355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Листопад » Текст книги (страница 12)
Листопад
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Листопад"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

По Венеции ходишь не так, как в других городах, привлекают не витрины, огромные роскошные выставки супермаркетов, универмагов, новые товары, разряженные манекены – все, что останавливает приезжего, постоянное верчение шеи, застывшие парочки у витрин, разглядывают, прицениваются, мысленно прикидывают, распахнутые двери магазинов, бутиков, ресторанов, новинки…

Торговая горячка отодвинута, магазины где-то за пределами внимания, они есть, но их нет, есть каналы, дворцы, мосты, за углом всегда неожиданное – площадь, памятник, оркестр, представление. А главное, архитектура, которая меняется – утром одна, на вечерней заре она другая, зеленоватые отблески каналов преображают ее, вода каналов – играет красками ничуть не хуже моря. По каналам скользят гондолы, на золоченом кресле блаженствуют пассажиры – семья, парочка, я разглядываю их сверху, с набережной, с моста, это не тротуарные пешеходы, я не знаю, как назвать их – каналоходы, гондольщики, плывуны, мчатся катера – водные такси, грузовые, перевозчики товаров, продуктов. Наши питерские реки и каналы в сравнении с ними – пустынны.

Венеция, хочешь не хочешь, пешеходная страна, здесь приходится шагать, мало того, то и дело поднимаешься и спускаешься с крутых мостков. С непривычки – утомительно. Зато хождение позволяет, заставляет смотреть и видеть город. В Венеции коэффициент постижения красоты выше, чем где бы то ни было. Мало что отвлекает от созерцания. Вот почему многие приезжают в этот город регулярно. Или часто. Или хотят еще и еще.

В Лидо, это курорт Венеции, ее лень, ее пляж вдоль Адриатики, улицы названы – Верди, Россини, Пуччини, Монтеверди. Только еще в Германии можно обеспечить улицы какого-нибудь города именами немецких композиторов. В связи с этим у меня появились мысли, мои собственные, о судьбе этой особы – Италии. Итальянские художники, например, могли бы обеспечить своими именами не курортный городок, а настоящий большой город, все его улицы, площади и переулки. Причем хватило бы художников весьма и весьма почетных, таких как Джотто, Мазаччо, Боттичелли, Леонардо, Рафаэль и, конечно, Каналетто, Гварди, которые без конца писали венецианские закаты и площадь Святого Марка. Можно ли жить за счет туристов? Можно, доказывает Венеция.

Хорошо ли это? По-моему, замечательно – она продает красоту, свою, не чужую, не подсовывает вам эклектику. Ее красота всегда та же, для всех, богатых и бедных.

Венеция работает, она не тунеядка. Она живет за счет прошлого? Да, но сколько сил она тратит, чтобы сохранять его.

У Венеции много поклонников, верных воздыхателей, они едут сюда при первой возможности, в обычной европейской жизни не хватает поэзии. Венеция обладает подлинностью уходящей романтики Ренессанса. Недаром главный ее сувенир – маска, венецианская маска обладает странным, загадочным выражением безулыбчивого бледного лика, в узкой средневековой улочке закутанная в плащ фигура, рука в перчатке, не поймешь, мужская, женская, закрывает свое лицо белой маской.

Венеция не очень-то завлекает порнозаведениями, казино, ночными клубами, мне они не попадались на глаза, для меня чудом были уцелевшее, чистота творения итальянской истории.

Италия – родина фашизма, родина мафии, она же родина художественного гения человечества, она родина великого киноискусства. Мало родить гениальных художников, зодчих, скульпторов, надо было сохранить их работы; в течение пяти – шести веков этим занимался народ. Старанием итальянских людей уцелело наследие Возрождения – храмы, росписи, витражи, картины, памятники, дворцы. Такое возможно, когда именно народ понимает, какой драгоценностью он владеет.

* * *

Когда я работал над книгой «Эта странная жизнь» об А. А. Любищеве, я познакомился с некоторыми учениками Александра Александровича. Учениками, друзьями, одномыслениками, не знаю, как назвать, это были серьезные, успешные ученые, среди них был Сергей Викторович Мейен, палеонтолог, автор симпатичного мне «принципа сочувствия». В научных спорах, утверждал он, надо стать на сторону противника, постараться понять его доводы, сочувственное их рассмотрение поможет обоим оппонентам получить какой-то результат от спора. У Мейена была специальная работа, посвященная этому принципу.

Его занимали этические проблемы, мы тогда, в 1980-е годы, горячо обсуждали их устно и письменно, спустя двадцать с лишним лет я нашел среди бумаг копию одного моего письма к нему, интересно, как воспринимаются те споры, отчасти это свидетельство наших поисков новых отношений между людьми.

«Дорогой Сергей Викторович!

Письмо Ваше вновь вернуло мысли к теме, давно занимающей меня, о нравственной безграмотности, как Вы выразились, об этической системе, о правилах жизни, о требованиях к человеку. Если Вы говорите о безграмотности, то начинать надо с азбуки. Азбуке обучают детей. И надо обучать с детского возраста вещам непреложным, простым – прописям, старинным прописям, которые заучивали, зазубривали вместе с азбукой. „Брать чужого нельзя! Почему это?“ – спросили при мне старого библиотекаря. Он пожал плечами – „Потому что чужое, а чужое брать нельзя“. Для него это правило было само собой разумеющееся, аксиома бытия, не требующая доказательств и обоснований, система запретов, такая же, как не врать, не бить маленьких… Все то, что должно стать внутренним законом.

Когда мы пытаемся воспитать преимущественное уважение к социалистической собственности, мы разрушаем априорность. Вместо заповеди получается рассуждение; нет запрета, есть Уголовный кодекс с разными мерами наказания.

Вас интересуют не эти очевидные прописи, а спорная этика, нравственные положения, которые „даются особенно трудно“. Но думаю, Вы согласитесь, что усвоение (хотя бы обучение) школьное элементарных заповедей намного облегчило бы и Вашу задачу, и вообще решение для человека многих этических задач.

Положения, которые Вы выдвигаете, чрезвычайно интересны, некоторые спорны, но я почувствовал, как все они выросли, разветвились из Вашего „принципа сочувствия“, из раздумий Ваших о том, что же такие за люди были блаженные, святые, из внимания к нетрадиционным проблемам истории религиозной жизни. Как глупо, что в своем атеистическом рвении мы не используем огромные этические богатства, накопленные религиозным воспитанием, – методику, психологию, систему обучения. Вы упомянули катехизис. Недавно я смотрел катехизис 1889 года. Это было 67-е издание! Представляете себе, насколько уже сто лет назад это был отработанный школьный учебник. Вообще большинство учебников старой гимназии отшлифовывались от издания к изданию – „История“ Иловайского, „Геометрия, математика“ Киселева, „Физика“ Цингера. Основа сохранялась, родители и дети учились по одному и тому же учебнику, поэтому старшие понимали, участвовали в обучении. Существовала преемственность. Дети учили те же стихи, что когда-то учили родители. Я еще вернусь к катехизису, а сейчас мне хочется кое-что дополнить к Вашим положениям. Некоторые соображения, которые, кажется мне, даются людям не менее трудно, чем Ваши.

1. Другие люди могут быть другими. Понять и принять такое очевидное положение сегодня, оказывается, так же сложно, как и во времена религиозных войн. Это неприятие других продолжает существовать и на уровне религии (Ирландия с ее средневековыми столкновениями протестантов – католиков), и на расовом уровне, у нас в национальных распрях: армяне – грузины, русские – евреи, в среднеазиатских наших конфликтах. А сколько внутри любого коллектива нетерпимости к инакообразным – инакодумающим, инаколюбящим, инакопонимающим, живущим. Само понятие „инакомыслящий“ должно бы считаться похвалой, признаком ценности человека, оно обрело осудительный характер. Признать право другого быть другим требует уважения к личности другого. А это, в свою очередь, требует развитого самоуважения. Между прочим, самоуважение требует критического отношения к себе, смирения и интереса к своей душе, ее движениям и потребностям.

2. Этические проблемы легко приводят к Богу. Слишком легко. Требования добра, доброты, прощения, терпения и т. п. Все они проще всего мотивируются на религиозной основе. Когда она есть, этические положения выстраиваются естественно. Если же Бога нет, то все дозволено, – утверждал Достоевский, то есть запреты рушатся, зло, эгоизм нечем остановить. Вроде правильно, страшно, а вот Бога отодвинули на самый край жизни – и что? Оказалось, что запреты остались. Нравственные запреты продолжают чем-то жить, питаться. Вседозволенности не наступило. Конечно, порчи хватает, но я не о ней, а о том – чем все же продолжает держаться человек? Есть в нем генетическая этика? Есть что-то вложенное в душу независимо от личной веры, этическое начало?

3. О чувстве собственного достоинства. Летел я однажды через океан на самолете компании „KLM“. Стюард, представительный мужчина лет сорока пяти, после ужина укладывал нас спать. Вы бы видели, как заботливо он окутывал пледом ноги пассажирам, подкладывая подушечки. Делал он это с достоинством, тем большим, чем более внимательно он ухаживал за каждым. Его достоинство от его стараний только выигрывало. Я запомнил его в силу своей благодарности, которую невозможно было оплатить чаевыми. Он, укутывая нам ноги, был выше нас именно потому, что делал добро нам, а не мы ему.

И делал он это с удовольствием, с удовлетворением. Разумеется, все это школа сервиса, не более, но подлинное в ней – это отсутствие унизительного и для него и для нас.

4. Для меня одно из наиболее сложных этических требований – это умение прощать. Что можно прощать, что надо прощать и чего нельзя. Ведь есть же вещи непростительные. В этом смысле любовь к ближнему, о которой Вы говорите, как-то должна сочетаться с борьбой. Мало проповедовать, надо, очевидно, бороться за свои идеи и принципы, и борьба эта так или иначе становится борьбой с какими-то людьми, группами.

Падение нравственности, о котором любили говорить во все века, ныне имеет объективные показатели. Нравственность падает быстро, возьмите хотя бы такие показатели, как воровство, взятки, казнокрадство. В этих условиях я не уверен, что так уж потребно разбирать тонкие проблемы этики. Нет ли тут снобизма? Я не утверждаю, я сомневаюсь.

5. Мне казалось, что несколько оздоровить общество могло бы общественное мнение, то, чего у нас нет. У нас не действуют законы осуждения обществом непорядочного поступка, лжи, хамства, предательства. Если нет страха перед Богом, то должен быть страх перед мнением своего общества. То, что всегда было – у аристократов, у ремесленников, у купцов – свой цех, своя гильдия, свое офицерское собрание. У ученых этот механизм также действовал четко, вспомните, например, историю, связанную с отставкой Минзбера в Московском университете. Не подать руки подлецу – чего ж тут плохого, такой акт нужен для человека так же, как акт прощения. И то и другое повышает требовательность к себе. Этика – это процесс повышения требовательности к себе, непрощения себя, работы совести. Л. Толстой был непримирим к дворцовой камарилье, не прощал и не шел на протянутые к нему руки.

Насчет злой литературы (М. Булгаков, М. Щедрин). Я не уверен, что литературу можно оценивать добром: добрая, недобрая… Такие оценки несут в себе идею полезности. Полезно – неполезно. Примерно тот вид требований, который предъявляли власти всех времен – цезари, короли, цари и прочие руководители. Наиболее умные из них все равно оценивали – а насколько то или иное произведение служит. Делу воспитания патриотизма, мужества, производственной дисциплины, научному прогрессу и т. п. Добро тоже требует службы.

Борьба со злом (Данте, Свифт). Это что – служба добру? А разве Щедрин не боролся со злом?

Не лишает ли художника Ваше требование добра – свободы? Да и не только художника. Когда Вы с лучшими намерениями возглашаете добро верховным принципом, я понимаю, что нужно иметь какой-то универсальный критерий, понимаю, что добро лучше всего подходит для этого, понимаю и тут же возмущаюсь – а почему Вы меня судите добром, почему не свободой, не любовью, не уважением к человеку? Не желаю я Вашего добра, свободу мне дайте! Согласится ли человек, если накладывать на него единственную мерку добра? Любовь к человеку выражает себя по-разному, не только через добро. А как быть с заповедью, требующей быть алчущими и жаждущими правды?

Вопросов тут множество, раздражают на них формулы и требования. Когда требования к человеку идут от Бога, их принимаешь почти безропотно. Требования же, лишенные Бога, должны, мне кажется, строиться иначе, надо искать для них новую форму.

Пишу я все это с некоторым смущением. Кругом черт знает что делается, живем во лжи, которая никогда еще не достигала такой наглости, вся Россия к вечеру шатается пьяной, несправедливость и глупость тычет нас в морду на каждом углу, честному человеку жить все труднее, воруют практически все… Где ни соберутся, только и разговору о мерзостях нашей жизни. И в это время заниматься тонкостями этики – неловко. Гурманство. Среди голодухи. Дача горит, детей выносить надо, а тут приходит милая девица – не купите ли малины?

И между нами – умная статья Ю. А. об идеальном герое – то же впечатление произвела.

Порассуждать, конечно, охота, я сам, как видите, соблазнился. И отдаю должное и радуюсь работе Вашей мысли и совести, но признаться в своих сомнениях – должен.

Очень хотелось бы пообщаться устно, так что с нетерпением жду Вашего приезда в Ленинград.

Привет Вашей супруге.

Ваш Даниил Гранин

Август 84 г., Комарово».

КУРЧАТОВ

Роман «Искатели» сперва обругали, затем похвалили, а затем стали переиздавать, раскупать. Автора наперебой приглашали в библиотеки, на встречи, на читательские конференции. Будучи в Москве, он получил приглашение в какой-то закрытый физический институт, почтовый ящик, безымянное учреждение, тогда, в пятидесятых, они начали энергично размножаться, «ящики», «ящики», пропуска, охрана, вопросов не задавать, ничего не показывают, ни лабораторий, ни продукции, и все там разговаривают напряженно, общаться с ними муки мученические, все равно что с высоковольтным аппаратом.

Автор отказался, однако тут вмешался его давний приятель Миша Певзнер. После войны Певзнер, молодой питерский физик, оказался в Москве, занимался чем-то таким, о чем не следовало говорить и шепотом. Получил шикарную квартиру. Автор бывал у него в Москве. Однажды, когда они подвыпили, Певзнер довольно смело по тем временам приоткрыл автору, чем они там занимаются – бомбой (атомной). Миша был человек независимый, у атомщиков уже появился синдром превосходства над остальным затюканным населением страны и была некоторая вседозволенность. Конечно, то, что он приоткрыл, было, в сущности, уже известно по слухам, которые ходили среди московских ученых.

Он-то и уговорил автора выступить у них в «ящике». Приглашение было наверняка его рук дело, но и кого-то еще другого.

Читательская конференция проходила как обычно. То был клуб, а может, и не клуб, а зал заседаний. Пришло множество народу, долго не начинали, кого-то ждали. Потом автора вызвали из компании молодых задиристых физиков и представили какому-то начальнику. Внушительный, приветливый, с большой бородой, признаться, я не обратил на него особого внимания, некогда и ни к чему, наверно, еще перед физиками неглижировал, как выражались по-старинному, показывая, что все это начальство мне до фени. Начальник сел в первом ряду, и действо началось. Автор произнес свое, потом произносили свое читатели, кто за, кто против, в заключение автор тех, кто против, вразумлял, учил их законам этики и восприятия своего романа. Отвечал на вопросы. В конце, как водится, выдали букет цветов от дирекции и благодарность, это сделал тот самый мужик, который был начальник, еще он пригласил на чашку чая. Автор отказался. На этих чашках сидишь как бы в роли оракула и должен что-то вещать, и что-то обязательно остроумное, а остальные тоже хотят себя выразить, а за столом не то что на сцене, без микрофона, они начинают спорить, не соглашаться, и автор чувствует, как позолота с него осыпается, а эти зубастые физики могут и вообще загнать в угол. В библиотеках, там публика попроще, более робкая, любители чтения, с ними интересно про книги, они могут что-то рассказать про себя. Здесь же сидят засекреченные, да еще совершенно засекреченные, от них не дождешься, чтобы «про себя» или «из жизни», они любители отвлеченных рассуждений. Итак, автор отказался и уехал, а уж много позже ему Миша сказал, что то был Курчатов, и Курчатов весьма сожалел, что не удалось посидеть вместе. Тогда и автор тоже пожалел, но пожалел как-то вскользь, слишком он был преисполнен своим успехом. Прошло еще несколько лет, и уже не стало Курчатова, не стало и Миши Певзнера, не стало и других его друзей-атомщиков, эта работа быстро прибирала своих специалистов. И вот тогда автор по-настоящему пожалел о своем легкомыслии.

Конечно, вряд ли бы он понял тогда трагичность жизни Курчатова. Только через полвека стали поступать сведения из-за забора той лаборатории № 2. Давно закончился Берия и его подручные, сменились все правительства, а потом не стало и того государства, на которое все они работали, перестали делать атомные бомбы, никого не осталось из ее зачинателей, конечно, осталась система режимов, допусков, она все так же охраняет прежние, уже ненужные секреты, забор тот сгнил, в дыры лезет всякая шпана, а те, кто остался из работников, уехали за границу и там подороже продают сокровенные некогда секреты.

Интересный эпизод про Курчатова: Миша Певзнер приносит ему полученный график. Курчатов недоволен: вот здесь должен быть пик. Через день опять отвергает. Миша говорит, что не выходит иначе. Тогда Курчатов достает из сейфа график – почему у них получается, а у вас нет? «У них…» – Миша понял – у американцев. Значит, были у нас данные… Еще он понял, что Курчатов был связан принудой. Надо было копировать, мешали создавать.

Несостоявшийся чай с Курчатовым – одна из многих потерь в жизни автора. Вообще, оглядываясь на свою жизнь, он ее представляет как серию упущенных возможностей. Позже он себя оправдывал тем, что был слишком упоен своими успехами. Думаю, объяснение это недостаточное, если бы ему тогда рассказали, кто такой Курчатов, что уже тогда он значил для атомной физики, автор наверняка остался бы с ним на вечер, к сожалению, его надо было ткнуть носом, показать, рассказать, кто да что, сам он не умел рыться в людях, хотя судьба ему преподносила одного за другим замечательные, исторические личности, а он скользил мимо легко, бездумно, почти не задерживаясь, и нетерпеливо мчался куда-то. Куда? Спустя годы, проскочив, он спохватывался, но было уже поздно. Интересен список таких потерь, хотя бы примерный. Это и Флеров, это и Абрам Федорович Иоффе, отец русской физики, у которого автор неоднократно бывал в гостях, был приглашаем еще и еще, но ему показалось достаточным, и так он не удосужился найти время порасспросить и послушать. Ему казалось, что Абрам Федорович все написал в своих воспоминаниях, на самом же деле никто никогда полностью не пишет в своих воспоминаниях то, что составляет самое сокровенное в жизни.

Или взять Елизавету Полонскую, которая входила в группу «Серапионовы братья», была другом Зощенко, хорошо знала обэриутов. Или Борис Эйхенбаум, интереснейший ученый, знаток Толстого, Лермонтова (между прочим, брат его был у Махно, считался там идеологом). Или Евгений Шварц. Все сводилось к случайным светским разговорам. С Борисом Эйхенбаумом и Евгением Шварцем два года автор жил в одном доме, обменивались незначащими фразами, а времени пообщаться так и не нашлось. Два лета в Коктебеле в Доме творчества автор провел с Василием Алексеевичем Десницким, человеком, близким к Горькому, Ленину, Плеханову, а через Плеханова к некоторым народовольцам. В Коктебеле Десницкий с утра отправлялся на берег моря собирать знаменитые коктебельские камушки, море выкидывало на пляж свои изделия – цветные, отполированные, украшенные причудливыми рисунками «куриные боги» – плоские каменные овалы с аккуратной дырочкой посередине. Иногда автор присоединялся к Десницкому в этих поисках. С годами у Десницкого образовалась большая коллекция коктебельских драгоценностей, говорили больше об этих странных произведениях природы, автор восхищался коллекцией Десницкого, аккуратно разложенные на ватках в специальных коробочках камушки привлекали автора куда больше, чем рассказы Десницкого. Иногда, правда, в своих разговорах они доходили до прежних обитателей Коктебеля – Волошина, Цветаевой, Мандельштама, до Брюсова, Гумилева, Шагинян, Булгакова, и в сторону от Коктебеля, допустим, на Капри к Ленину, к Горькому, Богданову, к историку академику Тарле, к Луначарскому, к Бухарину.

Десницкий отмалчивался, отвечал больше смешком, смешком отбивался от всех попыток автора, а попытки эти были слабыми, короткими и излишне самолюбивыми. Но видно было и тогда, что обо всех них он знал не то, что знал автор и его поколение, касалось это и самого Волошина, и его друзей-писателей. Правда, из обрывочных замечаний Десницкого что-то начинало шататься, образы этих людей становились не такими стойко-казенными, на памятниках появлялись трещины. «Бухарин, а вы перечитайте его выступление на Первом съезде писателей», – от Десницкого словно происходило колебание почвы, доносились отзвуки землетрясений. И автор отступался. Что это было, душевная леность, не хотелось пробиваться к замурованному у Десницкого прошлому? А замуровано оно было прочно, как в склепе, все-таки он, конечно, как теперь можно понять, приоткрылся бы, но настоящего любопытства к нему ни у кого не было. По-видимому, так и ушел из жизни, не приоткрыв этого склепа. Расспросы автора кончались тем, что Десницкий говорил: «Посмотрите лучше на этот сердолик – какая прелесть!»

Это только Десницкий, только один из примеров тех людей, с которыми так и разминулся автор.

ЧЕХОВ

Неоспоримая ценность жизни для Чехова – труд. Поэтому Чехов не мог осуждать Ионыча, который все так же честно и успешно трудился врачом. Но даже такой высокий труд не давал высокой идеи жизни, и Ионыч потерял ее краски, радости. Драма отсутствия общей идеи жизни. Чехов не скрывает своего незнания этой идеи. «Не знаю», – признается он, он отказывается от поверхностных ответов. Не знает, и герои его не знают.

Пишет Чехов с той божественной максимальной простотой, где уже нет красоты языка, сравнений, метафор, народных перлов, это чистое стекло, ничто не стоит между читателем и жизнью, авторская стилистика, лексика исчезли. Набоков – это талантливый витраж, Бунин, Паустовский, Шолохов – всюду блистает автор, Чехова – нет, он устраняется, оставив хрустальную чистоту своего умения изобразить жизнь без вмешательства.

УХОД

В сентябре 1980 года, перед тем как лечь в больницу, Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский собрал у себя и старых и молодых, чтобы подвести черту. Все это понимали. Выглядело как у древних римлян – мужественное спокойное прощание. Никто напрямую не говорил о смерти, вечной разлуке и тому подобных сантиментах. Каждый высказал Николаю Владимировичу свое благодарное, недоговоренное. Было шутливо и серьезно. Сам Николай Владимирович держался стойко и вдумчиво. Сказал, что жизнь его была счастливой благодаря хорошим людям, окружавшим его и Ляльку. Он был в этот день красив и величав. Смерть Елены Александровны (в 1974 году) сломила эту натуру, наполненную огромной жизненной энергией.

Со времен лагерной жизни он часто возвращался к мысли о непостыдной смерти. И здесь он был велик, и в смерть входил по-своему.

* * *

У Виктора дома стоит ширма, отделяя кухню от столовой. Как я обрадовался, увидев ее, сделанную под китайскую, такие были в 30-х годах XX века, они из разряда старых вещей, утраченных, изжитых, так же как венские стулья, люблю пополнять этот список – лото, чернильница, сохраненные фантики от конфет, одеколон «Шипр». Они, эти вещи, протирают тусклую оптику воспоминаний, сразу появляются комнаты с ширмами, голоса и женский смех за ними, кто-то там переодевается. А запонки, как это бывает красиво – накрахмаленная манжета и золотистая, прочерченная синей эмалевой чертой запонка. Что-то похожее увидел я в детстве в гостях. Нож слоновой кости для разрезания страниц.

Пройдоха, проныра, прохиндей, прохвост…

Наконец он купил квартиру, четырехкомнатную, как мечтали, с балконом. Наконец обменяли свой старенький «фиат» на приличный «BMW», наконец покрасили дачу, наконец съездили в Италию. Все складывалось удачно, почему же внутри что-то томило, что? Все было, а удовлетворения не было, появилось желание куда-то уйти от всего этого, остаться без всего этого, наедине с собой. Хотелось безмолвия. Сиди на веранде, наслаждайся. И что еще? Он подумал: чего теперь будет добиваться? Неужели из этого состоит жизнь? Надо чем-то другим ее наполнить. А чем?

Ночью ему приснилось, как он украл хлеб в блокаду. На самом деле это было: он украл горбушку грамм 200 и кусок сахара, а приснилось – буханку, за ним погнались, он бежал, упал и проснулся. Рядом спала жена, было страшно – а вдруг она узнала. Украл он в школе, когда их собрали перед эвакуацией.

Он забыл, хотел забыть и забыл, и вот спустя тридцать лет приснилось.

После этого что-то с ним стало твориться. Жена не понимает, почему он дал племянникам деньги на квартиру. Раньше он их сторонился. Брат его умер. Считалось, от последствий дистрофии. Если б он поделился с братом, нет, все сам съел.

Внутри он старел куда медленнее. Там еще порой появлялся подросток, а то ребенок или что-то похожее на лейтенанта, перетянутого ремнями. Он не видел своих морщин, забывал про седину и плешь на макушке. Внутри он бывал молодой, добрый, нежный.

Душа есть большая, есть слабая, сильная, она вполне вещественна, имеет субстанцию. Так же, как совесть. Это не придуманные понятия. В школе надо учить тому, что они существуют. Так же, как любовь, стыд.

Петербург все равно был бы построен рано или поздно. Но если бы не в 1703-м, а на полвека позже, он просто назывался бы уже Екатеринбург.

Переговоры с совестью идут всегда трудно, ее, конечно, можно уговорить, но она не то чтобы соглашается, она просто утихнет, и вдруг однажды, в самый неподходящий момент, опять начинает вспоминать одно и то же.

С ней вступают в сделки: «ладно, обидел, потом исправлю», «возмещу несправедливость когда-нибудь», «если получу должность, возмещу».

Если совести нет, значит, все дозволено. Из Достоевского: «Если Бога нет, значит, все дозволено». Совесть, она как бы малое представительство Бога.

Интересно, как называют нашу Землю на других планетах?

Рассказывает подруге о свидании с человеком, которого она любит. Они выпили, и он стал домогаться ее. «Я бы дала ему, так белье помешало, рубашка у меня была грязная и трико дырявое, раздеваться стыдно».

Жизнь в России – всегда чудо. Плохое чудо или хорошее, но обязательно чудо. Предсказать, что здесь случится пусть даже в следующем году, – абсолютно невозможно.

Русский стол – смертельно обилен, эти пироги, эти салаты, винегреты, эти рыба и мясо. И так во всем: мы ни в чем не знаем меры. В древнегреческих храмах была надпись: во всем должна быть мера. Искусство и культура – это всегда соблюдение меры.

Мы сейчас все хотим, чтобы у каждого была отдельная квартира. А что дальше, не важно для российского человека.

Качество жизни измеряется количеством счастья. Или покоя. В Швеции и в Швейцарии люди не лезут на Марс. И живут там, живут благополучно. Правда, много самоубийств.

Я больше не болею космосом. Зачем мне нужен Марс, когда я иду выносить мусор и вижу бомжей, которые роются в контейнерах?

Все, что я читаю сегодня, – это и есть современная литература. Я же это сегодня читаю. Например, Сэлинджер, которого я недавно перечел, – это современная литература.

Мое правило: сегодняшний день – мой самый счастливый день в жизни. Потому что большую часть жизни мы живем или вспоминая хорошее, или надеясь на хорошее.

Как бы ни был счастлив человек, оглядываясь назад, он вздыхает.

Вода в реках сменяется 32 раза в год.

В озерах через 10 лет.

Подземные воды, тем надо 5000 лет.

Интересно, есть ли подобные сроки для лесов?

Пресной воды на Земле совсем немного – 3 %.

У В. Я. Александрова на биологическом семинаре висел плакат: «И что из этого следует?».

– Сила воли в том, чтобы отказаться от того, что хочется делать, и делать то, что должно.

– А я думаю, что сила воли в том, чтобы всю жизнь делать то, что желаешь. И добиваться этого.

В институте я остановился перед портретом: «Академик Воеводский».

– Это наш корифей, – с гордостью сказала секретарша.

– Я знал его… Мы в школе вместе учились.

– Да что вы говорите! Какой он был?

Я пожал плечами:

– Мы звали его «селедкой»… Владька-селедка.

– Как так можно!

– Били его. Он трусил, – самодовольно сказал я.

Она возмущенно отвернулась.

Наша судьба похожа на кусок хлеба, на один кладут сыр, на другой – колбасу, есть такой, что присыплют солью, а есть такой, что ему достанется икра.

Молитва – это еще не религия.

Научная работа выносит вперед, в будущее, – там будет результат, пока что неизвестность, которую надо рассеять, понять. Так что это работа над предстоящим.

Молитва как любовь, на нее не ждут ответа.

Творить надо настоящее, оно требует борьбы, труда, будущее, оно послушно нашим желаниям, мечтам.

ПИСЬМА ЧИТАТЕЛЕЙ

«В том мире, где проходит мое существование, от хомута до стойла, важно строить свои принципы по принципу „чего изволите“; при этом можно почти не работать и быть вполне благополучным».

К. из Чернигова

«Руководящая элита не жертвует личным ради общего дела, она поступает как раз наоборот. Где же пример? Где брать образец? Кто делом убедил нас за эти годы: „вот как надо жить для людей“. Выходит, никто».

Самые счастливые письма те, что рассказывают о результатах:

«Я прихожу в школу к детям с нарисованным мною портретом Сент-Экзюпери, где он улыбается своей детской улыбкой маленького принца». И дальше она рассказывает, как вовлекла ребят с помощью Экзюпери и еще, рассказав про мое выступление по радио, стала с ними убирать мусор в лесу:

«С гордостью докладываю Вам, что собрали и утилизировали мы 4 мешка нечисти. На душе стало легко и светло».

Сысой Надежда

ТЕЛЕВИДЕНИЕ

Телевидение изготавливает все больше знаменитостей. Большая часть знаменита лишь тем, что они часто попадают на экран. Дают бесчисленные интервью. Артист, который рекламировал лекарства, когда появляется на сцене, его узнают: «А-а! Это тот, кто рекламировал имодиум от поноса».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю