позорнее и страшнее. Мы боремся с врагом, убиваем, если он сопротивляется, но не можем и не позволим никому расправляться с пленными... Это противно нашей совести, противно нашему сознанию.
– Противно совести... противно сознанию... – передразнил Химик, ожесточенно сплевывая. – То же мне сознание... Какое у тебя сознание, слюнтяй? Ты просто чистеньким хочешь быть, чтобы ангелочком на тот свет явиться, когда какой-нибудь фриц продырявит твою глупую башку. А я в ангелы не мечу и грязи не боюсь, если это для дела нужно.
– Месть не дело, а подлость! – выкрикнул Георгий. – Подлость!
– Подлость! – повторил Химик. – Если бы гитлеровцы твою семью вместе с домом сожгли, ты не кричал бы: "Подлость..."
– Но ведь то гитлеровцы. Гитлеровцы, понимаешь ты это? Что ж, по-твоему, мы равняться на них будем? – повысил голос Устругов. – Или соревноваться, кто больше жестокостей натворит? Не для этого за оружие взялись.
Никогда зеленая дубрава в центре Арденн не видела такой удивительной сцены, никогда не звучали в ней такие споры о том, что может и чего не может делать человек, воин и особенно советский человек. Эти люди, гонимые, преследуемые, перенесшие столько бед и невзгод, не хотели оправдать бессмысленную жестокость. Спор, развернувшийся вокруг поступка Химика, был горяч, иногда злобен, чаще товарищески искренен.
И приговор суда, родившийся в этом споре, был мягок и в то же время жесток: Химика не подвергали физическому наказанию, но изгоняли из партизанской семьи. У него отобрали оружие, добытое в недавней схватке. Своим поведением он мог "опоганить", как сказал Лобода, наше дело, поэтому ему запрещалось участвовать в нем и примыкать к какому бы то ни было отряду.
После оглашения приговора партизаны двинулись дальше. Химик остался на том самом месте, на котором стоял перед судом. Он не поднял головы и не поглядел в сторону уходящих.
На кирпичный завод пришли лишь на другой день. Еще издали увидели под окнами пустого барака двух человек. В одном признали Степана Ивановича, другого рассмотрели только вблизи. Высокий, узкоплечий, он был одет в хороший охотничий костюм, на голове красовалась маленькая тирольская шляпа с перышком за лентой. Повернувшись в профиль, он показал ввалившиеся щеки и нос, торчавший треугольничком. Только тогда, схватив Георгия за руку, я почти вскрикнул:
– Крофт!
– Не может быть! – не поверил Устругов, однако, внимательно всмотревшись, только спросил: – Откуда он?
– И зачем?
Стажинский, которому указали на охотника, немедленно признал Крофта. На вопрос, зачем тот здесь, ответил:
– Подлинной цели мы никогда не узнаем. Ясно, что появился он здесь не затем, чтобы прятаться. Его спрячут надежно и в городе.
Крофт бросился нам навстречу с поразительным и совершенно неожиданным радушием. Обнимал нас, восклицая, что рад видеть живыми и здоровыми. Англичанин почему-то нахмурился, узнав, откуда мы возвращаемся, но вскоре снова заулыбался и даже поздравил с успехом операции. Несколько торопясь и не ожидая расспросов, Крофт сообщил, что приехал сюда узнать о здоровье новозеландских летчиков и выяснить, нельзя ли переправить их в Швейцарию, а оттуда в Англию.
Вскоре, однако, обнаружилось, что интересуют его не столько Гэррит с Кэнхемом, сколько Устругов и я. Англичанин часто шептался о чем-то со Степаном Ивановичем, завоевавшим доверие Крофта необъяснимо быстро. Дня два спустя Крофт отвел меня в сторону и предложил поехать с ним в Брюссель, чтобы встретиться с людьми, которые могут быть полезны нам во всех отношениях.
– В каких отношениях?
– Я же сказал, во всех, – повторил англичанин. – Денег дадут, одежду, обувь, оружие и боеприпасы. Современная техника позволяет сделать то, что вы сделали на днях с большим трудом и потерями, одному и почти незаметно.
Он достал из внутреннего кармана граненый цветной карандаш.
– Этим вот карандашиком можно вывести из строя целый паровоз, если сунуть его куда нужно, можно вырвать железнодорожную стрелку или сбросить поезд под откос, если вставить между рельсами в нужном месте.
Крофт опять спрятал карандаш и немного хвастливо закончил:
– Мы можем доставлять эти современные средства в нужных количествах людям, которые сумеют ими правильно воспользоваться...
Обрадованный такой возможностью, я заверил Крофта, что мы-то сумеем правильно воспользоваться этими средствами. Тогда я не знал, конечно, что англичанин и я понимали под этим разное. Я хотел посоветоваться с Георгием.
– Зачем это? – недоумевал Крофт. – Степан Иванович говорит, что вы тут голова, что Устругов думает вашими думами, говорит вашими словами. Советую действовать самостоятельно. Просто скажите ему, что уезжаете. Чем меньше будут знать и говорить об этом, тем лучше.
Степан Иванович, как я догадался, был человеком Крофта, на оценку которого англичанин полагался. Однако наблюдения агента оказались поверхностными. Устругов уже не думал моими думами и не действовал так, как я скажу. И хотя еще не делал ни одного шага, не посоветовавшись со мной, он не потерпел бы своеволия и с моей стороны.
Предложение англичанина обрадовало Георгия.
– Поезжай, Костя. Обязательно поезжай. Без помощи мы долго не продержимся. Нам она теперь особенно нужна.
– А вдруг немцы начнут повсеместную облаву?
– Вот поэтому-то поезжай. Помощь очень нужна, и ее можно получить только в Брюсселе. Поезжай...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
До Ляроша мы добирались на своих ногах, настороженно обходя поселки и придорожные харчевни. Перед Лярошем немного задержались, не решаясь войти в город засветло. В сумерки Крофт повел меня в самый центр городка и направился к большому и богатому на вид дому. Мы уже привыкли держаться подальше от таких мест, и мои ноги непроизвольно стали делать мелкие шажки, точно вес ботинок увеличился вдруг многократно. Англичанин заметил мою нерешительность и взял под руку.
– Не беспокойтесь. Это надежный человек.
По условному стуку дверь дома открылась. Крофт и мужчина с приглушенным басовитым голосом обменялись загадочными фразами по-французски, затем перешли на родной язык англичанина.
Хозяин дома, проведший нас в ярко освещенную комнату, был рослый мужчина с большим красным лицом. Полный и важный по осанке, он как-то незаметно и в то же время ощутимо вытягивался, выпрямлялся, когда Крофт обращался к нему, словно не мог не показать готовности повиноваться англичанину.
Привыкший к бедной простоте наших бельгийских соседей-крестьян, я не решался оторваться от двери, до того все богато выглядело. Пол устилал ковер, богатые кресла с подушками поблескивали полированными подлокотниками, в зеркальном столе отражались портреты солидных и важных людей. Спальня на втором этаже, куда отвели нас после ужина, оказалась такой же стесняюще-богатой, а мягкие постели с белыми хрустящими простынями пугающе-неуютными.
Неудобства непривычного комфорта не помешали мне, однако, хорошо выспаться. Проснувшись в просторной светлой комнате, я некоторое время недоумевал: "Где я? Не в больнице ли?" Недоумение возросло, когда на кресле рядом обнаружил свой вычищенный и выутюженный костюм, а рядом свежую белую рубашку и модный галстук. Впервые в жизни кофе подали мне в постель.
С помощью хозяина, у которого ночевали, Крофт придал мне такой вид, что по одежде меня уже трудно было отличить от бельгийцев, и мы могли ехать дальше в машине, не вызывая особого внимания. Это была старенькая немецкая машина с неуклюжей колонкой для газа, но она бежала значительно быстрее, чем шел человек.
В окрестностях Марша остановились в почти пустой лесной гостинице: случайный встречный рассказал, что на мосту в городке стоят полицейские. Крофт решил переждать: за себя он не опасался, но мои документы были ненадежны. Время от времени немцы устраивали на дорогах проверку.
Я воспользовался остановкой, чтобы пробраться знакомым лесом к "Голубой скале". Мне хотелось встретиться с Аннетой, которая несколько дней назад простилась со мной необычно тепло. Ее синие глаза неотступно следили за моими, и в них было столько сочувствия и тревоги и какая-то немая просьба, что у меня как-то невольно вырвалось:
– Я вернусь, Аннета, обязательно вернусь.
Она обрадованно закивала головой.
Во дворе "Голубой скалы" я встретил не Аннету, а Валлона и Дюмани. Первый посмотрел на меня с удивлением, но без укора. Дюмани коротко и резко назвал мой приход в гостиницу своеволием. Вытянувшись, словно перед строем, и сверля меня прищуренными глазами, он потребовал объяснений. И когда я начал мямлить что-то невразумительное, Дюмани перешел на жесткий шепот:
– Вы же офицер, а не просто партизан. Вы должны уметь не только заставлять других подчиняться дисциплине, но и подчиняться ей сам. Своим непрошеным приходом сюда вы ставите под удар себя, других и прежде всего эту семью.
Я тут же подумал: а не занимаемся ли мы также своеволием, установив связь с англичанином и пытаясь найти помощь в Брюсселе? И, попросив разрешения "доложить", рассказал о появлении на кирпичном заводе Крофта, о нем самом, о поездке, которую я предпринял с ведома и одобрения Устругова.
Дюмани выслушал мой рассказ с явным осуждением, и я не знал, относится ли это ко мне или к замыслу англичанина. Как всякий кадровый военный, привыкший принимать четкие и ясные решения, он готов был высказаться против, но Валлон предупреждающе поднял руку.
– Не спешите, не спешите. Нужно подумать...
– Поезжайте, – сказал он, наконец, после раздумья. – Поезжайте. Помощь никогда не может быть лишней. Заодно и разузнайте кое-что. У нас есть сведения, что советскими пленными в Бельгии занимается, помимо нас, еще кто-то. А вот кто, не знаем. Может, вам удастся узнать это...
Дюмани озадаченно посматривал на нас. Он не понимал ни действий англичанина, ни советов своего друга. Но когда Валлон спросил его, не возражает ли он против такого поручения, чуждый колебаниям и неясностям, кадровый офицер отчеканил:
– Не возражаю.
На другой день, как я мог определить с чердака "Голубой скалы", полицейских с моста сняли. Я поспешно вернулся к Крофту, и уже час спустя наша машина перебралась через опасный мостик, с воем одолела подъем и продребезжала мимо "Голубой скалы". Отодвинув правой рукой занавеску, Аннета стояла у открытого окна. Побледневшие губы дрожали, удерживая плач, глаза уже не просили, а требовали: "Возвращайся! Непременно возвращайся!"
Милая, славная Аннета! Сколько раз провожала она меня, боясь, что смерть помешает мне вернуться! Сколько раз прощалась со мной, страшась не увидеть снова!
– Я жду тебя, – говорила она потом со слезами и улыбкой радости. Всегда жду, когда тебя нет. А ты бываешь так редко, так мало, что в моей жизни не осталось уже ничего, кроме этого ожидания...
В Брюссель мы приехали ночью. Город был темен и тих. Из окна мансарды пятиэтажного дома, где меня поселили, совсем ничего нельзя было увидеть днем (плотная штора, к которой я не решался прикоснуться, скрывала все) и очень мало ночью. Погасив свет в комнате, я отодвигал осторожно штору и выглядывал. Внизу тянулся черный коридор улицы, напротив, едва различимые, выступали крыши. Когда поднималась луна, крыши блестели, окна затемненных домов казались черными провалами. Иногда в этих черных квадратах появлялись какие-то блеклые пятна: неведомые мне соседи смотрели, как и я, на ночной город. Порою снизу доносились мерные громкие шаги немецких патрулей, шествовавших по самой середине мостовой. Напуганные нападениями, завоеватели держались подальше от домов. Время от времени проносились легковые машины с затемненными фарами. За ними с грохотом летели грузовики, приспособленные для перевозки арестованных. Это немецкая полиция спешила ловить таких же, как я, противников "нового порядка", которые прятались в мансардах, на чердаках или в подвалах.
Днем я слышал бесконечный топот ног. Утром он был четкий, торопливый, иногда даже легкий, к вечеру тяжелел, становился медлительнее. Идущие устало шаркали, с трудом поднимая и передвигая ноги.
Несколько дней и ночей я одиноко томился в мансарде, не отваживаясь покинуть ее. Крофт, доставивший меня сюда, исчез, коротко сказав, что за мной придут. По пути сюда он убеждал меня, что нашей судьбой заинтересовались некие влиятельные и богатые люди, особенно одна дама, которую называл "мадам". Сам он лишь выполнял роль связного. Его, видите ли, попросили привезти в Брюссель кого-нибудь из русских, кочующих в Арденнах. И он, Крофт, выбрал меня потому, что знал по лагерю и побегу. Он считал меня наиболее подходящим: говорю по-французски, могу объясняться по-английски и пользуюсь у русских влиянием.
Однажды в полдень хозяйка впустила в мансарду девушку или молодую женщину. Светловолосая и сероглазая, с красивым умным лицом и немного грузной для ее лет фигурой гостья внимательно осмотрела меня, сказала: "Добрый день", – и осведомилась о моем здоровье на великолепном французском языке. Едва хозяйка покинула мансарду, она подвинулась ко мне и, перейдя на русский язык, которым владела не хуже меня, сообщила, что пришла по поручению мадам Тувик. Мадам хотела побеседовать со мной, и нам следовало немного пройтись, чтобы встретиться с ней.
– Сейчас? В полдень?
– Да, сейчас, в полдень, – слово в слово повторила гостья с легкой улыбкой. – Вечером они (кивок головой на улицу) останавливают всех, проверяют пропуска, а если пропуска нет, забирают...
Она придирчиво осмотрела мою одежду, перевязала галстук, сделав "модный" узел, и посоветовала убрать вихрастый козырек, нависавший на мой лоб. Прическа, по ее словам, выдавала мое русское происхождение, и никакой паспорт не докажет иного. Когда расческа и щетка не помогли, гостья спустилась к хозяйке и вернулась вскоре с бриллиантином. Эта липкая жидкость усмирила топорщившиеся волосы, и ровный пробор лег, наконец, белым кантиком на прилизанной голове.
Мы вышли. Залитая солнцем улица была сравнительно пустынна. Несколько женщин брели с неизменными сумками и корзинками: вся Европа жила тогда по карточкам, недельный паек целой семьи умещался в сумке, которую женщина несла на согнутой руке. Изредка попадались пожилые мужчины, шедшие медленной и усталой походкой. В открытых кафе и пивных стайками сидели девицы, около которых увивались прыщеватые немецкие лейтенанты, получившие увольнительные из мелких гарнизонов, охранявших берег Северного моря.
Спутница легко несла свое полное тело, посматривала красивыми, все схватывающими глазами по сторонам.
– Возьмите меня под руку, – тихо командовала она, заметив что-то подозрительное. – Прижмитесь... Сделайте вид, что увлечены разговором...
Навстречу двигались размеренно и четко, как роботы, немецкие офицеры. Вынырнув из канцелярий многочисленных и многолюдных тыловых учреждений, эти служаки тем строже блюли воинский ритуал, чем дальше были от войны. От кончиков сапог до сверкающих крылышек кокарды на фуражке они воплощали геройство, строгость и дисциплину, и горе было мешковатым пожилым солдатам фольксштурма, если вовремя не "брали шаг" и не тянули свои большие загрубевшие руки под козырек. Чтобы не привлекать внимания, я наклонял голову к спутнице, а она, наоборот, посылала сверкающий взгляд офицеру, и тот, встречаясь с вызывающей улыбкой, еще больше задирал голову.
Не в меру любвеобильный пожилой майор попался на эту улыбку, как на крючок, остановился в двух шагах от нас и попытался заговорить на ломаном французском языке. Спутница ответила ему на таком хорошем немецком языке, что тот удивленно отступил и козырнул, пристукнув каблуками.







