355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Заговор » Текст книги (страница 2)
Заговор
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:13

Текст книги "Заговор"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Но вот что интересно – ныне, когда Попов был в отставке, это была сама любезность. Я человек отходчивый и не вспоминал про наш конфликт, и он не отличался злопамятностью и, возможно, забыл про то, что между нами было.

Ныне ему хотелось рассказать, выложить какие-то сюжеты из прошлой жизни, события, которые я, писатель, как он считал, должен был бы увековечить. Я не раз замечал, что ко мне относятся как к хранителю жизненных историй, боясь, что они канут в Лету.

Георгий Иванович был не исключение, скорее это было правило – люди, уйдя из Смольного, или из ЦК, или еще из каких высших инстанций, уйдя на пенсию, преображались, сбрасывали с себя начальническую манеру говорить свысока, не стесняться хамить. Им было все возможно. Или разрешено. Или сходило с рук. Или положено. Может быть, и положено. А уйдя с должности, освободив свое кресло, они становились обыкновенными людьми, такими же, как мы все, рядовые, и даже в какой-то мере теряли не только начальственное обращение, но и уверенность в себе, и даже, осмелюсь сказать, глупели. Так было и на этот раз. Не могу сказать чтобы Георгий Иванович поглупел, но появилось в нем нечто сверх любезности, желание заинтересовать меня, более того, понравиться, и даже как бы признание того, что я – писатель, его рассказы, его прошлое ныне зависят от меня, что я могу и сохранить и представить его в выгодном свете.

На следующий день после того нашего разговора он позвонил мне на дачу, откуда-то узнал телефон дачный, и попросил (!) о свидании.

Явился он вечерком, с бутылкой водки. Предисловие было такое: вчера он изложил не все, может, создалось впечатление, что его выбрали за качество заговорщика, авантюриста и карьериста, способного на коварство. На самом деле никакой выгоды он не получил, можно сказать, даже наоборот.

Мы сидели выпивали, к концу вечера мы оба уже были хороши, и я плохо запомнил наш разговор, а жаль, потому что наговорил он много интересного. Это был тот фольклор, который годами скапливается в каждом учреждении, а тем более в таких, как Смольный и Кремль.

Насчет Хрущева, так он сам был отъявленный заговорщик. Придя к власти, первым делом организовал заговор против Берии. Не побоялся. Рисковый мужик. С помощью генералов скрутил Берию и убрал с дороги. А потом и с Жуковым расправился. Заговорщики люди неблагодарные, они быстро избавляются от своих содельников.

– Помнишь, Козлов у нас был секретарь обкома, а потом в Москву его взяли, Фрол Романыча, членом Политбюро? Стал вторым человеком. Когда Хрущев отбыл куда-то за границу, Фрол стал мастерить свой заговор против Хруща. Осторожно подговаривал членов Политбюро, но на ком-то просадился. И Хрущу донесли. Тот вызвал Фрола и давай его крошить. Что он там ему наговорил, неизвестно, но Фрол вышел из его кабинета бледный и в коридоре на пол грохнулся, инсульт с ним произошел. Доложили Хрущу, так что ты думаешь, он сказал: «Выздоровеет – судить будем, а не придет в сознание – в Кремлевской стене похороним».

Брежнева, его тоже заговор опутал. Он когда износился, когда до маразма дошел, так ведь они, там, в ЦК, не стали его снимать, хотя сам просился, наоборот, держали его до последней минуты, потому что удобен был, при таком одряхлении он их устраивал, управлять им легко было. Это был тоже заговор наоборот.

Если на то пошло, то вся наша история состоит из заговоров. Думаешь, Ленин избежал? У него свои темные дела. Что там у него произошло со Свердловым? До сих пор таят. А можно и раньше в историю посмотреть. Возьми, например, Петра. Какой Софья, его сестра, устроила против него заговор со стрельцами? А как Екатерина Великая на трон забралась? А что с Павлом сделали? В нашей истории заговоры – первое дело. Заговор – основное у них средство борьбы за власть.

Интересно, что он отъединился от власти и говорил «у них», «они».

Жаль, что я сразу, по свежей памяти, не записал его рассказ, многое позабылось. Там и про Сталина было много, и про убийство Кирова.

Вообще, если по Георгию Ивановичу, вся наша история продвигалась с помощью заговоров. Подвигалась – куда?

Блокада заставила Алексея Николаевича Косыгина работать день и ночь. Дорога жизни, эвакуация людей, станков, материалов. Снабжение фронта. Жданов сидел в Смольном, никуда не выезжал, пил, подписывал наградные, произносил речи, докладывал Сталину, и то препоручал это больше Кузнецову, Говорову и другим.

Маленков, приехав в Ленинград по поручению Сталина, чтобы снять Ворошилова, застал Жданова в роскошном бункере – небритого, пьяного. Дал ему три часа, чтобы тот привел себя в порядок и повез его на митинг на Кировский завод.

Сын Маленкова Андрей рассказывал впечатление отца: «Вернувшись в Москву, я ничего не рассказал Сталину о состоянии Жданова, но с тех пор уважение к нему потерял полностью».

Роль Жданова в истории ленинградской блокады ничтожна, по сути, никакая. К сожалению, о ней мало известно, она замалчивается.

Судьба

На берегу Чуи мы увидели двух коров и несколько овец. Они щипали траву. Вокруг них ходила небольшая тощая, с рыжими подпалинами лайка. Пастуха не было видно.

– И не ищите, – сказал нам шофер. – Динка сама пасет их.

– Как так? – удивились мы.

– А вот так. Утром сама пригоняет их, а вечером ведет домой.

Мы приехали к домику, где жила вдова охотника, пообедали.

Начало темнеть. У ворот послышалось мычание. Подошли коровы и овцы. Сзади шла Динка.

Инженер, который ехал с нами, восхитился и стал торговать у хозяйки собаку. Хозяйка долго не хотела продавать, но в конце концов инженер уговорил ее.

Мы уезжали утром в Кош-Агач, а инженер возвращался в Москву. Инженер был очень доволен.

– Вот это собака, – сказал он, – трудяга. Не какая-нибудь болонка. Делает дело, оправдывает свое место на земле. Цивилизация испортила собачью жизнь, лишила ее смысла.

Он не мог нахвалиться Динкой, до поздней ночи рассуждал о смысле собачей жизни.

Осенью, когда возвращались в Ленинград, мы остановились в Москве и заехали к инженеру. Он жил в дачном поселке под Москвой. На калитке висела дощечка: «Осторожно, во дворе злая собака». Мы открыли калитку и пошли к дому. Из будки выскочила черная, в рыжих подпалинах собака и залаяла на нас.

– Динка, Динка, – закричали мы.

Собака остановилась, внимательно посмотрела, вильнула хвостом и потащилась в будку.

Когда мы шли обратно, вечерело. За огородами дач на разные голоса лаяли собаки. Их было множество: овчарки, пудели, доги, мохнатые дворняжки, гладкошерстные дворняжки, и на каждой калитке висели жестянки о злых собаках. Жестянки были эмалированные, совсем как в каких-нибудь конторах. Инженер сказал нам, что такие железки продают в местной хозяйственной лавке.

* * *

Давно я хотел написать про свою жизнь, в ней было много всякого – школа, Ленинград, война, которая у меня заняла четыре года. Был институт, было много горького, была работа в научной лаборатории, были путешествия, романы, можно было бы написать немало интересного про себя. Несколько раз я брался за этого персонажа и каждый раз ловил себя на том, что начинаю сочинять. Пишу не о том, что со мной было, а о ком-то другом, у которого куда более необычные приключения. Появлялся сюжет с закрученной интригой. Вместо моих друзей возникали необычные судьбы, злодеи, враги, герои. Писатель – это сочинитель, фантазер, выдумщик. В результате я опять покидал себя, собственная жизнь оставалась в стороне. Самому себе она оставалась неизвестной. Если б я вникнул, многие события вспомнились бы, может, появилась какая-то осмысленная картина моей жизни. Хотя вряд ли. Пока живешь, прошлое состоит из обрывков, важных и не важных. На самом деле в жизни мало сюжетов, воспоминание состоит из отдельных сценок, поступков, чьи-то лица, снежный морозный вечер, свидание, от которого остались лишь шепот и горячая рука. Годы не хотят выстраиваться в шеренгу, и как только начинаешь искать узор, это уже не ты.

Портфельчик

Разговор зашел о войне. Дмитрий Сергеевич Лихачев вспомнил, как в начале 1941 года он, тогда молодой человек, встретился на улице с известным литературоведом Комаровичем. Встретились они у газетного щита. В те времена в Ленинграде вывешивали газеты для граждан, которые не желали стать подписчиками. Дмитрий Сергеевич и Комарович стояли, читали сообщение о том, как немцы бомбят Лондон. Дмитрий Сергеевич сказал, что, судя по всему, Германия одолеет Англию, у немцев и самолетов больше, и армия у них сильнее, страна лучше готова к войне. Комарович несогласно покачал головой. Англия не та страна, Гитлеру ее не победить. Почему так, заспорил с ним Лихачев, столько стран он уже одолел, чем Англия лучше? А тем, отвечал Комарович, что Англия живет в согласии со своим строем, там все сложилось веками, соответствует и нравам и обычаям народа.

С тех пор Дмитрий Сергеевич неоднократно размышлял над его словами. Лихачев человек прославленный, знаменитый ученый, предпочитал, как он сам говорил, не столько читать, сколько слушать, выслушивать, ибо у каждого человека есть своя мудрость. А что касается Комаровича, то, как известно, он был крупным специалистом по Достоевскому, может, лучшим.

Высказывание его насчет английской непобедимости исторически определяет прочность государства. В самом деле, почему немцы завоевали одну за другой европейские страны, Англию же не сумели? Помешал им не Ла-Манш, помешало то, что английская жизнь за столетия породила прочный каркас государственности, удобный англичанину, ему по душе и эта монархия с принцами, дворцовыми парадами, лорды в париках, неизменность строя. Это его страна, иного здесь быть не может, нет других вариантов.

Войны выигрывают не силой, не самолетами. Числом и умением можно выиграть сражение, победа приходит не от армии, а от знамен, от того, что на знамени.

Известно, что англичане проигрывают все сражения, кроме последнего. Поговорка эта говорит об устойчивости страны. Мы тоже проигрывали войну, по всем расчетам немцы должны были выполнить план «Барбаросса», дойти до Урала. В военном отношении они по всем статьям были сильнее нас. На самом деле непонятно, почему они проиграли. Мы победили потому, что воевали против оккупантов, наша война была справедливая война, с первого же дня мы знали, что победим. Моральное превосходство было важнее превосходства авиации.

Комарович… Рассказ о нем не кончился. Началась блокада Ленинграда. Где-то в январе 1942 года, в самый пик голода, жена и дочь привезли его на саночках в Дом писателя на улицу Воинова в стационар. Однако стационар еще не открылся. Назад везти его уже не было сил, они оставили его лежать на саночках в коридоре. Он лежал, прижимая к себе портфель с рукописями. Когда через два дня стационар открылся, он был мертв. Жена и дочь в эти дни эвакуировались по Дороге жизни.

Лихачев сам пережил блокаду и знал что почем, и все же в его рассказе сквозило некоторое осуждение родным Комаровича. На моей же памяти было несколько историй такого рода. Жена привозила мужа в госпиталь, в стационар, потому что взять его в эвакуацию было невозможно, она брала детей. Блокада ставила перед беспощадным выбором. Одна женщина рассказывала мне, как она оставила мужа-доходягу, дистрофика, распрощалась с ним и оставила помирать, а сама с двумя маленькими, погрузив их на саночки, поплелась на Финляндский вокзал и уехала. Говорила, что муж ее благословил на это. Когда рассказывала это спустя тридцать пять лет, рыдала.

Что стало с тем портфельчиком Комаровича, не знаю, но знаю историю про другой портфельчик.

* * *

Дело писателя – пытаться понять другую сторону, людей, которых мы намерены осудить. Какие у них мотивы? Что бы я сделал на месте родных Комаровича? Стоит себя поставить на место осуждаемых, и начинаешь понимать, что у них имелись свои причины. Для этого, конечно, надо знать подробнее их обстоятельства.

Замечательный палеонтолог и прекрасный человек Сергей Мейен незадолго до своей ранней смерти выдвинул так называемый «принцип сочувствия». Суть его сводится к простому как бы замещению: «поставь себя на его место».

Практически это требует подробностей, требует потому, что побудить чувство, которое бы заставило переместиться на место своего, допустим, противника, того, кого готов обвинить в серьезных грехах или уже обвинил, – ох как не просто.

«Исследователь, выдвигающий новую, пока еще интуитивную теорию, чувствует ее оправданность… И принять эту теорию может на этой стадии лишь тот, кто чувствует то же, кто опирается на принцип сочувствия (соинтуиции)».

Критик жаждет одолеть интуитивнонеприемлемую идею, сокрушить интуитивноненавистного противника.

Мейен оговаривается – не может быть сочувствия к лысенковцам, ибо они силой насаждали безграмотное учение. Сама же наука гуманна и требует гуманного подхода, без этого истину не добыть. Истина – не дитя борьбы в науке. Метод борьбы так же мешает, как признание победы, поражения, разгрома, разоблачения и прочих предрассудков в науке. К ним относятся и пресловутые споры о приоритете, которые ведутся еще издревле. Наука не заинтересована в борьбе. В науке нет судей.

Сергей Мейен считал, что надо мысленно стать на место научного оппонента и изнутри, с его помощью рассмотреть здание, которое он построил. Каждый ученый лучше, чем оппонент, знает слабые места своей теории. Во время полемики он старается прикрыть их. Если он добивается не победы, а истины, то он попытается сам рассказать о своих трудностях, по доброй воле, надеясь на взаимопонимание. На такое способен ученый, который прежде всего хочет понять оппонента, а не переубедить его. Употребить свою личность на то, что может обеспечить торжество взглядов того, с кем ты годами спорил, опровергал, доказывал его неумение, его заблуждение, а и возможно, высмеивал, для этого, знаете ли, надо подняться над собой, это, если угодно, моральный подвиг.

Ведь мы тут имеем дело не с логическим доказательством ошибки. Напишут тебе на доске расчеты, выводы, решения, и деваться некуда. Тут материя иная – интуиция. Она у тебя одно подсказывает, у другого другое. Когда интуиция переходит в убеждение чувств, тогда отказаться от этого куда как трудно. А чувства имеют способность делать нас глухими, перейти из убеждения в монополию. Интересно было бы показать такого ученого-праведника. Тем более что я знал его, Сергея Мейена, который старался свои принципы осуществить личным примером.

Биолог Уильям Ирвин говорил: «Едва ли постигнешь истину, гоняясь с полицейской дубинкой за заблуждениями. Нужно гоняться за самой истиной».

Для писателя оппонент его герой. Причем не только главный, все герои оппоненты. И интересно понять каждого, понять его жизненную идею, мотивы его поступков. Это отличало Достоевского. История иногда ломает время, и на этих переменах человек открывается совершенно по-иному. Так, что мы можем оценить его иначе, иногда совсем иначе.

Совершенно шекспировский злодей Лаврентий Берия, личность зловещая, преступная, повинная в десятках тысяч убийств, коварный мастер провокаций, заговоров, к тому же преступный сладострастник, он превращен был в классический образ дьявола, исчадие ада, он стал одним из самых ярких исторических героев зла: Торквемада, Малюта Скуратов, Коммод, Нерон, Гитлер…

В 1999 году я услыхал про книгу Р.Пихоя «Советский Союз: История власти». С трудом раздобыл ее. Напечатана она была малым тиражом – 100 экземпляров. Автор возглавлял Архивное управление, ему были доступны самые запретные прежде материалы. Книга была полна для меня открытий.

Может, наибольшее впечатление произвела публикация документов о Л. П. Берии.

После смерти Сталина, оказывается, первым, кто решился на проведение реформ, был Берия. И каких реформ! Он предложил нормализацию отношений с Югославией. Это он в 1953 году предложил «отказаться от всякого курса на социализм в ГДР и держать курс на буржуазную Германию». Он считал, что все должен решать не ЦК партии, а Совет министров, ЦК пусть занимается кадрами и пропагандой. Он, например, настоял на том, чтобы на демонстрациях не носили портреты вождей, не украшали ими здания. Кстати, отнюдь не мелочь для того времени, это было покушение на обрядовое почитание, портреты носили как хоругви.

Он обратил внимание на фальсификацию «дела врачей», и «ленинградского дела», и «дела о Михоэлсе».

Выяснилось еще и «стремление Берии проанализировать национальный состав руководящих кадров в союзных республиках и заменить их местными кадрами» (Р. Пихоя. С. 114).

Такие идеи не осеняют внезапно. Думается, они вынашивались годами работы и в Политбюро, и первым заместителем Предсовмина, и министром МВД. Вынашивались тайно, намек на любую из этих реформ был самоубийством. Замыслы реформ не списывают его злодейства. Но можно представить себе, как, продолжая утверждать приговоры и прочие сталинские требования, он ждал той минуты, когда вождь уйдет из жизни и можно будет все исправить, начать делать разумные, даже гуманные вещи. Это уже не сплошной мрак сатанизма, это скорее трагедия зла, муки палача.

Увеличивал список своих злодейств, служил рьяно, чтобы не заподозрили, сохраняя до конца, до последней минуты жизни тирана свое первенство среди соратников-врагов, таких же палачей.

Труп Сталина еще не остыл, а Берия возликовал, не мог удержаться, все свидетели отмечают цинизм негодяя, его радость.

Они, все его верные ученики, соратники, еще не были готовы к реформам, осторожничая, притормаживая советскую колымагу, пятились по указанной дороге, этому же не терпелось. Предлагал свои замыслы. И попался. Стал опасен. Надо было принести кого-то в жертву. Берия был самой подходящей фигурой для возмездия за все репрессии. Его быстро-быстро засудили, конечно закрытым судом, и расстреляли.

Теперь представьте, что ему удалось удержаться. Что он разгадал коварство Хрущева, Маленкова и прочих своих соратников и удержался. Мало того, замирился бы с Югославией. Провел амнистию. Избавил бы национальные республики от русского надзора и т. д. – изменило бы это ход советской жизни? Вполне возможно. Впрочем, тут снова и снова мы попадаем в сослагательное «если бы», каких было много в нашей истории.

Оракул

От ранней эллинской эпохи до Александра Македонского большую роль играл Дельфийский оракул.

С ним советовались о походах, выборе мест для поселений и др.

В Библии предсказания, психофизические явления выступают как важный элемент той жизни.

Еще Ф. Бэкон говорил, что суеверия, телепатию не следует исключать из сферы научного изучения. А мы исключили. Сами с усами. Материалисты. Зато получили ясную картину мира, без чудес, волшебства. Все происходит согласно закону тяготения, закону Ома, Архимеда и других ученых людей. Без их законов ничего не могло происходить. И что мы получили?

Кинорежиссер В. Бортко спросил, почему мне не понравился его фильм «Тарас Бульба». Я сказал, что мне и повесть Гоголя не нравится.

– Почему?

– Слишком просто. Убить сына – я это не могу представить.

– Вот вы воевали. Если бы ваш сын оказался на стороне немцев, как бы вы поступили?

– Не знаю, – сказал я.

– Ну все же.

– Я бы не мог его убить.

– Но он предал Родину.

– Все же для меня жизнь сына дороже Родины.

Мы помолчали.

– Я мог бы переехать в другую страну и там жить. Многие мои друзья переехали и наладили свою жизнь. А убив сына, я бы никогда не мог вернуться к нормальной жизни.

* * *

До двух лет ребенок еще глина. Он лепится. Осознанно – родителями, неосознанно – обстоятельствами, непредвиденно – всякими оговорками, случайностями, но лепится. Потом глина затвердевает, и, чтобы что-то изменить, уже надо скалывать, стачивать, нужен инструмент, насилие удаления.

Норвегия

Вода в фиорде неподвижна. Фиорд внедряется в сушу на многие километры, он глубок, в него могут входить океанские лайнеры. Темный, стиснутый скалами, каменистыми отрогами, он выглядит мрачно. Но когда солнце проникает в ущелье, вода фиорда начинает играть красками, она становится ярко-зеленой, ярко-голубой, из глубины всплывают затаившиеся краски.

Эта неподвижная вода словно сохранилась здесь тысячелетиями, со времен великого ледника, когда земная кора лопнула и в трещины хлынул океан. Вот этот древний океан, может, так и затаился в глубинах фиордов. Во всяком случае, я никогда еще не видел такой воды, ничего общего в ней нет с речной, текучей, играющей. Ни с морями-океанами, где бушуют штормы, работают приливы, отливы, где скользят парусники, яхты, шумят портовые города. В сравнении с ними фиорд безмолвен, он не имеет прибоев, он не знает вспененной волны. Покой фиорда тревожат дожди, снег и, конечно, водопады. Каждый фиорд обеспечен водопадами. Белые вспененные их ленточки спадают со скалистых вершин, прыгают с уступа на уступ, проделывают отчаянные цирковые номера, то расходятся на тонкие нити, то сливаются в пышный пухлый поток, прежде чем достигнут коричневой воды фиорда.

Грузины говорят, что если их страну разгладить, то она займет весь Кавказ, Закавказье и большую часть Турции. Если распрямить извивы фиордов, то береговая линия Норвегии опояшет все Северное полушарие Земли.

Фиорды – украшение страны, ее особенность, ее красота. Красота совершенно отдельная, норвежская. Фиорд, он состоит не только из воды, его красота и скалы, этот черный аспидный плитняк со своим блеском, кое-где он влажно блестит от незримо-тонких струй, тех, что бесшумно сползают с гор.

Горы здесь не похожи на все другие горы планеты. В Финляндии, Карелии они цветные, гранит розовый, серый, сизый, на Кавказе, там горы величественные и человек чувствует свою малость. Здесь у меня возникло другое – ощущение Творца, присутствия Бога, это еще не остывшее «его рук дело».

Эта природа создает чувство самодостаточности. Можно лишь уходить в горы и не тянуть туда провода. Беспроводная жизнь. Хуторская. Она была когда-то вынужденной, сегодня она стала желанной. Роскошь семейного одиночества. Это жизнь вглубь. Японцы часами сидят перед цветущей сакурой, проникаясь чудом цветения. Норвежцы нашли в хуторской жизни свою роскошь, я говорю о современных норвежцах.

* * *

Супружеская чета. Она – помощник врача, он – инженер-энергетик. Я спросил, какая у нее разница в окладе по сравнению с министром здравоохранения. Она сказала, в два с лишним раза меньше, муж, тот сказал, что его министр получает в один и три десятых больше. У них в Норвегии, оказывается, разница не может быть больше чем в три раза. То есть, если, допустим, наш министр получает (как это было опубликовано) около миллиона в месяц, то медсестра в больнице должна получать хотя бы триста тысяч рублей. Подобная цифра выглядит в нашей российской жизни невероятной.

Сорок процентов всех членов советов директоров, депутатов разных уровней должны составлять женщины. Квота эта сорокапроцентная обязательна для всех. Пребывание у власти женщин хочется сравнить с Гольфстримом, все теплее, человечнее, умнее, каждый человек ощущает благотельность такого сочетания.

* * *

– Да, писать «Блокадную книгу» было безумно тяжело. Я говорю не о том, как тяжело выслушивать все эти блокадные рассказы, сам материал оказался настолько тяжел нравственно, что я от него просто стал больным… В документалистике существуют очень трудные и какие-то неуловимые требования отбора – что можно писать, а чего нельзя. Принимаясь за работу, я полагал: писать можно обо всем. Оказалось – нет! Потому что существуют вещи настолько трагические, настолько невыносимые, что мы с Адамовичем почувствовали: не имеем права взваливать это на читательские души. Возникла необходимость отбора…

Часто мы спрашивали себя: а зачем вообще эта книга? Для чего людям нужно знать об этих страданиях? Ведь больше мы привыкли в литературе к преодолению страданий. Но есть же страдания и непреодолимые, которые страданиями и остаются, когда человек не может забыть о них до конца жизни. Зачем писать об этом?..

Как-то мне позвонили из Новгорода, из библиотеки: «Даниил Александрович, вчера мы провели срочное собрание в связи с вашей книгой…» – «Почему срочное? Что-нибудь случилось?» – «Случилось. Одна женщина проходила по площади, упала, сломала ногу, стала звать на помощь, но никто к ней не подошел. В своей книге вы пишете, как в блокаду голодные, измученные люди помогали друг другу, поднимали упавших, оттаскивая их от края жизни. Почему же теперь, спрашивали мы на собрании, сытые, здоровые люди зачастую проходят мимо чужого горя?..»

Звонок из Новгорода совпал с моими размышлениями. Я думаю: очень важно, чтобы литература тревожила человеческую совесть. Литература вообще делится на два типа: одна убаюкивает совесть, а другая ее тревожит. Если литература стремится к нравственному воспитанию людей, она должна совесть тревожить, должна, как говорил Достоевский, «пробить сердце». И чем благополучнее у человека жизнь, чем она более сытая, тем совершить это труднее.

Я считаю, что страдания ленинградцев в блокаду не должны пропасть, не должны остаться втуне, ведь эти страдания требовали огромной духовной силы, огромной духовной стойкости, требовали решения каких-то мучительных и важнейших нравственных проблем, проблем совести… Один ученый рассказывал: во время войны он работал в Математическом институте Академии наук, где выполнялись военные заказы, и однажды кто-то потерял там хлебную карточку. И мой собеседник сказал: «Все понимали, что он обречен». – «Почему же вы не сложились, не помогли этому человеку?» – «Если бы мы сложились, чтобы помочь, где гарантия, что завтра другой, третий не сказал бы, что тоже потерял карточку? Вот мы и сторонились этого человека…» Прошло уже столько времени, а мой собеседник, вспоминая про это, не мог отделаться от жгучего чувства стыда…

После XX съезда КПСС и разоблачения культа личности Д.Д.Шостакович произнес удивительное: «Теперь можно плакать».

Слезы – это чувство сострадания, может, главное для человеческой души.

Тогда, в блокаду, нелегкие вопросы возникали, может быть, перед каждым, может быть, ежедневно. Например, женщина рассказывала нам, как она мучительно решала для себя вопрос: кого спасать – мужа или ребенка?.. Вот какой нравственный выбор возникал. Или, сам падая от голода, человек протягивал руку помощи другому, чтобы отвести его от края жизни… Оказавшись в той невероятно жестокой ситуации, ленинградцы вели себя именно как ленинградцы – я имею в виду не «географическое» значение этого слова, а его, так сказать, нравственный смысл. Да, за ними стояли и Пушкин, и Блок, и Глинка, и Чайковский, и все это давало людям новые нравственные силы, когда физических сил уже не оставалось. И то удивительное достоинство, с которым люди умирали, тоже содержит в себе понятие «ленинградец»… Мы с Адамовичем считали, что такие истории должны тревожить человеческую совесть. Жить среди душевного благополучия и безразличия литература не может. К тому же эта работа показала нам, насколько жизнь богаче, сильнее и ярче художественной литературы. Понятие «художественная литература» употребляю в том смысле, что если бы я писал о блокаде: никогда не смог бы придумать ничего сильнее, чем вот эти безыскусные рассказы, из которых тоже складывается понятие – подвиг Ленинграда.

– Вы сами воевали на Ленинградском фронте. А бывать в блокадном городе довелось?

– Раза два или три всего. Один раз нес пакет куда-то, проходил село Рыбацкое и видел, как лошадь, которая тащила сани с патронными ящиками, молоденький красноармеец погонял ее, упала на подъеме и встать не смогла. Как он ее ни лупил, ни бил – она дрыгала ногами и подняться не могла. А тут вдруг откуда ни возьмись налетели люди, закутанные во что попало, с топорами, ножами, принялись кромсать лошадь, вырезать куски из нее. Буквально минут через двадцать остались только кости. Все обглодали… Запомнилось и то, какой был город. Занесенный снегом, высокие сугробы, тропинки между ними – это улицы. Только по центральным улицам можно было ехать на машине. Лежали трупы, не так много. Лежали больше в подъездах. Город был засыпан чистым-чистым снегом. Безмолвный, только тикал метроном из больших репродукторов, которые были повсюду.

Витрины все заколочены. Памятник Петру, памятник Екатерине завалены мешками с песком. Никто из нас не стремился в этот блокадный город…

Жизнь блокадная шла среди разбомбленных домов. Угол Моховой и Пестеля. Дом стоял словно бы разрезанный. Бесстыдно раскрылись внутренности квартир, где-то на четвертом этаже стоял платяной шкаф. Дверца болталась, хлопала на ветру. Оттуда выдувались платья, костюмы. Разбомбленные дома дымили. Пожары после бомбежек или снарядов продолжались неделями. Иногда возле них прохожие грелись. Гостиный Двор, черный весь от пожара. В Александровском саду траншеи, зенитки. Траншеи были и на Марсовом поле…

Однажды нам поручили втроем вести пленного немца через город в штаб. Я наблюдал не столько за городом, сколько за немцем, которого вел, – какой ужас был на его лице, когда мы встречали прохожих. Замотанных в какие-то немыслимые платки, шарфы, с черными от копоти лицами. Не поймешь – мужчина, женщина, старый, молодой? Как тени, они брели по городу. Началась тревога, завыли сирены, мы продолжали вести этого немца. Видели безразличие на лицах прохожих, которые смотрели на него. Он-то ужаснулся, а они уже без всяких чувств встречали человека в немецкой шинели…

* * *

В одной старой книге я прочел удивительно простую вещь, никогда раньше она не приходила мне в голову.

«…Людей еще не было, а животные уже были, и куда бы люди ни приходили, местность была уже занята, <…> человеку дана Земля, но не ему одному, и не ему в первую очередь».

Нынче, в октябре 2010 года, мы на Крестовском острове собрались посадить молодой дуб. Несколько дней назад какие-то «вандалы», как их все величают, спилили петровский дуб, тот, что стоял тут, огражденный специальной решеткой. Это был наследник дуба, посаженного Петром Великим 300 лет назад. На месте варварской этой акции хулиганы оставили две пилы. Так что уничтожение дуба было умышленное, продуманное. Зачем они это сделали? Чем мог мешать дуб? Историческая достопримечательность города, казалось бы, ничего, кроме трогательного чувства, не могла вызвать.

Ограда вокруг Александровской колонны на Дворцовой площади украшена чугунными орлами. Их постоянно ломают и уносят. Кто эти похитители, куда девают этих орлов?

Разговор с врачом-кардиологом

«Был у нас больной, мы собирались поставить ему стен. Пятьдесят два года, здоровый мужик, эту операцию все считали достаточной. Один он хотел, чтобы ему сделали шунт, то есть операцию более радикальную. Зачем? Мы его всячески отговаривали. Он настаивал. В конце концов хирурги уломали его. Начали операцию, появился тромб, что привело к смерти пациента. Знать о тромбе он не мог, но что-то было, какое-то предчувствие».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю