412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Страх » Текст книги (страница 2)
Страх
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:40

Текст книги "Страх"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Напрасно сталинисты ругали Хрущева за фразу, что Сталин руководил войною по глобусу. В этой метафоре была своя правда. Хрущев прекрасно знал, что Сталин фронта избегал. Что такое Вторая мировая война, он не понимал, не видел, не мог прочувствовать. Это было кабинетное руководство, к тому же человека без военного образования и знания войны. В этом и был «глобус». На самом деле Хрущев мог бы сказать – Сталин отсиживался всю войну, имея о ней представление отвлеченное, в масштабах глобуса.

Большинство его соратников следовали примеру вождя. Например, А. А. Жданов, член Военного совета Ленинградского фронта, глава ленинградских коммунистов, так и не посетил Ленфронта. Хотя передовые линии фронта отстояли от Смольного, где он укрывался, на расстоянии трех-пяти километров, на машине – нескольких минут езды.

Интересно, что для самого Сталина, для Жданова и других такое поведение оправдывалось преувеличенным сознанием ценности своей личности. Культ личности Сталина порождал соответственные культы и других руководителей, их непогрешимости, их значительности как лучших его учеников и сподвижников.

В их представлении они становились незаменимы. Повсюду висели их портреты, их сопровождала охрана, они пользовались исключительными правами. Отсюда возникало их богоподобие. И, соответственно, боязнь за собственную жизнь, столь необходимую народу. Так что личный страх, свойственный каждому человеку, страх естественный, увеличивался в силу гипертрофированного представления о своей роли.

Следующие поколения вождей продолжали вести себя так же. Соратники Хрущева, а за ним Брежнева – Гришин, Устинов, Суслов, Громыко, Подгорный, Шелест, Рашидов, Кириленко и другие – не воевали. Все они провели войну где-то в тылу, уполномоченными, партсекретарями, никто из них и не попросился на фронт.

В биографии Ленина немало фактов показывает, что и он никогда не отличался личной смелостью. И в революцию, и в годы гражданской войны он чрезвычайно берегся, заботился о своей безопасности. Он первый осознал свою ценность как вождя революции и связал судьбу своей персоны с судьбою революции и Советской власти.

По мере своего возвышения руководители коммунистических правительств все более заботятся об охране, о своем здоровье. Это считается нормальным. Растет численность охраны, растет и их ценность в их собственных глазах. Вместе с этим возрастает их страх за свою личность. Чем выше, тем больше страха и за должность, ибо упасть, т. е. «выпасть из тележки», значит разбиться, расшибиться. Да и кроме того – затопчут. Страх возмездия весьма велик. Пробивались к власти, топча других, сталкивая их с лестницы, унижая, заискивая. Чтобы удержаться у власти, приходилось льстить, обманывать, клеветать, устранять соперников. Так что за каждым накопилось множество грехов.

С приходом Горбачева сменилось руководство, и можно было наблюдать, как снятые с работы секретари обкомов, горкомов партии, местные вожди партии, которая была «ум, честь и совесть эпохи», заспешили из своих центров, перебрались в Москву, подальше от сплоченных вокруг них коммунистов.

Боязнь народа принимала порой гротесковые формы. Один из вождей Ленинграда решил, что спокойнее всего для него будет принимать посетителей по телевизору. Приходит к нему гражданин, его сажают перед камерой, включается экран, он видит руководителя, тот видит его. Посетитель излагает свое дело, начальник отвечает и отключается, никаких споров, тягостного выпроваживания. Щелк – и конец связи. Безопасно, быстро, экономно.

Я не раз замечал, как люди стараются внушить окружающим страх. Демонстрируют свою силу. Ведут себя агрессивно. Одеваются вызывающе, шумят, ругаются. Им нравится наводить страх, они чувствуют в этом свое превосходство. Ничем другим возвыситься они не могут. Так действует хулиган и бандит. Есть и тип начальника, который хвалится тем, что внушает страх подчиненным, он уверен, что это повышает его авторитет и уровень дисциплины персонала; пусть все трепещут при его появлении, – он испытывает наслаждение. Будучи людьми невежественными, эти начальники полагаются только на страх. Добиться такого порядка, который бы воплотился в одном слове: «молчать!» – вот их заветная мечта.

VII

Настоящий страх, страх жутчайший, настиг меня, совсем еще юнца, на войне. То была первая бомбежка. Наш эшелон Народного ополчения отправился в начале июля 1941 года на фронт. Немецкие войска быстро продвигались к Ленинграду. Через два дня эшелон прибыл на станцию Батецкая, это километров полтораста от Ленинграда. Ополченцы стали выгружаться, и тут на нас налетела немецкая авиация. Сколько было этих штурмовиков, не знаю. Для меня небо потемнело от самолетов. Чистое, летнее, теплое, оно загудело, задрожало, звук нарастал. Черные летящие тени покрыли нас. Я скатился с насыпи, бросился под ближний куст, лег ничком, голову сунул в заросли. Упала первая бомба, вздрогнула земля, потом бомбы посыпались кучно, взрывы сливались в грохот, все тряслось. Самолеты пикировали, один за другим заходили на цель. А целью был я. Они все старались попасть в меня, они неслись к земле на меня, так что горячий воздух пропеллеров шевелил мои волосы.

Самолеты выли, бомбы, падая, завывали еще истошнее. Их вопль ввинчивался в мозг, проникал в грудь, в живот, разворачивал внутренности. Злобный крик летящих бомб заполнял все пространства, не оставляя места моему воплю. Вой не прерывался, он вытягивал из меня все чувства, ни о чем нельзя было думать. Ужас поглотил меня целиком. Гром разрыва звучал облегчающее. Я вжимался в землю, чтобы осколки просвистели выше. Усвоил это страхом. Когда просвистит – есть секундная передышка. Чтобы оттереть липкий пот, особый, мерзкий, вонючий пот страха, чтобы голову приподнять к небу. Но оттуда, из солнечной безмятежной голубизны, нарождался новый, ещё более низкий вибрирующий вой. На этот раз чёрный крест самолёта падал точно на мой куст. Я пытался сжаться, хоть как-то сократить огромность своего тела. Я чувствовал, как заметна моя фигура на траве, как торчат мои ноги в обмотках, бугор шинельной скатки на спине. Комья земли сыпались на голову. Новый заход. Звук пикирующего самолета расплющивал меня. Последний миг моей жизни близился с этим воем. Я молился. Я не знал ни одной молитвы. Я никогда не верил в Бога, знал всем своим новеньким высшим образованием, всей астрономией, дивными законами физики, что Бога нет, и тем не менее я молился.

Небо предало меня, никакие дипломы и знания не могли помочь мне. Я остался один на один с этой летящей ко мне со всех сторон смертью. Запекшиеся губы мои шептали:

– Господи, помилуй! Спаси меня, не дай погибнуть, прошу тебя, чтобы мимо, чтобы не попала, Господи, помилуй!

Мне вдруг открылся смысл этих двух слов, издавна известных:

– Господи… помилуй!

В неведомой мне глубине что-то приоткрылось и оттуда горячечно хлынули слова, которых я никогда не знал, не произносил:

– Господи, защити меня, молю тебя, ради всего святого.

От взрыва неподалеку кроваво взметнулось чье-то тело, кусок сочно шмякнулся рядом. Высокая, закопченного кирпича, водокачка медленно, бесшумно, как во сне, накренилась, стала падать на железнодорожный состав. Взметнулся взрыв перед паровозом, и паровоз ответно окутался белым паром. Взрывы корежили пути, взлетали шпалы, опрокидывались вагоны, окна станции ало осветились изнутри, но все это происходило где-то далеко, я старался не видеть, не смотреть туда, я смотрел на зеленые стебли, где между травинками полз рыжий муравей, толстая бледная гусеница свешивалась с ветки. В траве шла обыкновенная летняя жизнь, медленная, прекрасная, разумная, Бог не мог находиться в небе, заполненном ненавистью и смертью. Бог был здесь, среди цветов, личинок, букашек…

Самолеты заходили вновь и вновь, не было конца этой адской карусели. Она хотела уничтожить весь мир. Неужели я должен был погибнуть не в бою, а вот так, ничтожно, ничего не сделав, ни разу не выстрелив. У меня была винтовка, но я не смел приподняться и выстрелить в пикирующий на меня самолет. Я был раздавлен страхом. Сколько во мне было этого страха! Бомбежка извлекала все новые и новые волны страха, подлого, постыдного, всесильного, я не мог унять его.

Проходили часы, дни, недели, меня не убивали, меня превращали в дрожащую слизь, я был уже не человек, я стал ничтожной, наполненной ужасом тварью.

…Тишина возвращалась медленно. Трещало, шипело пламя пожара. Стонали раненые. Пахло паленым, дымы и пыль оседали в безветренном воздухе. Неповрежденное небо сияло той же безучастной красотой. Защебетали птицы. Природа возвращалась к своим делам. Ей неведом был страх. Я же долго не мог прийти в себя. Я был опустошен, противен себе, никогда не подозревал, что я такой трус.

Бомбежка эта сделала свое дело, она разом превратила меня в солдата. Да и всех остальных. Пережитый ужас что-то перестроил в организме. Следующие бомбежки воспринимались иначе. Я вдруг обнаружил, как они мало эффективны. Действовали они прежде всего на психику, на самом-то деле попасть в солдата не так-то просто. Я поверил в свою неуязвимость. То есть в то, что я могу быть неуязвим. Это особое солдатское чувство, которое позволяет спокойно выискивать укрытие, определять по звуку летящей мины или снаряда, где он разорвется, это не обреченное ожидание гибели, а сражение.

Мы преодолевали страх тем, что сопротивлялись, стреляли, становились опасными для противника.

В первые месяцы войны немецкие солдаты в своих касках, зеленых шинелях со своими автоматами, танками, господством в небе внушали страх. Они казались неодолимыми. Отступление во многом объяснялось этим чувством. У них было превосходство оружия, но еще и ореол воина-профессионала. Мы же, ополченцы, выглядели жалко: синие кавалерийские галифе, вместо сапог – ботинки и обмотки. Шинель не по росту, на голове пилотка…

Прошло три недели, месяц, и все стало меняться. Мы увидели, что наши снаряды и пули тоже разят противника и что немецкие солдаты так же кричат, страдают, умирают. Наконец, мы увидели, как немцы отступают. Были такие первые частные, небольшие эпизоды, когда они бежали. Это было открытие. От пленных мы узнали, что, оказывается, мы – ополченцы, в своих нелепых галифе, внушали страх. Стойкость ополченцев, их ярость остановила стремительное наступление на Ленинград. Немецким частям не удалось с ходу захватить город. Прежде всего потому, что подавленность от первых ошеломляющих ударов прошла. Мы перестали бояться.

Во время блокады военное мастерство сравнялось. Наши солдаты, голодные, плохо обеспеченные снарядами, удерживали позиции в течение всех 900 дней против сытого, хорошо вооруженного врага уже в силу превосходства духа.

Я пользуюсь своим личным опытом, думается, что примерно тот же процесс изживания страха происходил повсеместно на других наших фронтах. Страх на войне присутствует всегда. Он сопровождает и бывалых солдат, но они знают, чего следует опасаться, как вести себя, знают, что страх силы отнимает.

Надо различать страх личный и страх коллективный. Последний приводил к панике. Таков был, например, страх окружения. Он возникал спонтанно. Треск немецких автоматов в тылу, крик «окружили!», и могло начаться бегство. Бежали в тыл, мчались не разбирая дороги, лишь бы выбраться из окружения. Невозможно было удержаться, и невозможно было удержать бегущих. Массовый страх парализует мысль. Во время боя, когда нервы так напряжены, одного крика, одного труса бывает достаточно, чтобы вызывать общую панику.

Страх окружения появился в первые месяцы войны. Впоследствии мы научились выходить из окружения, пробиваться, окружение переставало устрашать.

VIII

Страху противопоказан, как ни странно, смех. В страхе не смеются. А если смеются, то страх проходит, он не выносит смеха, смех убивает его, отвергает, сводит на нет, во всяком случае изгоняет, хоть на какое-то время. По этому поводу хочется привести одну историю, которую я слышал от замечательного писателя Михаила Зощенко.

Незадолго до его смерти мы в Доме писателя устроили его вечер. Зощенко был в опале, его не издавали, выступления его были запрещены, почему да как, об этом я расскажу позже. Вечер его мы устраивали тайком. Под видом его творческого отчета на секции прозы. Приглашали по ограниченному списку. В те дни в Ленинград приехал Виктор Некрасов, и я с трудом провел его на эту встречу. Зощенко радовался, все последнее время он находился в полной изоляции; кроме близких друзей, никто с ним не общался, он нигде не бывал, никуда его не приглашали – боялись.

Вечер наш получился трогательно праздничным. Зощенко рассказывал, над чем он работает. Он задумал цикл рассказов «Сто самых удивительных историй моей жизни». Несколько из них он нам пересказал. Он не читал. Рукописи у него не было. Видимо, он их еще не записал. Одна из этих историй имеет непосредственное отношение к нашей теме. Попробую ее передать по памяти, к сожалению, своими словами, а не тем чудесным языком, каким владел только Михаил Зощенко.

Случилось это на войне, на ленинградском фронте. Группа наших разведчиков передвигалась по лесной дороге. Была глубокая осень. Листья шуршали под ногами, и звук этот мешал прислушиваться. Они шли, держа наизготовку автоматы, шли уже долго и, возможно, расслабились. Дорога круто сворачивала, и на этом повороте они лицом к лицу столкнулись с немцами. С такой же небольшой разведгруппой. Растерялись те и другие. Без команды немцы скакнули в кювет по одну сторону дороги, наши – тоже в кювет, по другую сторону. А один немецкий солдатик запутался и скатился в кювет вместе с советскими солдатами. Он не сразу понял ошибку. Но, когда увидел рядом с собой солдат в пилотках со звездочками, заметался, закричал от ужаса, выпрыгнул из кювета и одним гигантским прыжком, взметая палые листья, перемахнул через всю дорогу к своим. Ужас придал ему силы, вполне возможно, он совершил рекордный прыжок.

При виде этого наши солдаты засмеялись и немецкие тоже. Они сидели друг против друга в кюветах, выставив автоматы, и от души хохотали над этим бедным молоденьким солдатом.

После этого стрелять стало невозможно. Смех соединил всех общечеловеческим чувством. Немцы смущенно поползли по кювету в одну сторону, нашу – в другую. Разошлись, не обменявшись ни одним выстрелом.

История эта как нельзя лучше соответствует значению смеха в глазах Михаила Зощенко. Смех – как исцеление от страха. Смех – как избавление от ненависти.

IX

Перейдем к веселым кошмарам. Для начала к тем, которые собирают толпы зрителей, пользуются успехом у публики. Таковы, например, фильмы ужасов. Начало им положил всемирный успех фильма «Франкенштейн». Сделан он был по роману Мэри Шелли, тоже бестселлеру. А сама Мэри Шелли не случайно создала этот «ужастик» «Франкенштейн, или Современный Прометей». В начале XIX века в Женеве образовался кружок литераторов – поклонников жанра романов ужаса. В кружок входили Джон Байрон, Перси Шелли и другие видные европейские писатели. Рассказы, повести, новеллы, где действуют мертвецы, упыри, вурдалаки, пользовались все большей популярностью. Выходит роман Б. Стокера «Граф Дракула». О мертвеце вампире. Книга эта до сих пор пользуется успехом. По ней поставлено множество фильмов о неугомонных мертвецах, которым не лежится в могилах, и они лезут в дела живых. С Дракулой ныне соперничает Фантомас. Зритель с удовольствием обмирает во тьме кинозала. Чем больше страхолюдства, тем слаще.

Пристрастие детей к страшным сказкам, страшным комиксам хорошо известно. Они любят пугать друг друга, существует детский фольклор, так называемые «страшилки», их сочиняют и сами дети, и взрослые, в последние годы их появилось сотни.

 
Маленький мальчик нашел пулемет —
Больше в деревне никто не живет.
 
 
Маленький мальчик нашел пистолет —
Больше милиции в городе нет.
 

Все остальные счастливые находки маленького мальчика, а их немало, имеют подобный же результат. Иногда он сам попадает впросак:

 
Маленький Петя на льдине катался.
Тихо к нему ледокол подобрался.
Долго смеялись на палубе дети:
Справа пол-Пети и слева пол-Пети.
 

Девочки тоже участвуют в событиях:

 
Дочка у мамы спросила конфетку.
Мама сказала – сунь пальцы в розетку.
Быстро обуглились детские кости.
Долго смеялись мама и гости.
 
 
В поле нейтронная бомба лежала.
Девочка тихо на кнопку нажала.
Некому выругать девочку эту —
Спит вечным сном голубая планета.
 

Дети обожают подобные «страшилки», «ужастики», им хочется перевести страх неосознанный в наглядные образы, заземлить его смехом, сразить его иронией, она лишает его ореола тайны и непобедимости. Над ним, оказывается, можно посмеяться. Заодно над всем тем, чем пугают родители, можно повеселиться и над запретами, которыми так тщательно обставляют детскую жизнь.

Детские страхи кажутся сладостными.

Один из первых страхов был страх потеряться в лесу… Белая куртка отца мелькает между сосен, еще минута – и я останусь один в лесной чаще. Позже пришел трепет перед бесконечностью Вселенной, перед ночным небом, полным мерцанием мириад звезд, и еще больший – перед бесконечностью Времени. Ощущение миллионов лет до моего появления на Земле и тем более того, что и без меня время будет тоже длиться, вселяет тоскливый ужас. Был все еще детский страх перед огромностью человечества, Земли, разных стран и народов, страх безбрежности моря, затерянности в этом мире. Он все время увеличивался в размерах. Переход от детства к юности – это расширение Вселенной и одновременно осознание своей малости. «Я» съеживается, оно уже неразличимо среди неисчислимых множеств. Все тонет в чувстве безнадежности.

Страх приобрел свое искусство – кино, театр, литературу. Искусство как наслаждение страхом. Страх как специя искусства. Выработались приемы нагнетания страха. На экране, в кадре, появляются ноги, мы видим лишь брюки, туфли, звучат шаги или, наоборот, – бесшумно ступают, сопровождаемые «музыкой напряжения», выстрел, ноги удаляются. Зритель хочет, чтобы в фильме были сцены, от которых мурашки бегают по спине. Потребность такого сопереживания издавна сопровождает искусство. Пушкин в своем вольном переводе драмы Дж. Вильсона «Чумной город» (у Пушкина «Пир во время чумы») писал:

 
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья,
Их обретать и ведать мог.
 

Кстати говоря, ученые в XVI–XVII веках считали веселье, разврат, пьянство средством против чумы. Боккаччо в «Декамероне» уверяет: «…Самым верным средством от этого ужасного недуга было, по их разумению, открытое злоупотребление вином и развлечениями…»

Д. Дефо в романе «Дневник чумы» пишет: «Ужас и страх довели большинство людей до совершения малодушных, безумных, развратных поступков, к которым их никто не принуждал».

Чума оказала влияние на европейское искусство. Она столкнула его с безумием, мракобесием. Картины Гойи, Гольбейна Младшего, Пуссена – связаны с ужасами чумы.

Великий нидерландский художник Питер Брейгель Старший создал серию гравюр «Семь смертных грехов», населенную чудищами. Они окружают людей, ужасая невиданными формами. Из крыльев, щупалец, когтей, рогов, клешней, игл он создает образы пороков. Художник сращивает туловище жабы с хвостом скорпиона, наделяет зверя крыльями, железным панцирем. Видения на его гравюрах подобны страшным снам, они ирреальны, грозно-фантастичны, детали же подчеркнуто достоверны. Образы Апокалипсиса, равно как и химеры готических соборов, воплощаясь в живописных творениях, отвечали тяге зрителей к пугающему, ужасному. Недаром серия Брейгеля имела успех. Еще большую известность приобрела его картина «Триумф смерти». Ни у кого до Брейгеля победная идея смерти не получила такой художественной наглядности.

Смерть у него торжествует повсюду, она – главное занятие человечества. Виселица, плаха, палач, вооруженные отряды скелетов загоняют людей в ловушки. Смерть равнодушна к сану, она разит красавицу, короля в горностаевой мантии; люди тонут, гибнут в поединках, горят, умирают от болезней, никто не в силах одолеть скелета на красном коне. Другой конь, белый, тянет повозку, груженную черепами. Кони Апокалипсиса – конь красный, конь белый. На полотне есть и те, кто пытается бороться с паническим страхом, с обреченностью.

Страх, воплощенный в живописные образы, уже отчасти преодолен художником. То же самое происходило в знаменитой серии «Капричос», созданной Гойей в 1799 году. Чудовищная испанская действительность отражена в его офортах со всеми страхами суеверий, фантазии. Адский шабаш творят призраки. Толпа в страхе склонилась перед пустой рясой монаха, напяленной на сухое дерево; из складок капюшона выглядывает жуткий призрак.

Брейгель, Босх, Гойя – Нидерланды, Испания, век XVI, XVII, XVIII – не переставали рождать великих художников Страха и ужасов жизни. Почему-то мало кто впоследствии отваживался на столь откровенный вызов Страху. Зато литература давала и дает немало замечательных имен поэтов и романистов-классиков этого жанра.

В искусстве, как и в жизни, страх – необходимая составляющая, без него гамма неполная. Музыка невозможна, если выпадает одна из нот. Достоинство жизни страх не понижает, если он сосуществует с долгом и любовью. В какой-то мере он придает жизни «неизъяснимы наслажденья». Чувство страха принимается как приправа, от которой возникает ощущение полноты бытия.

В древности происходило нечто похожее. Люди, например, вызывали духи умерших. В «Одиссее» Улисс вызывает духов подземного мира, слушает их прорицания. Некромантия – так называлось общение с духами мертвых – преследовалась и все равно продолжалась. Человек хочет знать, что там, «за ветхой занавеской тьмы» (Омар Хайям).

Своеобразным представлением служила публичная смертная казнь.

Казни в старину не просто лишали преступника жизни, они служили устрашению живых. Достигалось это продуманно-изощренной процедурой.

В 1707 году Карл XII приказывает военному совету судить советника Петра Великого ливонского дворянина Паткуля за измену. Его приговаривают к смерти. Казнят его колесованием. Пятнадцать раз по нему проехали колесом. После чего его четвертовали, то есть отсекали поочередно руки и ноги и лишь потом голову. Толпа на площади в польском городе Козенице жадно наблюдала это зрелище.

Петр Первый казнит одного за другим государственных чиновников за казнокрадство. Их сажают на кол, четвертуют, голову втыкают на шест, и там она торчит месяцами. И на колу посреди площади умерший в муках остается надолго гнить на глазах у горожан. Петр умеет расправиться и с теми, кто ускользнул от законной кары. Когда выяснилось, что Милославский был одним из организаторов первого стрелецкого бунта, Петр приказал выкопать его из могилы. Труп, вернее останки, погрузили в повозку, запряженную свиньями, и повезли через всю Москву к лобному месту. Поставили гроб под эшафот. Палач рубил головы стрельцов, и кровь стекала на труп Милославского.

Подобные мистерии производили сильное впечатление на народ.

Петр умел их устраивать, но не следует думать, что он в этом был оригинален. Задолго до него в Европе римские папы проделывали нечто подобное с покойными своими врагами. Так, папа Иоанн XIII в 965 году приказал вырыть из могилы тело герцога Рофреда, вывалять его в грязи и выбросить на городскую свалку.

X

Я уже был членом Союза писателей, но впервые пришел на общее писательское собрание. Как-то оно называлось: навстречу чему-то или о подготовке к чему-то… Этого запомнить невозможно, хотя собрание в тот июньский жаркий день запечатлелось, казалось, в малейших деталях, как след в бетонной плите.

Доклад и прения и все прочее были увертюрой к тому, что предстояло, а предстояла проработка Зощенко за его заявление на встрече с английскими студентами. Все понимали, что именно из-за этого на собрание приехали из Москвы К. Симонов и А. Первенцев. До этого в газетах заклеймили поведение Зощенко перед иностранцами, разумеется буржуазными сынками, бранили, не стесняясь в выражениях. Шутка ли: перед иностранцами, перед идеологическим противником позволил себе не согласиться с решением ЦК партии! Отлучали, угрожали, старались превзойти определения, которые употреблял о нем Жданов в своем докладе.

Итак, был июнь 1954 года. Год с небольшим назад умер Сталин, терминология оставалась прежней, монументы Вождя стояли незыблемо, в лагерях продолжали сидеть сотни тысяч отлученных от жизни. Все сказанное корифеем оставалось священным. Он покоился в Мавзолее рядом с Лениным в полной сохранности на веки веков. История только готовилась к прыжку. Что-то, конечно, сдвинулось, подобралось, воздух потеплел, где-то подспудно зажурчало, показались проталины. Неведомо как только что опубликовали эренбурговскую «Оттепель», но сразу же на нее накинулись стражи вечной мерзлоты.

Большой зал Союза писателей был переполнен. Набились приглашенные на экзекуцию – журналисты, газетчики, публика литературных предместий, предвкушающая, возбужденная. Я с трудом протиснулся в проход и так и простоял до конца у стенки.

Докладчик – В. Друзин – бубнил о том, как с каждым годом усиливается все больше и больше мощь советской литературы, увеличивается процент хороших произведений.

Зал в лад ему монотонно гудел, переговариваясь. Примолкли лишь, когда Друзин принялся раздавать нагоняи и заушины – сперва за «Оттепель». И Эренбурга, это полагалось ритуально, затем шли местные нарушители – предупредил Веру Панову за то, что с романом «Времена года» она «пошла не туда», Ольге Берггольц пригрозил за стихи о любви; он поучал и раздавал колотушки, уверенный в своем праве на это. Как же – главный редактор журнала «Звезда», уже выпоротого, умытого, стоящего в строю примерных после знаменитого постановления 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград».

Помню, как читал я это постановление на уличном газетном щите на Литейном. Стоял в намокшей от дождя танкистской куртке, еле разбирая печать на темном сыром листе. По солдатской привычке считал, что раз постановили, значит, нужно, зря не будут. Но уж больно яростно ругали, злобились не по размеру: «беспринципный, бессовестный хулиган» – это про Зощенко, и еще покрепче, а про Ахматову почти нецензурно… выражение, которое в самую последнюю минуту заменили на «блудница». Принял бы и это, если бы не Жданов. Еще со времен Ленинградского фронта все связанное со Ждановым вызывало недоверие. Тогда еще запало, что призывал он, требовал, упрекал, а сам ни разу за месяцы блокады на передовой не побывал, во втором эшелоне – и то его у нас в армии не видали.

Винили и Ольгу Берггольц, и Владимира Орлова, и Юрия Германа за то, что они раздували авторитет Зощенко и Ахматовой, пропагандировали их писания. Получалось, что как раз занимались этим лучшие ленинградские писатели, наиболее талантливые, что Зощенко поддерживали и Евгений Шварц, и Михаил Слонимский, и Михаил Дудин…

Прошло семь лет, и грянула эта злосчастная встреча с английскими студентами. Теперь я переживал, болел за Михаила Михайловича: на кой он ввязывается, ему-то это ни к чему, и так хватило с лихвой, сколько мучили, мордовали, так нет, зачем-то опять вляпался в эту историю… Примерно так же досадовали многие из знакомых мне писателей. Подождал бы, поостерегся, 1954 год был годом ожидания. Ждали перемен, теперь уже благоприятных. Пришел первым секретарем ЦК Н. С. Хрущев. И вдруг эта новая кампания против Зощенко. Она всех насторожила, напугала. Неужто опять начинается, опять поднимут на борьбу… Кто-то паниковал – какого черта он вылез, не надо было провоцировать. Это только на руку сталинистам.

Мне припомнилось, как у нас на фронте, под Ленинградом в октябре 1941 года, мы дали из орудий несколько выстрелов по немцам и получили «втык» от начальства: что вы там тревожите противника, вон они какую пальбу в ответ подняли, а у нас снарядов нехватка. Сидите тихо, не провоцируйте.

Суть, как я понял из доклада Друзина, сводилась к тому, что месяц назад, в мае, на встрече с английскими студентами, они спросили Ахматову и Зощенко про их отношение к критике в докладе Жданова. На это Зощенко ответил, что с критикой в докладе он не согласен. Это ахнуло как взрыв, посыпалось, затрещало… Ответ его прозвучал во всей западной печати, что было, конечно, «на руку классовому врагу». Как сказал Друзин, поведение Зощенко вообще стало «классовой борьбой в открытой форме».

Правда, его больше классовой борьбы уязвило то, что иностранные студенты сфотографировали Зощенко, тогда как никого из других участников встречи не фотографировали.

– И никому другому не аплодировали! – уличающе провозгласил он.

«Не согласен» – это, конечно, и на нас произвело впечатление ошарашивающее – как так сказать, что не согласен с мнением секретаря ЦК!

Доклад Друзина, если чем и запомнился мне, то исключительно тем, что на этом собрании произошло с Зощенко. И то запомнилось потому, что мне все было в новинку. Впоследствии, кого я ни спрашивал, никто не помнил тот доклад, да и самого Друзина уже не помнят на том собрании, помнят одного Зощенко, его выступление. Я же запомнил Друзина еще и потому, что он казался мне фигурой загадочной. Большой, рыхлый, влажный, он производил впечатление значительного деятеля. Что он написал, чем прославился, какими трудами – никто не мог назвать. Я ничего не понимал – почему же в таком случае он командовал журналом «Звезда», почему поправлял, указывал, да еще с такой величавой уверенностью? Почему слушались его?

В нужных местах зал аплодировал, в нужных возмущался. Все двигалось слаженно. Верноподданные старались показать себя, либералы старались успокоить начальство, пусть видят, что организация «здоровая», «правильно расценивает». Будет хорошо, если собрание «даст отпор». Важно для начальства, которое присутствовало. В свою очередь, начальству это было важно для Москвы, для их начальства. Словно бы все старались для кого-то незримого. Еще недавно этот незримый имел имя, существовал, ныне было непонятно, кто он, но ритуал неукоснительно соблюдался.

После Друзина выступали малоизвестные мне писатели и осуждали Зощенко. Говорили про него: «пособник наших врагов», «подобно буржуазным писакам», «холуйское поведение на потребу…», «потерял достоинство советского человека». Я знал, что Зощенко сидит в зале. Где-то в первых рядах. Я не представлял, как можно такое в глаза, прилюдно говорить человеку. Если б еще в запале, а то произносили это спокойно, по бумажке, с какой-то холодной жестокостью.

Поднялось несколько непредусмотренных рук. Вел собрание первый секретарь Ленинградской писательской организации В. А. Кочетов. Он посовещался с К. Симоновым и предложил: поскольку вопрос ясен, осталось заслушать товарища М. Зощенко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю