Текст книги "Иду на грозу. Зубр"
Автор книги: Даниил Гранин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Вот что, ты должен помириться с Голицыным, – сказал Тулин тоном, не допускающим возражений.
– Ради интересов дела, – подхватил Возницын. – Зачем осложнять себе жизнь?
– Нет, – сказал Крылов. – Не могу.
– Отрекись от меня, обругай перед Голицыным, разрешаю, – сказал Тулин. – Агатов – подлец, и нечего нам строить из себя…
– Голицын вас обожает, – сказал Возницын. – Какие в наше время конфликты? Мы все делаем одно дело. – На него было приятно смотреть, так легко у него все разрешалось.
Крылов тоже попробовал улыбнуться.
– Нет, не могу.
– Ну и скотина ты! – сказал Тулин. – Какой же ты друг после этого?
Крылов виновато улыбался. Он и не пробовал защищаться, он покорно принимал удары Тулина, но всякий раз, как ванька-встанька, поднимался – с виноватой улыбкой, словно извиняясь за то, что Тулину приходится снова бить его, и это еще более ожесточало Тулина, хотя в глубине души он отдавал должное стойкости Крылова. Тут никто не мог оценить это мужество, которое всячески прятало себя. И прежде в глубине крыловского характера был налит свинец, но теперь Тулин чувствовал, что свинца этого прибавилось.
– Чего ты достигнешь своим уходом? – сказал Тулин. – Эгоист. Ты открываешь дорогу подонкам вроде Агатова. Господи, как ты подвел меня!
«А если и в самом деле это свинство, – подумал Крылов, – и по отношению к Тулину, и к Бочкареву, и ко всем ребятам? Чего проще, вернуться к Голицыну, старик обрадуется, ну, оба погорячились, и всем будет хорошо, и, оказывается, Тулину тоже будет хорошо».
– Нет, – сказал он, – нет, я не упрямлюсь. Как же мне идти к Голицыну, если я не согласен с ним и ты, Олег, с ним не согласен? От тебя отказаться? Но тут не только ты, тут мне и от самого себя надо отказаться. Раз у меня есть убеждения, я должен отстаивать их, а если я не сумел, то уж тогда лучше уйти, чем в сделку вступать. Мне ведь уйти тоже нелегко, у меня своя работа, там самый разгар… – Он вспомнил о Песецком, об уравнении, о заказанном радиоспектрометре, о том, ради чего он перешел к Голицыну и к чему приступил, потому что наконец-то приблизилась наиболее важная часть его работы, над которой он бился два года. – Но я уйду, иначе нельзя, ведь только через себя мы можем для всех… – Он запутался, впрочем, теперь ему уже было безразлично.
Наступило молчание, длинное, тягостное. Он сконфуженно улыбнулся, никто не ответил на его улыбку.
Принесли мороженое.
Возницын рассказывал о тайфуне на Каспии. Ада возмущалась, почему о таких вещах не пишут в газетах. Возницын объяснял, что не стоит волновать народ.
Крылов послушно ел мороженое. Он терпеть не мог мороженого. Зачем он здесь? Зачем ему это мороженое и эта болтовня? Он чувствовал, как тяготит всех своей мрачностью, у него всегда получалось излишне серьезно и слишком надолго. Он думал о том, что никогда ни в чем не мог отказать Тулину, а тут отказал, хотя виноват перед ним, и неизвестно, чем это кончится. И никак не мог понять, почему ж нет в нем раскаяния, а есть лишь стыд оттого, что портит настроение людям, которых любит.
Над улицами пылали неоны реклам с просьбой есть мороженое Главхладпрома, и хранить свои деньги в сберкассе, и вызывать пожарных.
– Почему бы тебе не вернуться в Ленинград на наш завод? – спросила Ада.
«Действительно, почему бы? – подумал он. – Или определиться к Петруше, или вернуться к Аникееву».
– Сережа, – сказала Ада, и он приготовился выслушать проект его будущей упорядоченной жизни, Но вместо этого она сказала: – Ты поступил в высшей степени прилично. Не обращай на них внимания.
Он так ждал этих слов, и вот теперь, когда они были произнесены, оказалось, что это совсем не то, что ему было надо.
– Спасибо, – сказал он.
– Когда-нибудь ты поймешь, что никто к тебе не относился так, как я.
«Я это уже понял, ну и что ж из того?» – подумал он.
– Я много раз рисковала собой потому, что всегда говорила правду. А для неправды есть другие. Или будут. Я не собираюсь сидеть и ждать тебя, как Сольвейг, хотя бы потому, что тебе это будет неприятно… Ты еще сам не знаешь, что тебе надо.
Она всегда умела сделать его более благородным, чем он был. Все же сейчас она, наверное, довольна, что с ним приключилось такое, по крайней мере она могла жалеть его. Почему бы ему не жениться на ней? Она очень красивая, она любит его и никогда не позволит ему совершать необдуманные поступки. Вернуться на завод. Вернуться к Голицыну. Вернуться к ней… До чего ж много, оказывается, существует путей к благоразумию.
– Спасибо, – сказал он по возможности признательней.
Глупее, чем это спасибо, ничего нельзя было придумать. Ему стало жаль Аду. Почему ему приходится огорчать тех, кто его любит, их так немного, и всегда он причиняет им одни неприятности?
Он осторожно поцеловал ее в щеку, стараясь не испортить прически и не помять белоснежный воротничок.
– Хочешь, я женюсь на тебе?
Как сразу все станет просто и хорошо! По утрам она заставит его делать зарядку. Сколько раз он начинал делать зарядку и бросал. Ада заставит его обтираться холодной водой и регулярно учить немецкий язык. С ней он в совершенстве выучит немецкий.
– Хочешь?
– За что ты меня так не любишь? – сказала она. – Тебе сейчас очень плохо, но все равно так нельзя. Это нехорошо.
Сейчас ему казалось: согласись она, и он, не раздумывая, бы женился на ней. Ему было жаль ее, и он женился бы и жил с ней. Хоть одному человеку была бы от него радость.
Тулин и Возницын ждали их на углу.
– Идея! – издали закричал Тулин. – Есть идея! Падай мне в ноги, так и быть, помилую! Я! Беру! Тебя! Зачисляю! К! Себе! В! Группу! Вот! Поехали, ты, карасик. Раз уж навязался на мою голову, черт с тобой, присоединяю. О женщины, мы таких дел с ним натворим!
Вдохновенными мазками набрасывал он картину будущих работ и тех работ, которые откроются после будущих работ, когда его группа превратится в Институт атмосферного электричества, а затем в Академию активных воздействий.
Он выжимал облака, как выжимают мокрое белье. Дожди лились туда, куда он приказывал, обильные плодоносные дожди орошали пустыни, он обращался с облаками, как с водопроводным краном. Неурожаи, засухи исчезали из памяти человечества. Он размахивал пучками молний. О молнии, о грозы! Таинственный сгусток энергии, перед которой отступает мощь атомных двигателей. Да, к вашему сведению, одна гроза расходует энергию водородной бомбы. А сколько их, гроз, громыхает ежедневно над земным шаром, ежечасно, каждую минуту миллионы лет! О люди, зачем вы пробиваетесь с таким трудом в глубины ядра, когда вот она проблескивает над вашими головами, громыхает на расстоянии каких-нибудь двух километров, эта необузданная сила! А мы ухватим ее, мы будем пробивать молниями горы, варить камни… Мы… мы…
Ах, почему у них не было магнитофона! Эту речь следовало передать через все радиостанции мира, отпечатать, высечь на гранитных плитах, разучивать в школах. Она была произнесена в полночь у булочной на углу Волхонки.
Крылов тоже восторгался, но, вместо того чтобы облобызать Тулина и ответить, промычал что-то, невнятное, и все убедились, что он свинья.
– Ты хвастун, Олег – сказала Ада. – Хвастун и фантазер. Мы на заводе вентиляции наладить не можем. А ты морочишь Сергея своими сказками, ему надо на завод вернуться, там он конкретно может. У тебя все нереально…
Они заспорили. Симочка защищала Тулина – он все может, если он захочет, он сможет сделать все, что говорил.
Перед Манежем, у пустой эстрады, несколько парочек танцевало под музыку карманного приемничка.
Крылов, узнав Ричарда и с ним дипломантку Женю Кузьменко, свернул к ним. Приемник лежал в пиджаке у Ричарда, и когда они кружились, музыка то нарастала, то слабела.
– А вот там Тулин, – сказал Крылов.
Ричард закивал, сбился. Женя спросила:
– Кто такой Тулин?
– Величайший человек нашего времени, – сказал Ричард. – Пойдем, я тебя познакомлю.
– Еще один гений? Надоело, – сказала Женя, не поворачивая головы. – Ты будешь танцевать?
И они закружились снова.
От улицы Горького свернули в проулки, где между светло-желтыми громадами новых домов уцелели деревянные особнячки, огороженные палисадником, за которым на грядках торчал салат, висели гамаки, а днем летали бабочки и шмели.
– Да, я все могу, – говорил Тулин. – Хотите, Адочка, я вам открою секрет, как стать человеком, который все может, то есть всемогущим? Это совершенно просто. Для этого надо стать сильнее себя. Пересилить свои слабости. Тот, кто сильнее себя, тот сильнее остальных людей и, значит, обстоятельств, Вы хотите сделать Сергея слабым, а я наоборот…
– Ну конечно, своим оруженосцем…
Каждый из них заботился о Крылове, хотел помочь ему, они простили ему то, что он натворил, и они недоумевали и досадовали, почему это его почти не трогает.
Крылов полагал, что Тулин вернется утром, но тот приехал почти следом за ним.
– Добродетель заела, – пояснил он. – Меня никто не встречал и провожать некому. Таков удел идущих впереди. Они всегда одиноки и непонятны. Ими можно восхищаться, но их трудно любить. – И уже без наигрыша задумчиво спросил: – Мораль? А что это такое? Инстинкт самосохранения? Воспитание? Смелость? Что мешает тебе вернуться к Голицыну? Наверное, эта лыжная девица. Почему ты выбрал ее? Мы дурачье, выбирать себе жену бессмысленно, так же как родителей. Наука превратила нас в рационалистов. Почему я не дал в морду Петруше? Почему я цацкаюсь с тобой? Если бы я мог обрести полную власть над собой, я получил бы власть над всеми.
– Зачем тебе она? – спросил Крылов.
– О! Будь уверен, я бы устроил мир разумно. Во-первых, заставил бы тебя поехать со мной. Нет, надо быть сильнее и беспощадней. Начнем с того, что на полу будешь спать ты.
Через два дня Тулин уехал, так и не добившись от него определенного ответа.
Существовало нечто, что Крылов должен был выяснить раз навсегда. Оформив расчет, он отправился в Театральный проезд, остановился у витрины железнодорожной кассы. По расписанию нужный ему поезд уходил в 19 часов. Крылов посмотрел на часы: в его распоряжении оставалось сорок минут. Он сел в такси и, не заезжая домой, как был, поехал на вокзал.
10Тут все дома были одинаковыми, квартал за кварталом одинаково красивых новеньких домов с цветными балконами. Он провожал Наташу до самого дома всего однажды, и то зимой, вечером. Они постояли у парадного, и неожиданно Наташа пригласила зайти к ним выпить чаю. Она так и сказала – зайдемте к нам, она познакомит с мужем, покажет сына. Будто не замечая его недоумения, она настойчиво тянула за рукав.
– Вы что, это серьезно? – спросил он.
Она наивно округлила глаза – что тут особенного, муж очень любит гостей.
– А что еще любит ваш муж?
Ее притворство разозлило Крылова: неужели она считает, что он способен сидеть за столом с ее мужем, болтать, смотреть ему в глаза, и она будет тут же. Если бы даже такое произошло, то ведь после этого между ним и Наташей все кончится. Зачем это ей, для чего? Но скажи он такое, она немедленно бы спросила – что именно кончится? И ему нечего было бы ответить.
Возвращаясь домой, он вдруг понял, зачем ей это было нужно. Чтобы он зашел и чтобы все превратилось в обыкновенное знакомство. Это была последняя ее возможность устоять, последнее усилие.
А сейчас, летом, улица выглядела неузнаваемо. Газоны лежали полные до краев жирной травы. На липком асфальте лениво бродили сытые голуби. И только в витринах громоздились те же пыльные коробки кофе.
Непонятно, как он почувствовал, что именно этот дом – ее дом, что заставило его с такой уверенностью свернуть под высокую арку? В списке жильцов прочел: «Романов А.В. – кв.11». Память старалась изо всех сил, единственный спутник в этом путешествии в прошлое.
Он присел на скамейку дворового садика, лицом к парадному. Плавились стекла, слепые от солнца. В распахнутых окнах бились занавески. Одно из окон принадлежало ей, каждую минуту она могла выглянуть и увидеть его. А может случиться и так, что откроется парадное и она выйдет оттуда, жмурясь от солнца, держа за руку сына. Она не заметит Крылова, и он пойдет за ней по улице, и так они будут идти долго, и перед ним на расстоянии трех шагов будут покачиваться ее волосы, шея, плечи.
Малыши играли со щенком. Они нахлобучили на него бумажную шляпу. Щенок вырвался, подбежал к ногам Крылова, тявкнул и помчался дальше. Женщины на соседних скамейках посмотрели на Крылова и зашептались. Он вынул записную книжку. Там были разные записи, перечитывать их было неловко: благие намерения, которые так и не выполнены, глубокомысленные замечания, которые никогда не могут пригодиться.
«Плазма – шаровая молния El. World № 14».
«Интересно проверить, как проходит гипноз, если гипнотизера оградить сильным полем».
«Прочесть о тающем льде у Санина».
До чего ж быстро человек обрастает невыполненными замыслами и тащит, тащит их за собой всю жизнь.
«У человека нет электрического органа, а есть мышцы, поэтому он старается все сводить к механике. Электрический скат, вероятно, поступал бы иначе».
Любопытно, как поступил бы скат на его месте? Вряд ли он стал бы сейчас сидеть здесь и читать записную книжку.
Солнце припекало затылок. Он откинулся на спинку скамейки и принялся разглядывать окна. Вдруг он сообразил, что сегодня воскресенье, он помнил об этом и раньше, но только сейчас ему пришло в голову, что раз сегодня воскресенье, то она могла уехать за город. А может быть, у нее отпуск и она на даче? Он вскочил и вошел в парадное. Одиннадцатая квартира оказалась на последнем этаже. Крылов нажал кнопку. В глубине квартиры прозвенело. Ему захотелось убежать или подняться на чердачную площадку и посмотреть оттуда – кто откроет дверь? Он оглянулся – по лестнице неторопливо поднимались две старушки.
– Внучку не разрешают нянчить, – сказала одна из них. – Деньги, а на что мне их деньги.
За дверью послышались шлепающие чужие шаги. Надо спросить, не живет ли здесь… Какую-нибудь фамилию. Он лихорадочно пытался придумать какую-нибудь фамилию, любую фамилию, и не мог.
Дверь открылась. Перед ним стоял высокий мужчина, растрепанный, в пижаме, босой. Припухшие глаза его ничего не отражали, там было мутно, как в запотевшем стекле.
– Раньше времени явились. Ну да ладно, – сказал он.
– Простите, мне нужно… – начал было Крылов, но мужчина перебил его:
– Я, я самый и есть Алексей Романов, да проходите же вы. – Он сердито втащил Крылова, захлопнул дверь. – И ради бога, помолчите, голова трещит, все одно ничего не слышу. Сперва посмотрите, потом будете высказываться.
По коридору, мимо прикрытых дверей, он привел Крылова в большую комнату с застекленным фонарем, на полу стояли подрамники, множество холстов лицом к стене, валялись окурки, воздух был спертый, на кушетке лежала грязная подушка, измазанный красками столик уставлен бутылками, и на тарелке коричневые пирожки.
– Садитесь спиной к свету, – сказал Романов. – Алкоголю хотите? Ну и шут с вами.
Он взял ближайшую картину и поставил ее на мольберт.
Крылов прислушался: в квартире было тихо. Ситуация, подумал он. А, будь что будет!
– Отсвечивает? – спросил Романов. – Подвиньтесь. Еще. Вот сюда.
Он подождал, снял картину и поставил следующую.
– Отдерните занавеску! Мало. Да шевелитесь же вы. – Он покрикивал, почти не глядя на Крылова, и взгляд его оставался тусклым и безразличным, и движения, которыми он снимал и ставил картины, были машинальны.
Крылов послушно отодвигался, наклонял голову к все время думал: а что, если Наташа в соседней комнате, за стеной?
– Ну как? – спросил Романов.
– Очень интересно, – громко сказал Крылов. – А что это за станок?
– Да не орите вы. При чем тут станок? Ну, строгальный. Устраивает? Важно было показать глыбу металла, покорную человеку. Контраст холодной стали с человеческой рукой.
Пока он, снисходительно морщась, объяснял картину, Крылов искал следы Наташи, хотя бы малейший признак ее присутствия, что-нибудь связанное с ней.
– Подходит? – нетерпеливо спросил Романов. – Эту я отложу. Вы вообще смыслите что-нибудь в живописи?
Крылов заставил себя вглядеться, он задавал какие-то вопросы, кивал, поддакивал.
Закопченный белозубый машинист стоял у паровоза. Паровоз был нарисован здорово, совсем как настоящий. Машинист тоже был красивым и могучим.
«Гидростроители». По плотине шли строители, все могучие и белозубые и нечеловечески железобетонные.
Двери в коридор полуотворены, и ни звука не слышно.
Красиво освещенные сталевары – опять могучие, улыбчивые и опять не люди, а тупые роботы, – сколько таких бездушных картин видел он – в гостиницах и домах отдыха, в фойе кино.
– Невероятно, – говорил Крылов. – Неужели вы сами все это придумали?
– Ну и послал мне бог… – говорил Романов. – Это ж с натуры. И плотина с натуры.
– …Важно установить равновесие между формой и цветом, – зевая, говорил Романов. – Вот как Здесь, оптимистическое соотношение…
– Совершенно правильно, – говорил Крылов, – каждая форма имеет свой цвет, каждый цвет имеет форму.
Какое-то подобие усмешки оживило лицо Романова.
– Бесподобно. Если бы чужие глупости могли бы делать нас умнее, я беседовал бы с вами каждый день.
Его картины нельзя было назвать раскрашенной фотографией. Это были картины-«верняк», холодные, скучные и в то же время неуязвимо отработанные.
Крылов ждал. Чего терять, когда нечего терять. А вообще-то ситуация – не придумаешь. Важно протянуть время. Не может быть, чтобы она не слыхала его голоса.
Романов прислонил к мольберту большое полотно, изображающее часть огромного цеха. Над разметочной плитой склонилось несколько человек, рассматривая чертежи. В центре группы стоял осанистый патриарх, солнце красиво серебрило его длинные седые волосы, прикрытые черной ермолкой. Серые массы металла, фермы мостового крана, косые снопы солнца, театрально пронизывающие дымный воздух. Каждая фигура исполняла свою роль: один улыбался, другой спорил, третий напряженно думал. Все было правильно, но было непонятно, для кого это все нарисовано, зачем потрачено столько времени и красок. Это была одна из тех картин, которые хвалят за тему, но никто не испытывает ни волнения, ни удовольствия, ни открытия. Лучше уж плакат, там хоть ясно, к чему он призывает. Крылов вспомнил, как однажды на завод к ним приехал фотограф из «Смены». Он долго расставлял вокруг станка членов бригады, придумывал каждому позу, поправлял воротнички, а потом попросил: «Пожалуйста, разговаривайте, держитесь свободно, но только ни в коем случае не двигайтесь».
И здесь этим ребятам приказано не двигаться, думал Крылов. Хорошо бы разобрать эту картину по косточкам, высмеять Романова, но ему было некогда, внутри у него все было обращено в слух и ожидание. Каждую минуту могла отвориться дверь и войти Наташа, Хоть бы где-нибудь хлопнула дверь.
– Плохо, что я не специалист, – сказал Крылов.
– Оно заметно. Впрочем, профан – это тоже любопытно. Не мешает послушать. Понятно вам, например, кто такие эти люди?
– О да! – сказал Крылов. – Вот, очевидно, мастер. У него из кармана торчит штангенциркуль.
– Правильно, – чуть насмешливо поощрил Романов.
Крылов внимательно посмотрел на него.
– Чудная деталь, находка, – продолжал он, наблюдая за Романовым. – А посредине, наверное, академик. Все академики носят ермолки. Может быть, конечно, он член-корреспондент, но слишком много седины у него для члена-корреспондента.
– Разобрались. Картина выражена в жизнеутверждающей серебристой гамме. Запомнили? – Романов усмехнулся мрачно и лениво, и Крылов вдруг подумал, что Романов считает его за идиота.
– Мне кажется, что все это уже было.
– То есть?
– Такое впечатление, будто вы все время подлаживаетесь под нужную тему.
– Ваши впечатления оставьте при себе. Тема! Сюжет! Так нельзя подходить к живописи. Кстати, подобный сюжет – бригада содружества в цеху – никто еще не воплощал на большое полотно. Мало ли что было, сколько было снятий с креста, все равно классики продолжали писать. Божья матерь с младенцем… Есть сотни шедевров. Ну и что из этого?.. – Романов не защищался, а поучал лениво и небрежно. – Все дело, мой дорогой, в том, как написано.
– Вот именно! Тут спекулировать… нехорошо.
Романов, словно просыпаясь, медленно поднял брови, синеватые обводы под его глазами походили на грим.
– Что вы хотите сказать?
– Неужели не понимаете? – слегка краснея, спросил Крылов.
Вместо торжества он испытывал обиду. Ничто не вызывало у него такой злости, как работа, сделанная зря.
Ему стало стыдно за Романова, за эти никому не нужные, халтурные картины, которые могут еще долго лежать здесь без всякого ущерба для людей. Вот он, Крылов, ушел из института, но его исследование продолжает Песецкий; не будет Песецкого – все равно кто-то третий кончит их работу, потому что она необходима людям. Он мысленно благодарил свою специальность. Ставя опыт, он никогда не думал, понравятся ли результаты опыта Голицыну или нет, его интересовала истина, а не мнение. Мнение подчинялось истине.
– А все же? – спросил Романов.
– У вас раскрашенная схема, – неохотно сказал Крылов, – безликие автоматы.
– Ух ты, какая прыть! Значит, у вас есть свое мнение? Ай да герой!
– Оставьте ваш тон. Я не знаю, за кого вы меня принимаете…
– За невежду! – спокойно прервал его Романов. – За кого ж еще? Ну как вы можете судить о живописи? Что вы понимаете в светотени; в фактуре мазка, в ритме цветов… – Он почесал ногу. Если он и защищал свои картины, то не потому, что считал их хорошими, а потому, что никто, кроме него самого, не мог судить их.
– Умников развелось. Но меня достаточно знают. Полюбуйтесь в «Красном знамени», как написано про это «Содружество». А как Голощекин расценил «Гидростроителей». – Он швырял Крылову пачки газет, журналов, альбомы с подклеенными рецензиями, каталоги выставок.
– Вот репродукции, вот еще. Значит, хорош я был? Всех устраивал! А что изменилось? Что я, хуже стал писать? Чего вам всем от меня надо? – Какое-то накопленное раздражение прорвалось в нем. – То не так, это не так. Никто толком ничего указать не может.
Ишь ты, привык, удивился про себя Крылов, это можно, это нельзя.
Он хотел сказать об этом Романову, но позабыл, вдруг увидев среди вороха бумаг несколько старых рисунков и акварелей. Как будто они были сделаны другим художником – ни на кого не похожим, дерзко беззаботным, – костры у реки, беспризорники слушают чекиста, буденновцы с шашками, красногвардейцы на ночных улицах, длинноногие мальчишки, бегущие к самолету.
– Это баловство, молодость. – Романов отобрал рисунки сердито, но голос его дрогнул теплом.
Ага, значит, что-то было, подумал Крылов. На что-то он был способен. А затем торопливость – еще слава, деньги… Нет, раз слаб – значит, не талант. Талант – это всегда сила. Бьют, расшибешься, а все равно идешь, и ползешь, и делаешь свое дело.
В черной щели приоткрытой двери что-то блеснуло.
– Послушайте, – сказал Крылов, – там кто-то ходит.
Романов вздрогнул. Они прислушались.
– Глупости, – сказал Романов. – Там никого нет. Это кошка.
– Кошка? Да, конечно, мне показалось. – Крылов поднялся. – Простите, я пойду.
– Э-э, нет, как же так, мы не договорили. Вы что ж, отказываетесь приобретать?.. На это, допустим, я чихать хотел, но вы объяснитесь. Мне любопытно, – деланная усмешка дергала его запекшиеся губы, – по-вашему, я кто – халтурщик? Модернист? Раскрашенный чертеж – как понимать? Ругань? Ругань не доказательство. Нагадили – и бежать. Ай-яй-яй, не интеллигентно.
– Вы пишете портреты людей, которых вы не любите, – сказал Крылов. – У вас нет к ним чувства, поэтому и у меня не возникает к ним чувства. Вы маскируетесь под искренность. Но сейчас труднее спрятаться. Сейчас любая фальшь проступает как никогда раньше. Для вас эти рабочие – не люди. Модная тема. Расчет, арифметика…
Романов слушал его, полузакрыв глаза, чуть отвернув голову.
– Да, расчет! Я пишу для народа. Вот именно – для народа, – оживленно повторил Романов. – Народу попроще нужно.
Эта фраза взбесила Крылова.
– Что такое народ? Я кто, по-вашему? Я что, не народ? Снисходите до народа?
– Ну ладно, не орите, – нетерпеливо оборвал его Романов. – Вы продолжайте. Чего вы требуете от картины?
– Картина – это… – Крылов запнулся. – Это как открытие, изобретение, там же нельзя повторять! Черт с ней, с гаммой. Было у вас, чтобы вы как для себя… Вы можете сейчас вот так? – и он показал на отложенные рисунки.
Романов словно очнулся. Лицо его болезненно исказилось.
– Но это же глупость! – закричал он. – Для себя. Смешно слушать. – Он театрально воздел руки. – Кому нужны мои переживания? Сколько они стоят? Вы как живете, жалованье получаете? Вот вы и чирикаете. А у меня семья. То есть… Черт с ней. Не в этом дело. На кой шут мне рисковать? Писать для себя? Нет, мне некогда дурака валять. Я работаю для потребителя.
Его словно прорвало. Он схватил Крылова за плечи и говорил, говорил, дыша в лицо винным перегаром. Мутные, словно запотевшие глаза смотрели невидящим взглядом. Вдруг он отошел, помолчав, неуверенно спросил:
– Вы что ж, считаете, что я больше не способен? Пожалуйста, можете начистоту. Надо хоть раз… Поскольку уж мне попался такой правдолюбец. Не бойтесь, не пожалуюсь. Черт с ним, с вашим Дворцом культуры.
– При чем тут Дворец культуры, – с досадой сказал Крылов. Пора было кончать эту затянувшуюся дурацкую историю. – Я не из Дворца культуры.
– Да, действительно, ни при чем. Нет, погодите. Сперва выпьем.
Романов подбежал к столику, ловко разлил коньяк по стаканам.
– Коньяк отличный. А закуски нет. Разве пирожки вчерашние. Впал в полное ничтожество по случаю семейных конфликтов. Небось слыхали?
Он стоял спиной к Крылову. Под голубой пижамой в синюю блестящую полоску ходили округлые лопатки. И вся спина была большой, круглой, блестящей.
– Как? Нет, не слыхал.
В нем все замерло в ожидании. Романов обернулся, протянул стакан. Крылов выпил, быстро, жадно, как воду. Он мог сейчас пить сколько угодно.
– Нет, ничего не слыхал, – повторил он. Если бы он умел быть хитрым и осторожным!
Романов, прищурясь, рассматривал коньяк на свет.
– Алкоголь – по-арабски порошок. По-нашему – от слова «алкать». Все сходится. – Он выпил, вытер рот, заходил по комнате.
– Вы про меня хлестко… Такое редко. Но, к вашему сведению, я сам куда крепче могу, я ведь все понимаю. Вот в чем ужас. – Он говорил невнятно, занятый какой-то своей мыслью. – Когда-нибудь, когда-нибудь… И так всю жизнь. Вроде не с кем бороться. Иногда только… Вы как меня представляете? Способен я или нет? – Он спросил вдруг ясно, в упор. Правда, тут же попробовал иронически хмыкнуть, но сорвался и замер.
– Вы сами виноваты, – с неожиданным для себя сочувствием сказал Крылов. – Бывает, что человек боится, ничего не сделав, чувствует себя побежденным не потому, что рисковал, а потому, что отказался от риска. Вы попробуйте.
Романов, шлепая босыми ногами, забегал по комнате.
– Откуда вы знаете? Может, я уже пробовал. Никто ничего не знает. Самые близкие люди живут на космических расстояниях. Хотите, я вам покажу?
– Что?
– Так, ерунда, для себя. – От его равнодушия, ленивой неуязвимости не осталось и следа. Боком он пробрался в угол к мольберту, завешенному серой тряпкой.
– Вот она, тут, – пробормотал он и, умоляюще посмотрев на Крылова, снял тряпку.
Крылов шагнул вперед. Потом он отступил и, пятясь назад, поискал стул. Не найдя его, остановился.
Из грубо отмалеванной синью глубины на него смотрела Наташа. Огромные глаза ее с недоумением глядели на Крылова, не понимая, зачем он здесь. Он ясно видел, что она думает о нем. Знакомый серый свитер был голубым, но все равно он был серым, и темные губы… Одной рукой она крепко сжимала плечи мальчика, приткнувшегося к ее коленям. Рука была неестественно длинной, и глаза невероятно велики, – он не сразу заметил нарушенные пропорции.
И тотчас раздался настороженный голос Романова:
– Как вы сказали?
Крылов с трудом повернулся к нему. И вдруг впервые Наташа совместилась с этим рослым, красивым мужчиной, хозяином этой квартиры. Они живут здесь вместе. Она моет эти тарелки. Блестящая в полоску пижама. Мягкие курчавые волосы. И волосы на груди. И рыжеватая щетина вокруг слабых губ. Но если он мог написать ее так, значит, он любит ее.
Крылов отвернулся, но Романов, как нарочно, заглядывал в лицо.
– Неужели так действует? Ну, что вы теперь… Могу я? А я сам знаю, что могу. Но ведь могу, верно? – Лихорадочное возбуждение носило его по мастерской, то он принимался хвастаться, то (путался и заискивающе, почти любовно трогал Крылова за руку.
Было противно и стыдно. Надо было уйти. Но он не в силах был двинуться. Он понятия не имел, хорошая это картина или плохая. Наверное, хорошая, хотя низ не дописан и рисунок внизу беспомощный, какая-то каша… Он почувствовал, как Романов нетерпеливо теребит его.
Ему хотелось выгнать его, остаться одному, что-то обдумать: Свиделись! Не надо было ехать сюда. Вся затея от начала до конца была бессмысленной.
– Да, это она, – глухо и твердо сказал Крылов. – Теперь я понимаю…
Романов благодарно стиснул его руку.
– Я вам первому показал. А как фон? Хорош? Неумолимый цвет, – он бормотал, как одержимый. – А лоб? Одним махом. Весь смак в этом сочетании. Рука, какая у нее рука. В глаза я еще дам красным. А рука не смущает? Только бы кончить. Я еще задумал. Я много задумал…
Тонкие, грязные пальцы его бегали по холсту, трогали живот, ноги Наташи. Объясняя, что и как будет дописано, он схватил кисть, тюбик с краской.
– Не трогайте, – сказал Крылов.
Романов посмотрел на него, как глухой, кисть выпала, он растопырил пальцы и уставился на них.
– Дрожат, – тихо сказал он. – Уже неделю не могу работать. Дрожат. И не в состоянии…
– Вам не надо пить.
Романов покачал головой.
– Не из-за этого. Боюсь. А вдруг обругают? Обвинят. Я сам хуже всякой критики. Привык. Все заранее прикидывал – кто что может сказать. Вероятно, и не скажут, а я все равно страхуюсь. Страхуюсь – это от слова «страх». Главное – уравновесить, привести в ажур. И сейчас хочу уравновесить – нет, не получается, знаю. Думаете, я не вижу, что уже порчу? Когда она ушла от меня, я с горя как начал этот портрет по памяти, без оглядки, словно прорвало, а потом опомнился, и вот сколько…
– Она ушла? Как ушла?
– Ушла. Сына взяла. И вот сколько я… – Романов остановился, подозрительно вглядываясь в Крылова, как будто кто-то стер мутную пленку с его глаз. Щеки его медленно втягивались, из стиснутого в руке тюбика выдавливалась краска. Веселый ярко-желтый червячок выползал, удлинялся и, покачавшись, смачно шлепнулся на пол.
– Так это вы?
Крылов кивнул.
Словно защищаясь, Романов швырнул в Крылова тюбик, не попал, схватил табурет, Крылов не шевельнулся. Романов повертел табурет, зажмурился и бросил. Табурет больно ударил Крылова в коленку.