355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Краминов » Дорога через ночь » Текст книги (страница 11)
Дорога через ночь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:33

Текст книги "Дорога через ночь"


Автор книги: Даниил Краминов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

– Тишь. Какая тишина! – едва слышно проговорил я. – Даже представить себе не могу, что где-то все еще продолжается война, ревут пушки, трассирующие пули и снаряды сверлят темноту и ракеты вспыхивают в черной бездне неба и тихо падают, как огромные фонари, постепенно усиливая свое кратковременное сияние.

– А может, это только кажется? – иронически переспросил Георгий, заметивший, что я почти повторяю его. – Может, тут где-нибудь в подвалах рвутся бомбы, прожекторы упираются в мокрые стены и тому подобное?

– Хватит! Хватит издеваться!

Он нащупал мою руку и пожал, наверно, в знак того, что считает себя расквитавшимся.

– Знаешь, Костя, в такие вот минуты чувствуешь себя особенно плохо. Когда были в плену, а потом в концлагере, я думал, что и плен и ужасы концлагеря – это тоже война, часть войны по крайней мере. А тут у меня такое ощущение, будто нас совсем из войны выключили, отбросили в сторону, как отбрасывают камень, лежащий на дороге.

– Тебе снова хочется на войну?

– Глупый вопрос. Мне хочется не стоять в стороне от той драки, которая идет в мире. В ней, в этой драке, не может быть сторонних наблюдателей, а мы сейчас в роли именно таких наблюдателей. Я не умею говорить, как ты, даже думать так не умею. У меня мысли – одна в одну сторону, другая в другую, а вот которая правильная, я и сам часто не знаю. Но одно я знаю твердо: прятаться и прохлаждаться нам долго нельзя.

Он помолчал немного и заключил еще тверже и решительнее:

– Нельзя, Костя, нельзя...

Тем же путем, осторожно ступая по каменной лесенке, мы вернулись во двор гостиницы. Отчетливо чернея на фоне светлой стены, стоял тот самый "камион" (грузовик), который доставил нас сюда прошлой ночью. Однако, только подойдя вплотную, мы увидели возле него Шарля и Аннету. Они разговаривали тихо, а услышав наши шаги, замолчали.

– Вышли подышать свежим воздухом? – спросила девушка.

– Да, – отозвался я. – Вечер очень хорош.

Помолчали. Потом Аннета, смотревшая в небо, повернулась ко мне и спросила:

– А у вас какие звезды?

– Звезды какие?

– Такие, как здесь? Или какие-нибудь иные? Ведь в России все другое. У вас, как рассказывают немецкие офицеры, страшные морозы, птицы на лету замерзают и падают мертвыми, снега такие, что деревни с крышами заносят, земля мягкая, рыхлая, камионы утопают по самый кузов. Вот я и подумала, что, может быть, у вас небо другое и звезды иные...

– Нет, небо наше такое же, как тут, и звезды такие же.

– Странно, – с легким разочарованием заметила она.

– Это потому, что небо одинаково далеко, как от нас, так и от русских, – отозвался почти мечтательно Шарль.

Девушка опять запрокинула лицо, всматриваясь в звезды. Бледное в лунном свете, оно светилось, четко очерченное темными волосами.

– И оно совсем не меняется, наше небо, – тихо, едва слышно проговорила она. – Мы умрем, наши леса вырубят, земля, как говорят ученые, остынет, а небо будет таким же, как сейчас.

– Возможно, – согласился Георгий, смотря, однако, не на небо, а прямо в девичье лицо. – Но это будет очень и очень нескоро.

– Да, нам еще хватит пожить, – поддержал Шарль. – И детям нашим, и внукам, и многим, многим поколениям внуков наших внуков.

– Просто жаль самое себя становится, – сказала Аннета, не отрывая глаз от неба. – Просто жаль, когда вспомнишь, как мало времени человеку дается, чтобы побыть на земле.

– Конечно, мало, – согласился Шарль. – И что еще хуже – человек не умеет правильно, умно использовать даже это короткое время. Многие всю свою энергию, все свои способности тратят на то, чтобы испортить жизнь другим. И портят, хотя их собственная жизнь не становится от этого лучше, легче или красивее.

Мы еще постояли немного около машины, потом простились с ними и поднялись на свой чердак. Голова и широкие плечи Устругова появились в светлом квадрате слухового окна. Я подошел к нему. Крыши домов по ту сторону речки блестели под луной еще ярче, тишина была еще гуще.

– Да, а небо здесь действительно такое же, как у нас, – со вздохом прошептал Георгий.

– И люди такие же, – добавил я. – И люди...

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Несколько дней спустя Жозеф, веснушчатый и рыжий, как подсолнечник, парень лет двадцати трех, забрал нас с чердака гостиницы, носившей название "Голубая скала". Пришел он за нами вечером, поэтому у нас было достаточно времени, чтобы проститься со старым Огюстом, угнетенным своим горем и ненавистью, с его славными дочерьми, которые кормили нас, школили за невнимание к одежде и прическе.

Лесными дорогами и горными тропами Жозеф, поднявший нас на рассвете, привел за день к своей деревне – пятнадцать-восемнадцать дворов на опушке леса. В деревню, однако, не повел. Внимательно всмотревшись с вершины лесистого холма, он заметил на ее тихой предвечерней улице что-то необычное и повел прямо на кирпичный завод. Правда, от кирпичного завода там остались только глубокий глиняный карьер, крытые досками сараи да барак, где жили перед войной рабочие.

К бараку мы добрались уже в сумерки. Длинный и приземистый, он был темен и так тих, будто в нем, как и в карьере, уже давно никто не бывал. Жозеф шагнул на деревянное крыльцо с круглым, как козырек, навесом и распахнул дверь в кромешную темноту.

– Братья-кирпичники, а братья-кирпичники! Принимайте-ка своих...

Из тьмы барака на крыльцо вылезли несколько человек. Они здоровались с нами: одни горячо, как с друзьями, которых давно не видели, другие вяло и равнодушно, как со случайными встречными, третьи настороженно и холодно.

– Ну, познакомились? – прокричал Жозеф, обращаясь сразу ко всем. Никто не ответил. Наш проводник, видимо, решил, что в особом ответе и нет нужды. Он коротко простился с нами, спрыгнул с крыльца и почти тут же исчез в темноте.

– Ну, пошли в дом, – пригласил кто-то. – Будем вместе жить...

Тьма в бараке была столь густа, что я невольно задержался на пороге. Лишь после того, как глаза немного привыкли, стал различать светлеющие квадраты окошек, какие-то черные фигуры, сидевшие перед ближним окном.

– Без огня, – сказал Устругов, не столько спрашивая, сколько отмечая сам факт.

– Сейчас вся Европа, почти весь мир без огня, – отозвался хрипловатый голос. – Вернулись в первобытное общество, к варварству.

– При варварском обществе вообще не было огня, электричества, как такового, – вразумительно возразил строгий голос. – Ныне же свет, как таковой, есть, электростанции, гидростанции и прочее. Но пользоваться им, светом, как таковым, нельзя: затемнение.

– Философия, – равнодушно и вяло отметил кто-то.

– Почти весь мир затемнили, – продолжал первый голос. – Ушли во мрак, ища спасения. До какого же одичания надо дойти, чтобы сознательно погрузиться во мрак!

– Философия...

Почти ощупью нашел я свободный топчан, обменялся с Георгием, оказавшимся рядом, парой фраз и завалился на жесткий бугристый матрац. Еще несколько минут я слышал голоса – хрипловато-назидательный и строгий, – в которые изредка вклинивалось равнодушно-вялое: "Философия". Потом голоса растаяли, темнота исчезла: передо мной возникли те правдивые и фантастические картины, которые рисует с такой легкостью сон.

Так мы стали жить с "братьями-кирпичниками", которые, как и следовало ожидать, меньше всего походили на братьев. Знакомясь с ними, беседуя то вместе, то наедине, присматриваясь к их поведению и прислушиваясь к разговору, я постепенно создавал представление о каждом. Конечно, трудно быть объективным, то есть бесстрастным, равнодушным, оценивая людей. Одни тебе нравятся сразу, другие также сразу не нравятся, и ты ничего не можешь поделать с собой.

Мне сразу понравился мой новый сосед Сеня Аристархов. Он божился, что ему стукнуло двадцать пять лет, хотя выглядел он только на двадцать. Худой, узкоплечий, с маленьким курносым личиком, Сеня был общителен и привязчив. Он буквально прилип к Устругову и ко мне, заглядывал в глаза, улыбался, поддакивал всему и кивал головой в знак согласия, что бы мы ни говорили. Со всех ног бросался выполнять просьбу. И не только Георгия или мою. Он старался угодить всем, сделать приятное каждому, к кому лежало его детски-доверчивое сердце. Он откровенно радовался, когда видел, что люди довольны. Из лагеря военнопленных Сеня бежал, чтобы не отстать от других, и хотел вернуться туда, узнав, что почти всех переловили.

– От твоего возвращения пойманным легче не стало бы.

Сеня посмотрел на меня исподлобья, недоверчиво и непонимающе.

– Почему же нет? Вместе бежать, вместе ответ держать. Радоваться человек и один может, а в беде одному куда как тяжело.

– Философия, – звучал за моей спиной равнодушно-вялый голос. Теперь я уже знал, что голос этот принадлежал Клочкову, плотному парню лет тридцати, с широким и каким-то особенно круглым лицом. Этим словом определял он все, что казалось ему сложным, непонятным или неприятным. Говорил Клочков редко, слушал внимательно, цепляясь своими маленькими глазками за лица говорящих. Если разговор увлекал его, он почти радостно восклицал:

– Это вот проницательно!

Клочков вырвался на свободу и забрался в арденнские леса почти год назад. Некоторое время скитался по дальним деревням, пользуясь только тремя французскими словами: "русский", "есть", "работа". За год его словарный запас расширился немного. Когда я попытался было научить его самым необходимым словам и наиболее употребительным фразам, Клочков удивился:

– А зачем? Меня и так понимают, что хочу, и я понимаю, что они хотят...

Обладатель хрипловато-назидательного голоса Степан Иванович посмеивался, слушая Клочкова и подмигивая мне. На хорошем французском языке он сказал:

– Ограниченность мужика... Примитивизм великой русской души...

Георгий оборвал его:

– Среди русских надо говорить по-русски.

Степан Иванович наклонил с иронической вежливостью голову:

– Пардон. Я говорю, как нахожу нужным.

Он отказался назвать свою фамилию и рассказать, как и зачем попал в Арденны.

– Рано еще анкетки заполнять. Все у немцев под задницей сидим, и стоит им немножко повозиться, чтобы раздавить нас. Зачем же облегчать им дело?

Довод был разумен. И все же нежелание Степана Ивановича открыть хоть краешек своего прошлого вызвало у меня неприятное чувство. На вопрос, где научился он говорить по-французски, Степан Иванович только усмехнулся:

– Наверное, там же, где вы.

– Я в Москве, а вы?

– Я в Петрограде.

– В Ленинграде, вы хотели сказать.

– Мне лучше знать, что я хотел сказать, – с усмешкой заметил Степан Иванович. – Я постарше вас, и когда учился там, этот город на Неве Ленинградом еще не назывался...

– Ха-арош-ший город Ленинград, – подхватил Егор Мармыжкин, поднимая голову и отрываясь на мгновение от работы. Этот пожилой человек с лицом и повадками крестьянина всегда был занят: чинил обувь, латал брюки, разбирал и собирал замки, точил ножи и ножницы. Сидя на маленькой скамеечке под самым окном и повернув ко всем сгорбленную широкую спину, Егор отзывался совершенно неожиданно на отдельные фразы, даже слова, которые почему-либо захватывали вдруг его внимание. Тогда он встревал в чужой разговор, бросал несколько слов и тут же отворачивался, вовсе не интересуясь, как другие воспримут его непрошеное вторжение.

Мармыжкин бежал из плена, выпрыгнув из поезда, перевозившего пленных во Францию. Он проскитался в этих краях две недели, не решаясь обратиться к бельгийцам: побаивался их, да и ни одного французского слова не знал. Питался, воруя брюкву и картофель, упрятанные до весны на полях. Сильно обносился и оброс, вид у него, когда он появился на пороге этого барака, был такой, что Сеня Аристархов, собиравшийся выходить на улицу, в страхе попятился, комически крестясь и восклицая:

– Свят, свят, свят! С нами крестная сила!..

– Чего крестишься и бормочешь, будто черта увидел? – сурово спросил Мармыжкин. – Видно, по лесам не бегал, если честного человека за черта принял.

– За черта принять тебя мог только Сеня, – сказал Степан Иванович, подходя к новичку. – А вот встретить тебя в лесу или на глухой дороге было бы действительно страшно.

– Ишь чистюли какие выискались, – пробормотал Егор, осматривая обитателей барака. – Помыты, побриты, одеколонта только для полного гарнира не хватает...

Около Мармыжкина, то помогая ему, то просто сидя рядом, держался молоденький паренек, почти подросток, с большими ясными глазами. Егор заботился о пареньке с отеческим постоянством и требовательностью; переделал слишком просторную для паренька одежду, стирал его белье и взбивал свалявшийся матрац. Рослый, тонкий паренек с узким высоколобым лицом так мало походил на Мармыжкина, что его никак нельзя было принять за сына.

Несколько дней спустя после нашего поселения в бараке я поймал проходившего мимо парня за руку.

– А ты кто такой?

Он застенчиво улыбнулся.

– Я – Яша.

– Яша чей?

– Просто Яша. Я не хотел бы называть свою фамилию: есть особые причины.

Сеня Аристархов, слушавший разговор, подошел вплотную.

– Яша без фамилии. Без звания, чинов и орденов. Яша – Ша.

Мальчик сверкнул на него обиженными глазами, но сдержался.

– Просто Яша.

– Как ты сюда попал, Яша?

– Удрал из лагеря угнанных немцами, который под Льежем.

– Давно из дома? Из России то есть?

– Скоро два года будет.

– Сколько же тебе годиков, Яков бесфамильный?

– Скоро шестнадцать.

– А давно ты из лагеря бежал?

– Скоро месяц...

Устругов, стоявший за спиной паренька, засмеялся.

– У тебя, Яша, все "скоро". Может, так и звать тебя – Яша Скорый?

Парень живо повернулся к нему.

– Я согласен. Яша Скорый звучит хорошо.

– Но это же и обязывает быть скорым. Иначе засмеют.

Яша с готовностью тряхнул головой.

– Я согласен быть скорым... По бегу в школе – это до войны было – я почти всегда первое или второе место занимал. Обгонял меня только Санька Вориводин, да и то не часто.

И Яша глубоко вздохнул, вспоминая, наверное, школу, Саньку, товарищей.

– Яша Скорый мог бы быть хорошим разведчиком, – снисходительно заметил подошедший к нам Анатолий Деркач. – Там, у нас, конечно.

– Почему же только там? – недоумевал Георгий. – Он и здесь может стать хорошим разведчиком. Верно, Яша?

Деркач только пожал плечами и усмехнулся с той же снисходительностью. "Бывший лейтенант Красной Армии", как он представился нам, следил за Уструговым и мною вопрошающим и в последние дни даже одобрительным взглядом. Он видел, что мы не просто знакомимся с обитателями барака, а стараемся заглянуть в их жизнь, в их недавнее прошлое. Сам Деркач, не дожидаясь расспросов, рассказал нам старательно и последовательно, как обычно рассказывают в отделах кадров, где родился, учился, кто родители, где кончил нормальную военную школу, на каком фронте воевал, где и как попал в плен и как бежал из плена. Деркач сохранил свою форму (без погон, и это сильно сокрушало его, потому что получил погоны лишь за несколько недель до плена). Правда, у него не было пояса, отнятого конвоем, да и на ногах вместо офицерских сапог, тоже отнятых конвоирами, болтались какие-то опорки.

Когда он впервые появился здесь и, пожимая руки новым товарищам, называл себя: "Анатолий Деркач, бывший лейтенант Красной Армии", – Степан Иванович прервал его со своей обычной назидательной суровостью:

– Вот что, Анатолий Деркач. Все мы тут беглецы, все одинаковы, и нам нет нужды знать, кто и кем был. Сейчас это совсем не нужно.

Лейтенант удивленно посмотрел на него.

– А почему бы не знать, кто кем был? Собрались мы тут вместе и, наверно, долго будем держаться вместе.

– А кто знает, сколько продержимся вместе? – раздраженно переспросил Степан Иванович. – И если кто попадет в руки немцев, зачем им знать, кто тут спасался?

Подумав немного, Деркач кивнул головой:

– Это разумно. Но я привык знать, с кем связываю свою судьбу, и хочу, чтобы они тоже знали.

И он продолжал знакомиться с другими обитателями барака, пожимая руки и рекомендуясь:

– Анатолий Деркач, бывший лейтенант Красной Армии...

Нам, Георгию и мне, пришлось назвать ему себя, рассказать, где воевали, как попали в плен и оказались в концлагере и при каких обстоятельствах вырвались на свободу.

Деркач внимательно выслушал, сочувственно покачал головой и даже нахмурился, услышав о потерях во время побега. Потом, рубя ребром ладони свое колено, сказал:

– Выходит, все трое в одном и том же звании. Как же нам решить, кто старший будет теперь?

– Старший?

– Да, старший, – ответил Деркач. – До сих пор я себя здесь старшим считал. А теперь не могу присваивать это положение, поскольку вы оба в том же звании.

– А нужно это? – озадаченно спросил Устругов. – Старший, не старший... Зачем это?

Бывший лейтенант соболезнующе улыбнулся.

– А как же, товарищ лейтенант? Там, где есть группа людей, там должен быть старший. Отвечать, распоряжаться...

– Перед кем отвечать? Кем распоряжаться?

Молодой, но уже закоренелый служака смотрел на нас с удивлением и тревогой. Он не понимал наших вопросов, не понимал, как можем мы, тоже лейтенанты, рассуждать так легкомысленно и сумбурно о вещах, которые были для него ясны и понятны, как пуговица.

– Этим людям, – кивнул я на наших соседей, – нужна прежде всего забота, а не распоряжения. Можете вы сходить в деревню и достать буханку хлеба, пару крынок молока или хотя бы два десятка картошек?

– Сходить могу, – с готовностью ответил Деркач, – но языка не знаю. Мне трудно объясняться с бельгийцами.

– Ну вот, значит, в старшие не годитесь.

– Да я и не требую, чтобы обязательно я был старшим. Только говорю, что старший должен быть. Нельзя без старшего.

Разговор был прерван появлением под окном барака постороннего человека. Одет он был в хороший, хотя и великоватый для него костюм, носил мягкие штиблеты. На курчавой голове красовалась дорогая, но несколько старомодная шляпа. Статный, красивый парень был откормлен так, что упругие розовые щеки даже посверкивали. Осведомившись, здесь ли русские пленные, он попросил принять его, назвавшись Иваном Огольцовым.

Сеня Аристархов подошел к нему, попробовал на ощупь костюм и с восхищением присвистнул:

– Ясно, с богатого хозяйского плеча!

Он обошел новичка кругом и скорее подтвердил свою мысль, чем спросил:

– Хозяйка подарила?

Красавчик кисло улыбнулся, не ответив.

Клочков встал перед ним и долго рассматривал, как диковинку, потом со вздохом не то зависти, не то осуждения произнес:

– Смазливый. Для таких некоторые жены с мужа не то что костюм, кожу сымут.

Мармыжкин поглаживал рукав костюма, словно хотел уничтожить складочку у локтя.

– Хороший материалец, очень хороший.

Жадные до новостей или просто житейских историй обитатели барака усадили щеголя на скамейку под окном и начали расспрашивать, кто таков, откуда и почему у него такой великолепный костюм и такой сытый вид.

– Тут без бабской благодати не обошлось, – уверенно определил Мармыжкин.

Новичок сначала избегал говорить об этой "благодати" и, лишь освоившись, решил не то душу излить, не то похвастать.

– Хозяйка мне попалась какая-то чудная, – признался он, делая ударение на "а". – Увидела меня первый раз, руками всплеснула и в лице изменилась.

– Красотой поразилась? – вставил Сеня.

– Сначала она ничего не сказала, – продолжал Иван Огольцов, игнорируя язвительный вопрос, – а потом только призналась, что на мужа ее очень похож. Дала поесть, водички подогрела помыться, бельишко принесла и одежонку кое-какую. Вечером, когда за стол сели, подвинулась ко мне. Обнял я ее одной рукой, осторожно так, чтобы обиды не получилось. Она носом мне в грудь уткнулась и заплакала.

– Соскучилась по мужу, значит, – заключил Мармыжкин.

– Соскучилась, конечно. И мне ее стало жалко. Обнял я ее крепко-крепко, и она, горячая такая, будто прилипла ко мне, целовать начала. Потом всю ночь тискала так, что кости трещали, целовала – губы к утру раздулись и черными стали. Обнимет меня, стиснет и шепчет: "Пьер мой, Пьер мой". Я говорю ей, что не Пьер, мол, я, а Иван Огольцов. Она все равно твердит: "Пьер мой, Пьер мой". Будто умом тронулась.

– Философия...

Аристархов шикнул на Клочкова:

– Не перебивай. Слушай и молчи, раз ничего умнее своей "философии" придумать не можешь.

Огольцов передернул плечами.

– Всю ночь миловала и целовала меня, а утром, как подниматься стали, зверем уставилась на меня, будто ограбил ее. Хотел обнять, приласкать, она по рукам моим как рубанет, так они и повисли.

Сеня ожесточенно потер лоб и вопросительно оглядел товарищей.

– Загадка...

– Это бывает, – солидно и назидательно заметил Степан Иванович. Муки совести и раскаяния. Женщины чаще всего переносят грехи свои на других и мстят им, вместо того чтобы себя наказать.

– Хотел я уйти, – продолжал Огольцов, – да совести ни хватило. Она меня накормила, одежонку дала, чтоб поработал у нее. Вот я и думал: уйду вроде как обворую. Скинуть все тоже нельзя было: тряпье-то мое она сожгла, чтобы заразу или паразитов в доме не разводить. Остался: отработаю, мол, что стоит, да уйду. Коровник ей вычистил, крышу над ним починил, петли на воротах приколотил. Ночью лег в пристройке к амбару, где указала. Намаялся за день, сразу заснул. Проснулся от того, что женщина рядом плачет. Хозяйка, оказывается. Прижалась ко мне и плачет. Ну, я, конечно, погладил ее по плечам: чего, мол, ревешь, дуреха? Она обнимать и целовать начала. И опять: "Пьер мой! Пьер мой!" А я ей опять: не Пьер я, а Иван Огольцов. То ли слышит, то ли не слышит, а жмется еще крепче...

– Что ж ты не ушел, когда за одежонку отработал? – спросил сочувственно Аристархов.

– Ушел вот, – несколько растерянно и не сразу ответил Огольцов. Сначала около Ляроша на мельницу устроился, а потом в Марш подался. Оттуда меня сюда послали. У меня тоже гордость есть, и не хочу я, чтобы меня как какое-то подставное лицо любили.

– Философия...

– Обидно, конечно, когда не тебя самого, а кого-то другого в тебе любят, – отметил Степан Иванович.

Огольцов согласно наклонил голову.

– Обидно, да еще как обидно. Тоже вроде воровства получается.

Деркач, слушавший рассказ с недоверчиво-насмешливой улыбкой, подошел еще ближе и спросил:

– А она, женщина эта, не будет вас здесь искать? Не пришлось бы другим за ваши шуры-муры расплачиваться.

Огольцов недоуменно поднял плечи.

– А она как, богато живет? – заинтересовался Мармыжкин, не дав Огольцову ответить. – Ты бы и для нас смог чего-нибудь добыть у нее. Одежонку... Бельишком мы сильно поизносились. Тебя вон, как буржуя, одела и для нас чего-нибудь нашла бы.

Аристархов возмущенно фыркнул:

– До чего же ты жалко рассуждаешь, Мармыжкин! Тут страшная любовь, муки сердца, а ты... "бельишком поизносились", "одежонку". Нет в тебе никакого сердечного чувства.

– Чувство во мне очень даже есть, – обиженно возразил Мармыжкин. – Я свою бабу очень сильно любил, так сильно, что вся деревня диву давалась. А бельишко с бабьей любовью очень даже идет. Это ведь городские женщины больше словесностью любовь показывают. Деревенские слов таких не знают. Понравился ей – она тебе кисет, полюбился – рубаху сатиновую ярче неба ясного, а уж мужем станешь – даже самую маленькую заботу с тебя снимет и на себя возьмет...

Устругов смотрел на Огольцова, Мармыжкина, Сеню почти с детским увлечением. Недавний студент, городской житель, он открывал через них неведомый ему мир. Он улыбался всем, кроме Деркача, сочувственно и понимающе, с одобрением. Когда новичка повели в барак, Георгий шепнул мне:

– Интересный народ... Какой интересный народ! Я рад, что мы с ними...

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Интерес Устругова к "братьям-кирпичникам" скоро, однако, иссяк. Люди в бездействии не могут долго привлекать к себе внимание. И даже забота Деркача о своей форме воспринималась уже как малозначительная деталь. Бывший лейтенант попросил через меня Жозефа достать ему поясной ремень.

– Не положено офицеру распояской ходить, – серьезно и четко сказал он. – Распущенность всегда начинается с мелочей. А распущенность и дисциплина несовместимы.

Жозеф принес пояс, затем добыл хорошие военные бутсы, оставшиеся от бельгийского солдата. Деркач вырезал из кусочка старого красного сукна звездочку и пришил к пилотке.

– Прямо хоть на парад на Красную площадь, – заметил Устругов, когда бывший лейтенант предстал перед нами в старательно вычищенной и выглаженной под матрацем форме. – Жалко только, до Красной площади далековато.

Деркач вытянулся и, глядя на нас строгими и в то же время обрадованными глазами, отрапортовал:

– Площадь, товарищ лейтенант, найдется, был бы повод для парада.

По своему обыкновению, Клочков подошел вплотную к нему, обошел кругом, осматривая снизу доверху, и озадаченно покачал головой:

– Вид, что и говорить, проницательный.

– Только появиться в таком виде за порогом этого барака нельзя, заметил Степан Иванович, – сразу схватят.

– Положим, не сразу, – поправил Георгий, – но переполох может быть.

Деркач и сам понимал это. Походив по бараку, он снял форму и заботливо сложил. Время от времени снова доставал ее, надевал, ходил подтянуто и четко, поглядывая на нас весело и немного высокомерно, а потом опять прятал. И никому, кроме Степана Ивановича, не казалось это чудачеством: поношенная и выцветшая на солнце, эта форма связывала нас теснее с тем, что было в прошлом и что могло быть в будущем.

"Братья-кирпичники" оживлялись, когда приходил Жозеф. Он рассказывал, что делается в мире, хотя его рассказы часто ограничивались почти одним словом "долбанули".

– Ваши опять долбанули бошей.

– Где? Когда?

– Би-би-си говорит: на юге где-то долбанули.

– Где же это такое на юге?

– Не знаю. Названия все такие длинные и трудные, не запомнишь. А американцы итальянцев в Африке долбанули.

В другой раз его вести были менее радостны.

– Боши по Лондону долбанули.

– Бомбили, что ли? Самолетами?

– Ага, с воздуха долбанули...

С наибольшим оживлением, однако, встречалось его заключительное объявление:

– Требуется мужская сила...

Мужская сила требовалась далеко не для героических дел: выбросить навоз со двора, окопать деревья в саду, замесить глину и восстановить упавшую стену свиной закуты. И все же "кирпичники" охотно, даже с радостью шли: труд отвлекал от утомительных мыслей, выводил за пределы брошенного давно завода и окружавшего леса. Хозяйки кормили работавших до отвала и давали на дорогу увесистые свертки с едой.

– Это товарищам.

Иногда пропадали не только днями, но и ночами и возвращались утомленные и успокоенные, в новых рубашках, брюках или ботинках: деревенская бессловесная любовь оставляла согревающие следы своего блага.

Несколько раз ходили мы – то вместе с Георгием, то порознь – в деревню Жозефа. Отгороженная от большого мира невысокими горами и лесами, деревушка была тиха и почти всегда безлюдна. Крестьянские дома выходили окнами на одну улицу, вытянувшуюся вдоль ручейка. Они соединялись длинной – от края до края – стеной, образующей как бы деревенскую крепость. Одновременно каждый двор был крепостью сам по себе: одна стена соединяла вместе двор, амбар, надворные постройки. Отдельный двор поворачивался к внешнему миру высокой и крепкой каменной стеной, посматривал на него лишь через узкие и глубокие окна, которые могли быть бойницами. В давние времена это имело, наверно, большое значение: непрошеным гостям нелегко было попасть в такой двор и нанести вред. Но с тех пор как в Арденнах перевелись разбойничьи шайки, а это произошло уже давным-давно, такая постройка лишь хранила традицию.

Сокрушительный вал войны, прокатившийся весной 1940 года по арденнским дорогам, не затронул деревушку. Длинными невидимыми щупальцами война выдернула из дворов-крепостей мужчин от двадцати до сорока пяти лет и оставила надолго где-то за лесами и горами. Ныне только отсутствие мужчин да редкие письма со штампами немецкой военной цензуры, приходящие из лагерей военнопленных, напоминали о войне, которая все еще бушевала в далекой России, в Африке и совсем на краю света, в Тихом океане.

Познакомились мы с матерью Жозефа, крепкой женщиной с красивым, но рано состарившимся, морщинистым лицом, с его сестрой Дениз и братишкой Рене. Дениз и раньше бывала в бараке. С появлением трех новых обитателей она зачастила сюда, посматривая своими зеленовато-карими глазами то на Георгия, то на Огольцова: сердце ее, видимо, не сделало сразу выбора. "Братья-кирпичники", завидев ее, обрадованно кричали:

– Дениска идет!

Скоро, однако, стало ясно, что Дениз выбрала Устругова. Она присылала за ним Жозефа или Рене, приходила сама. "Братья-кирпичники", узнавшие ее выбор, может быть, даже раньше, чем она сама, стали кричать:

– Устругов, Дениска твоя идет, готовьсь!..

Георгий тяготился ее вниманием, злился на шутки и скабрезные намеки товарищей, но послушно шел в деревню, чтобы поработать в семье Жозефа. И чем ярче расцветала весна, тем чаще присылала Дениз за ним: она умела находить работу. Жозеф намекал, правда посмеиваясь, будто сестра намеренно завалила заднюю стену двора, чтобы заманить Георгия на целый месяц. А он, чтобы избежать этого, пригласил Сеню, Клочкова, Огольцова и меня. Дениз нашла способ почти тут же избавиться от первых трех, оставив с Георгием только меня, и мы принялись за работу.

Глина, которую замесил Жозеф несколько дней назад, уже затвердела, нам пришлось залить ее водой и долго лопатить. Плотная и вязкая, она с трудом поддавалась. Жозеф быстро вспотел и остановился, скоро выдохся и я. Лишь Георгий продолжал рубить глину, поворачивал пласты, блестевшие на солнце, снова рубил. Потребность в действии находила выход в этом труде, и он работал с явным наслаждением. Его лоб блестел, рубашка на спине потемнела, а он все копал и месил, месил и копал.

Вышедшая во двор хозяйка долго смотрела на него, любуясь. Она остановила пробегавшую мимо Дениз и показала глазами на Устругова.

– Эти русские одержимые какие-то, – отметила дочь. – Не знают меры ни в чем. Пить начнут – не остановишь, работать – то так, будто не сделай они этого в один-два часа, свету конец. Женщин сторонятся, как чумы, а осмелеют – сразу бросаются, будто проглотить хотят.

Мать встрепенулась.

– Ты откуда насчет женщин знаешь?

Дениз повела на нее насмешливыми глазами.

– Знаю...

– Откуда ты знаешь? Смотри, Дениз, проглотит тебя какой-нибудь русский.

– Почему какой-нибудь, а не этот? – кивнула девушка в сторону Устругова.

Мать прищурила глаза, всматриваясь в Георгия.

– Этот не опасен. Теленок. Большой, сильный, даже красивый, но теленок. В смысле женщин, конечно. Только в этом смысле. А вообще-то он мужчина хоть куда. Дай бог любой девушке иметь такого мужа...

– Почему любой девушке, а не мне? – приставала дочь.

– Глупа ты еще, – с сердцем ответила мать и ушла.

В нашу бедную событиями жизнь война врезалась неожиданно и шумно. Поздним летним вечером, когда "братья-кирпичники" уже собирались покинуть скамейку под окном и пойти спать, со стороны Германии – она лежала от нас меньше чем в сотне километров – послышался нарастающий гул моторов. Головы невольно повернулись туда. В черном небе, усеянном звездами, появился огонек, похожий на горящую головешку. Быстро разгораясь, он превратился в факел, а факел тут же запылал, вытягивая за собой ярко-оранжевый хвост.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю