Текст книги "Школьные страдания"
Автор книги: Даниэль Пеннак
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Во время одного из таких разговоров учительница обратилась к ученикам с вопросом:
– Может кто-нибудь привести пример общеупотребительного слова, ставшего частью вашего жаргона?
– …
– Ну же! Слово, которое вы произносите по сто раз на дню, когда хотите поиздеваться над кем-нибудь.
– …
– …
– «Буффон», мадам? Это «буффон»?
– Ну, допустим, «буффон».
«Буффон» – я впервые услышал это слово в начале девяностых годов, когда, войдя однажды утром в класс, обнаружил там двух задиристых петушков, воинственно наскакивавших друг на друга и готовых того и гляди пустить в ход кулаки. «Он обозвал меня буффоном, мсье!»
Слово, история которого начинается в Италии тринадцатого века, где так называли придворных шутов, прогремело в то утро как синоним «жалкой твари». Прошло пятнадцать лет, и сегодня это ругательство для учеников этого класса, как и для ребят из «Увертки» и вообще для молодежи их среды и их поколения, обозначает всех тех, кто не посвящен в их условный язык, иначе говоря, тех, кого во времена молодости моей мамы (которая, кстати сказать, была одной из них) называли «буржуа» («В сущности, он настоящий буржуа»).
«Буржуа»… Сколько раз оно меняло окраску, это слово! От презрения аристократа до возмущения пролетария, не говоря уже о ярости романтически настроенной молодежи, анафеме со стороны сюрреалистов, безоговорочном осуждении марксистов-ленинцев и презрении художников всех мастей – история до такой степени нашпиговала его всякими уничижительными смыслами, что ни один ребенок из буржуазной семьи не может открыто признаться в своей принадлежности к «буржуа», не испытывая при этом смутного чувства онтологического стыда.
Буржуа боится бедняка, бедняк презирает буржуа. Вчера «чернокурточники» моей юности наводили страх на «буржуа», потом явилась шпана моей молодости и стала терроризировать «буржей», сегодня мальчишки с окраин пугают «буффонов». Впрочем, как вчерашний буржуа не имел случая повстречать на своем пути «чернокурточника», так и сегодняшнему «буффону» негде пересечься с этими подростками, обреченными прозябать на далеких лестничных клетках.
Интересно, скольких мальчишек из предместий лично знал наш ведущий, напуганный подростками из «Увертки»? Сможет ли он пересчитать их по пальцам хотя бы одной руки? Неважно, ему достаточно было услышать их в фильме, послушать полминуты их музыку по радио, увидеть несколько машин, подожженных во время беспорядков на окраинах, и вот он уже охвачен священным ужасом и клеймит их как армию бездельников, которая покончит с нашей цивилизацией.
V. МАКСИМИЛИАН,
ИЛИ ИДЕАЛЬНЫЙ ВИНОВНИК
Учителя забивают нам голову всякой дурью, мсье!
1
Бельвиль [45]45
Бельвиль– квартал в 20-м округе Парижа, населенный в основном выходцами из бывших французских колоний.
[Закрыть], улица Жюльена Лакруа, зимний вечер, уже стемнело. Я возвращаюсь домой – в зубах трубка, в руке сумка с продуктами, – мечтаю себе о чем-то, как вдруг какой-то подпирающий стену тип останавливает меня, вытянув руку, будто шлагбаум на автостоянке. Ёкнуло сердце.
– Огонька-то дай!
Вот так, ни малейшего уважения к разделяющим нас четырем десяткам лет. Длинный парень лет восемнадцати – двадцати, чернокожий, плотный, нарочито спокойный, уверенный в собственных мускулах и правоте: ему нужен огонь, и он его получит, вот и всё. Точка.
Я ставлю на землю сумку, достаю зажигалку и подношу огонек к его сигарете. Он опускает голову, втягивает щёки, вдыхая дым, и в первый раз смотрит на меня поверх пламенеющего кончика. И тут – разительная перемена в поведении. Глаза его становятся круглыми, он опускает руку, вынимает сигарету изо рта и лепечет:
– Ой, простите, мсье… – Молчит в нерешительности. – Вы, случайно, не?.. Вы пишете… Вы ведь писатель, правда?
Я мог бы подумать с легким трепетом удовольствия: «Вот он, читатель!», однако старый инстинкт подсказывает мне другое: «Ага, школьник! Учитель задал ему что-то по моему „Малоссену“. Сейчас начнет просить о помощи».
– Да, я пишу книги. А что?
Так оно и есть.
– Да вот, нам учительница велела прочитать эту, как ее… «Фея…», «Фея…»…
Ладно, он хотя бы знает, что в названии есть слово «фея».
– Там еще про Бельвиль, про старушек и…
– «Фея Карабина», да. И что же?
И тут он превращается в застенчивого малыша и, ломая пальцы, задает наконец решающий вопрос:
– Нам задали разбор текста. Вы мне не поможете? Может, подскажете чего-нибудь, пару слов?
Я поднимаю с земли сумку с продуктами.
– Ты обратил внимание, как попросил у меня огня?
Замешательство.
– Ты хотел меня напугать?
Протест:
– Нет, мсье, клянусь мамой!
– Не стоит подвергать твою маму такой опасности. Ты хотел меня напугать. (О том, что ему это почти удалось, я благоразумно умалчиваю.) И не меня первого. Сколько человек ты уже остановил таким образом сегодня?
– …
– Только вот меня ты узнал и теперь просишь помочь. А что же бывает с теми, чьих книг ты не изучаешь в школе? Что делают эти люди, когда ты преграждаешь им дорогу? Они пугаются, а ты радуешься?
– Нет, мсье, послушайте…
– А ты ведь знаешь, что такое уважение – или как там по-вашему, респект? Сам-то, наверно, по сто раз за день это слово произносишь, так ведь? Ты отнесся ко мне без уважения и хочешь, чтобы я тебе помог?
– …
– Как тебя зовут?
– Макс, мсье. – И быстро добавляет: – Максимилиан!
– Так вот, Максимилиан, ты только что упустил очень хороший случай. Я живу вот здесь, смотри, совсем рядом, улица Лесажа. Видишь окна, там наверху? Если бы ты попросил у меня огня вежливо, мы бы уже были там и я помогал бы тебе сделать твое домашнее задание. А сейчас – нет, об этом не может быть и речи.
Последняя попытка:
– Но, мсье…
– В другой раз, Максимилиан, когда ты будешь обращаться с людьми уважительно. Но не сегодня. Сегодня ты меня рассердил.
2
Я часто думаю об этой встрече с Максимилианом. Интересный опыт – и для него, и для меня. На какую-то секунду я дрогнул перед хулиганом и расправился с учеником. Он же словил кайф, напугав «буффона», а потом трясся как овечий хвост перед «статуей Виктора Гюго» (в Бельвиле, на улице Лесажа, некоторые из ребят, что выросли на моих глазах, называли меня в шутку «мсье Гюго»). И у Максимилиана, и у меня сложилось двойственное представление друг о друге: опасный хулиган или взывающий о помощи школьник, трусливый «буффон» или писатель, который может помочь. К счастью, огонек зажигалки смешал эти представления. На секунду мы оказались хулиганом и школьником, «буффоном» и писателем; реальность несколько усложнилась. Если бы на этом все и кончилось, если бы Максимилиан не узнал меня, я вернулся бы домой с чувством стыда от того, что спасовал перед мразью, он – с восторгом, что «сделал» старого «буффона». Он стал бы хвастаться этим перед приятелями, а я мог бы посетовать на это перед микрофоном. В сущности, все свелось бы к простой ситуации: хулиган из предместий унизил порядочного гражданина, вполне в духе современных представлений о мире. К счастью, в свете зажигалки жизнь оказалась гораздо сложнее: это была встреча подростка, который многому еще должен учиться, и взрослого, который многому может научить. И вот что я скажу: если ты хочешь стать великим, как император, Максимилиан, если хочешь властвовать, пусть даже только над самим собой, не играй в эти игры – не пугай «буффона», не добавляй ни грамма правды к образу страшного хулигана, который лепят из тебя и таких, как ты, который возводят на ваших спинах трусы с микрофонами в руках.
– Да уж…
Перечитывая только что написанное, я снова слышу внутри себя тихое хихиканье.
– Да уж, хи-хи-хи…
Ну конечно, эта ирония – опять он, двоечник, которым я был когда-то.
– Надо же, как красиво! Прекрасный урок нравственности получил этот твой Максимилиан! – И, как обычно, забивает новый гвоздь: – Легкий приступ самодовольства?
– …
– Иначе говоря, ты не помог этому школьнику…
– …
– Потому что он был невежлив с тобой, так?
– …
– И ты собой доволен?
– …
– А как же твои принципы? Прекрасные принципы, изложенные выше? Вспомни: «Страх перед чтением преодолевается чтением, боязнь не понять – погружением в текст…» Как быть с этими заявлениями? Ты что, наплевал на них?
– …
– В общем, подговнял ты в тот вечер с Максимилианом! Рассердился не в меру или, может, испугался – с тобой ведь случается такое, ты ведь можешь и струхнуть, особенно когда устанешь. Ты ведь сам прекрасно знаешь, что надо было взять этого парня под ручку, привести к себе домой, помочь ему с разбором текста, а потом уж поговорить с ним, может даже наорать на него – но после того, как он сделает задание! Откликнуться на его просьбу – вот что надо было сделать, Обязательно, потому что, на счастье, это была просьба! Плохо сформулированная? Пусть! Корыстная? Так все просьбы таят под собой корысть, ты сам знаешь! Это ведь твоя работа – превращать интерес с расчетом в интерес к тексту! Но вот бросить Максимилиана на улице и вернуться домой, как сделал ты, означало оставить разделяющую вас стену стоять, как и раньше. Ты даже ее укрепил, эту стену! На эту тему есть у Лафонтена басня. Хочешь, расскажу? Там главное действующее лицо – ты!
УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК
Шалун великий, Ученик,
На берегу пруда резвяся, оступился,
И, в воду опустясь, ужасный поднял крик.
По счастию, за сук он ивы ухватился,
Которая шатром
Нагнула ветви над прудом.
На крик Ученика пришел его Учитель,
Престрогий человек и славный сочинитель.
«Ах, долго ли тебе во зло употреблять
Мое примерное терпенье? —
Воскликнул педагог.
– Не должн оль наказать
Тебя за шалости, дурное поведенье?
Несчастные отец и мать! жалею вас!
Ну как пойдешь ты мокрый в класс?
Не станут ли тебе товарищи смеяться?
Чем здесь в пруду купаться,
Учил бы лучше ты урок.
Забыл ты, негодяй, мои все приказанья;
Забыл, что резвость есть порок!
Достоин ты, весьма достоин наказанья;
И, ergo, надобно теперь тебя посечь».
Однако же педант не кончил этим речь,
Он в ней употребил все тропы и фигуры
И декламировал, забывшись до того,
Что бедный ученик его,
Который боязлив и слаб был от натуры,
Лишился вовсе чувств, как ключ пошел на дно.
Без разума ничто учение одно.
Не лучше ль мне поторопиться
Помочь тому, кто впал от шалости в беду?
За это ж с ним браниться
И после время я найду. [46]46
Пересказ А. Е. Измайлова.
[Закрыть]
3
Максимилиан – типичный современный двоечник. Когда толкуют о сегодняшней школе, говорят в основном о нем. Каждый год в школу идут двенадцать миллионов четыреста тысяч юных французов, из них около миллиона подростков – дети иммигрантов. Предположим, что двести тысяч из них хронически не успевают. Сколько из этих двухсот тысяч скатилось к вербальному или физическому насилию (оскорбления в адрес учителей, жизнь которых превратилась в ад, угрозы, побои, порча помещений и прочее)? Четверть? Пятьдесят тысяч? Допустим. Отсюда следует, что из двенадцати миллионов четырехсот тысяч школьников лишь четыре десятых процента соответствуют образу Максимилиана – ужасающего призрака хулигана-двоечника, губителя цивилизации, который заслоняет собой всё, когда наши средства массовой информации заводят речь о школе, и возмущает умы, в том числе и самые серьезные.
Предположим, что я ошибаюсь в расчетах и что мои четыре десятых процента надо умножить на два или на три, все равно цифра остается смехотворной, а страх перед этой молодежью – совершенно постыдным для нас, взрослых.
Подросток из какого-нибудь заштатного городка или с дальней столичной окраины, черный, араб или француз, большой любитель «фирм ы» и мобильников, свободный электрон, перемещающийся в пространстве группами, в натянутом до подбородка капюшоне, испещряющий своими граффити стены домов и вагоны метро, любитель рубленой музыки с агрессивными текстами, громогласный и драчливый, тот, кого считают хулиганом, наркодилером, поджигателем или потенциальным религиозным экстремистом, Максимилиан – современный образ предместий былых времен; и как когда-то буржуа любили грешным делом наведаться на улицу Лапп [47]47
Улица Лапп, расположенная в квартале Бастилии, была одним из центров ночной жизни и славилась своими кабачками, завсегдатаями которых были апаши – в начале XX века городские хулиганы, уличные бандиты.
[Закрыть]или в излюбленный апашами кабачок на берегу Марны, так и сегодняшний «буффон» любит поглазеть на Максимилиана, точнее, не на него самого вживе, а на его образ, который сам же стряпает и подает под разными соусами в кино, литературе, рекламе и новостях. Максимилиан являет собой одновременно воплощение того, чего боятся, и того, что продают, он и герой самых жестоких фильмов, и лицо самых популярных торговых марок. Если физически Максимилиан вытеснен на периферию больших городов (заслуга в этом принадлежит градостроительству в целом, ценам на недвижимость и полиции), то образ его достиг самого сердца самых зажиточных кварталов, и «буффон» с ужасом обнаруживает, что его дети одеваются как Максимилиан, говорят на жаргоне Максимилиана и – кошмар! – подражают говору и интонациям Максимилиана! Отсюда до воплей о гибели французского языка и о скором конце цивилизации один шаг, и шаг этот будет сделан со страхом тем более сладостным, что в глубине души мы знаем: именно Максимилиан падет его жертвой.
4
При ближайшем рассмотрении Максимилиан оказывается оборотной стороной медали всеобщего омоложения. Наше время вменило молодость себе в обязанность: надо быть молодым, думать как молодые, потреблять как молодые, сохранять молодость до глубокой старости, мода у нас молодая, футбол – молодой, радиостанции – молодые, журналы, реклама – все молодое, на телевидении полно молодых, молодой Интернет, родители молодые, даже политические деятели и те помолодели. Да здравствует молодость! Слава молодым! Надо быть молодым!
Только не Максимилианом.
5
– Учителя забивают нам голову всякой дурью, мсье!
– Ошибаешься. Твоя голова уже забита. Учителя пытаются ее очистить.
Этот разговор состоялся у меня в одном техническом лицее в окрестностях Лиона. Чтобы добраться до него, мне пришлось пересечь по man's land [48]48
Ничья земля, нейтральная полоса (англ.).
[Закрыть], застроенную всевозможными складами, на которой мне не встретилось ни единой живой души. Десять минут ходьбы меж глухих стен, среди бетонных коробок с крышей из асбестоцемента – вот такая милая утренняя прогулка предлагалась ученикам, живущим в округе.
0 чем мы говорили в тот день? Конечно, о чтении, еще о письме, о том, как приходят на ум писателям разные истории, о том, что значит слово «стиль», о понятии персонажа и о понятии личности, и, как следствие, о боваризме [49]49
Боваризм– в психиатрии: состояние, которое характеризуется потерей способности проводить четкую грань между действительностью и фантазией, когда факты реального мира подменяются воображаемыми.
[Закрыть], о том, как опасно слишком долго ему предаваться после прочтения романа (или просмотра фильма), о реальности и вымысле, о том, как в телевизионных реалити-шоу одно подменяется другим, о разных вещах, которые становятся интересными для любого школьника, как только он начинает относиться к ним всерьез… И еще мы говорили о более отвлеченных вещах, например об их отношении к культуре. Само собой разумеется, что они в первый раз видели живого писателя, что никто из них ни разу не был в театре и что лишь немногие побывали в Лионе. Когда я спросил у них почему, ответ не заставил себя ждать: «Ну да, еще ехать туда, чтобы на тебя все эти „буффоны“ смотрели как на дерьмо!»
В сущности, миропорядок сохранен: город боится их, они боятся реакции города… Как и многие представители их поколения, все они – и мальчики, и девочки – такие высокие, что можно подумать, будто они росли между складских стен и тянулись к солнышку. Некоторые одеты по моде – по ихмоде, как им кажется, но на самом деле по моде универсальной, – и все говорят с этой рэперской интонацией, которая прилипает даже к самым продвинутым «буффонам» из тех самых центральных районов, куда эти ребята не осмеливались сунуться.
Наконец речь зашла об их учебе.
Тут-то и проклюнулся местный Максимилиан. (Да, я решил наделить этим прекрасным, величественным именем всех двоечников этой книги – как из предместий, так и шикарных кварталов.)
– Учителя забивают нам голову всякой дурью, мсье!
Очевидно, это был главный двоечник класса. (Можно много рассуждать об этом «очевидно», но двоечника в классе узнаёшь сразу – это факт. Везде, куда меня приглашали: в престижных учебных заведениях, технических лицеях или провинциальных коллежах, – Максимилианов легко узнать по напряженному вниманию и нарочито приветливому взгляду, с которыми обращается к ним учитель, стоит им только заговорить, по преждевременному смеху одноклассников, по еще чему-то такому – не знаю чему – особому в их голосе, по извинительному тону и неуверенной горячности. Когда же они молчат – а Максимилианы часто молчат, – я узнаю их по беспокойному или враждебному молчанию, которое так отличается от внимательного молчания ученика, набирающегося ума. Двоечник постоянно колеблется между извинениями за то, что он есть, и желанием быть вопреки всему – найти свое место, заставить других его принять, пусть даже насильственно, ведь насилие – это его антидепрессант.)
– Как это – учителя забивают вам голову всякой дурью?
– Забивают, и всё тут! Всякой никому не нужной дурью!
– Ну, например, что это за никому не нужная дурь?
– Да всё, ваще! Эти… предметы! Это ведь не жизнь!
– Как тебя зовут?
– Максимилиан.
– Ну так вот, ты, Максимилиан, неправ. Учителя не забивают тебе голову, а пытаются ее очистить. Потому что твоя голова и так забита.
– Забита? Голова?
– Что это у тебя на ногах?
– На ногах? Мои N, мсье! (Здесь следует название торговой марки.)
– Что-что?
– Мои N, это мои N!
– А что это такое – твои N?
– Как это – что такое? Это мои N!
– Я спрашиваю, что это за предмет, предмет назови.
– Это N!
Я вовсе не хотел унижать Максимилиана, а потому обратился с тем же вопросом к остальным:
– Скажите, что это у Максимилиана на ногах?
Все начали переглядываться, храня смущенное молчание; к этому времени мы провели вместе уже добрый час, беседовали, размышляли вместе, шутили, много смеялись, им очень хотелось бы мне помочь, но ничего не поделаешь – Максимилиан был прав:
– Это его N, мсье.
– Ладно, я понял, да, это N, ну а предмет-то какой? Предмет?
Тишина.
Вдруг девичий голос:
– Ах, предмет? Так это кроссовки!
– Так. А понятие более общее, чем «кроссовки»? Ну, как мы называем такие предметы? Ты могла бы сказать?
– О… обувь?
– Ну вот, правильно, это обувь, кроссовки, шузы, лапти, боты, башмаки, чеботы – все, что хотите, только не N! N – это фирма, торговая марка, а марка – это не вещь, не предмет!
Вопрос учительницы:
– Эта вещь нужна для ходьбы, а марка для чего нужна?
Из глубины класса взмывает осветительная ракета:
– Чтобы все усрались!
Всеобщее веселье.
Учительница:
– Чтобы выделиться, да.
Показывая на свитер другого мальчика, учительница задает новый вопрос:
– А на тебе, Самир, что это надето?
Немедленно раздается тот же ответ:
– Это мой L, мадам!
Я изображаю на лице последнюю стадию агонии, как будто Самир только что отравил меня и я умираю на глазах школяров, и тут раздается чей-то веселый голос:
– Нет-нет, это свитер! Не умирайте, мсье, не надо, это свитер! L – это свитер!
Я воскрес.
– Правильно, это его свитер, и, хотя «свитер» – слово английского происхождения, все равно это лучше, чем фирма! Моя матушка сказала бы «водолазка», а бабушка – «фуфайка», старое слово, фуфайка, но все же лучше, чем марка, потому что – слышишь, Максимилиан? – это марки забивают вам головы, а не учителя! Фирмы, марки – вот что у вас в голове: мои N, мой L, моя Т, мой X, мои Y! Они забивают вам голову, отнимают ваши деньги и ваше тело тоже – это как униформа, вы становитесь живой рекламой, будто манекены в магазине!
И тут я рассказываю им, что в моем детстве было такое явление – «человек-реклама», живой бутерброд, и я даже помню одного такого: пожилой дяденька стоял на тротуаре напротив нашего дома, зажатый между двумя рекламными щитами, расхваливавшими какую-то марку горчицы.
– Вот и с вами то же самое происходит.
Но Максимилиан не дурак:
– Только нам за это не платят!
В ответ ему вступает девочка:
– А вот и нет! В городе, у входа в лицеи, они ловят мажоров, самых понтовых, и втюхивают им задаром фирм у, чтобы те потом выпендривались в классе. Их дружки тащатся и сами бегут покупать. Так все и продается.
Максимилиан:
– Супер!
Учительница:
– Ты так считаешь? А мне вот кажется, что эта ваша фирм а, хоть и дорогая, ст оит гораздо меньше вас самих.
За этим последовала глубокая беседа о таких понятиях, как стоимость, цены, но не продажные, а иные – ценности, те самые, смысла которых, как считается, они давно уже не понимают…
Мы расстались после маленькой устной манифестации: «Сво-бо-ду сло-вам! Сво-бо-ду сло-вам!», после того как все их привычные вещи: кроссовки, рюкзаки, ручки, свитера, куртки, плееры, каскетки, телефоны, очки – сменили свои марки на настоящие имена.
6
На следующий день после этой встречи, уже в Париже, я спускался с холмов 20-го округа к своему офису, и тут мне пришла в голову мысль. Я решил оценить каждого из встречающихся мне школьников, методично высчитывая, сколько они стоят: кроссовки – 100 евро, джинсы – 110 евро, куртка – 120 евро, рюкзак – 80 евро, плеер (убийственная аудиопрогулка в 90 децибел), многофункциональный мобильный телефон – 90 евро, не считая того, что лежит в ранце, скажем – беру по дешевке – 50 евро оптом, и всё это катится на сверкающих новеньких роликах за 150 евро пара. Итого: каждый школьник стоит 880 евро, то есть 5764 франка, что равно 576400 франкам моего детства. В последующие дни я проверил эти подсчеты, сравнивая их по дороге на работу и домой с ценниками, выставленными в витринах встречавшихся мне магазинов. Все сводилось приблизительно к полумиллиону старых франков. Каждый из этих ребят стоил полмиллиона франков моего детства! Это в среднем для ребенка из среднего класса, имеющего родителей со средними доходами, в сегодняшнем Париже. Цена парижского школьника, одетого с иголочки, скажем после рождественских каникул, в обществе, которое рассматривает молодежь прежде всего как клиентуру, рынок сбыта, мишень.
Итак, дети – клиенты, со средствами или без, в больших городах или в предместьях, все они засасываются в один и тот же водоворот потребления, словно в гигантский вселенский пылесос желаний, бедные и богатые, большие и маленькие, мальчики и девочки, вперемешку смываются единым бурлящим желанием – потреблять! Что означает менять товары, желать все время нового, нового, нового, не просто нового – это должен быть последний крик! И обязательно – фирм а! И чтобы все знали! Если бы торговые марки были медалями, мальчишки и девчонки с наших улиц звенели бы, как опереточные генералы. Самые серьезные теле– и радиопередачи направо и налево кричат, что речь идет об их личности. Вот и недавно, в первый день учебного года, великая жрица маркетинга проникновенным тоном любящей бабушки вещала утром по радио, что школа должна открыться навстречу рекламе, являющей собой лишь один из видов информации, которая, в свою очередь, служит источником образования. Что и требовалось доказать. Я навострил ухо. Что это за сказки, мадам Маркетинг, вы там рассказываете своим хорошо поставленным бабушкиным голосом? Рекламу – в один мешок с науками, искусством, литературой! Бабуля, вы это серьезно? Да, серьезно. Она была серьезна донельзя, шельма. Дьявольски серьезна. Ибо вещала не от своего имени, а от имени жизни – такой, какая она есть!И тут я увидел жизнь глазами мадам Маркетинг: этакий гигантский гипермаркет, без стен, без пределов, без границ, созданный единственно ради потребления! И идеальную школу – глазами той же Бабули: неисчерпаемые залежи потребителей, прожорливость которых возрастает день ото дня! И задачу преподавателей: подготовить школьников к наилучшему манипулированию тележкой, которую им предстоит толкать по бесконечным рядам этого гипермаркета! «Хватит отгораживать их от общества потребления! – чеканила Бабуля. – Они должны выйти из школьного гетто хорошо информированными!» «Школьное гетто» – так Бабуля называет Школу! И «информация» – вот к чему она сводит образование. Ты слышишь, дядя Жюль? Оказывается, ты спасал ребятишек от семейной косности, вытаскивал из непроходимых дебрей невежества для того, чтобы засадить в школьное гетто, скажи на милость! А вы, моя дорогая виолончелистка из Блан-Мениля, известно вам, что, пробуждая у ваших учеников интерес к литературе, а не к рекламе, вы, оказывается, вели себя как слепой надсмотрщик в школьном гетто? Эй, учителя! Когда наконец вы прислушаетесь к словам Бабули? Когда поймете вашей тупой башкой, что мир надо не познавать, а потреблять? Что ваши ученики должны читать не «Мысли» Паскаля, не «Рассуждения о методе», не «Критику чистого разума», не Спинозу, не Сартра, а «Большой каталог всего самого лучшего, что производится в жизни – такой, какая она есть»? Ага, Бабуленька, сколько ни переодевайся, ни прячься за красивыми словами, все равно я узнал тебя: на самом деле ты Серый Волк, Зубами Щелк! Разинув пасть, ты сидишь в засаде перед школой, прикрываясь завораживающими рассуждениями, и только и ждешь, как бы слопать этих Красных Шапочек, этих маленьких потребителей, и в первую очередь, конечно же, Максимилиана, потому что он защищен от тебя меньше остальных. Ах, какая она вкусная, эта его головенка, нафаршированная желаниями! И как стараются, как выбиваются из сил учителя, чтобы вытащить ее у тебя из пасти! Бедняги, куда им с их-то возможностями – два часа того, три часа сего – против твоей тяжелой рекламной артиллерии? Да-да, Бабуленька: раскрыв пасть, в засаде перед школой – и ведь получается! С середины семидесятых идут дела, всё лучше и лучше! Сегодня ты лопаешь уже детей тех, кого пожирала вчера! Вчера – моих учеников, сегодня – их потомство. Целые семьи, принимающие свои прихоти за насущные потребности, барахтаются в жуткой жиже твоего хорошо аргументированного пищеварения! И все, от мала до велика, пребывают в одном и том же состоянии детства с его неуемными желаниями. «Еще! Еще!» – кричат из глубины твоего желудка эти уже употребленные тобой потребители, дети и их родители, все вперемешку. Еще! Еще! И, разумеется, громче всех кричит Максимилиан.
7
Я покидал этих ребят из лионского предместья с чувством горечи. Их бросили в городской пустыне. Невидимая школа, затерянная где-то в лабиринте складов и пакгаузов. Да и сам городок немногим веселее… В ближайшем обозрении ни кафе, ни кинотеатра, ничего живого, ничего, на чем можно остановить взгляд, кроме гигантских рекламных щитов, расхваливающих недоступные для них вещи… Как тут упрекнешь их в этом бесконечном выпендреже, в этом стремлении слепить свою внешность по образу себе подобных? Легко высмеять это желание быть увиденными – это у них-то, которых так глубоко запрятали от мира и которые так мало видят в жизни! Что им предлагают, кроме искушения жить внешностью,им, которым на роду написана безработица и которые в большинстве своем, в силу известных превратностей истории, не имеют ни своего прошлого, ни своей географии? Чем они могут потешить себя – в смысле отдохнуть, восстановить силы, – как не этими играми с внешностью? Ибо, по Бабушке Маркетинг, это и есть специфика рекламы: давать молодежи внешность, удовлетворять постоянную жажду «выглядеть»… Господи боже ты мой! Вот ведь какая соперница для бедных учителей, эта торговка готовыми образами!
В поезде, увозящем меня из Лиона, мне приходит в голову, что я еду сейчас не только к себе домой: я возвращаюсь в самую сердцевину моей истории, я собираюсь укрыться в самом центре моей географии. Перешагнув порог, я окажусь там, где задолго до своего рождения уже был самим собой: каждая вещица, каждая книга из моей библиотеки удостоверяют мою многовековую личность… При таких условиях не слишком трудно устоять перед искушением внешностью.
О чем мы и беседуем вечером с Минной.
«Не стоит недооценивать этих ребят, – говорит она мне, – надо учитывать их энергию! И их здравый смысл – когда они выйдут из переходного возраста. Многие очень даже неплохо выпутываются».
И она принимается перечислять мне наших друзей и знакомых, которые выпутались. Среди них, конечно же, Али, который мог очень плохо кончить, но который сегодня находится в самом центре проблемы, занимаясь спасением ребят, наиболее подверженных опасности. А коль скоро все они оказались жертвами внешности, то есть образа, то именно при помощи образов Али и решил их спасти. Он вооружает их камерами и учит снимать фильмы об их детстве – таком, какое оно есть на самом деле, а не каким выглядит.
Из разговора с Али.
«Это всё ребята, у которых проблемы с учебой, – объясняет он мне. – Чаще всего они растут без отца, у многих сложности с полицией, они не желают ничего слышать о взрослых, их определяют в такие промежуточные классы, вроде твоих „особых“, которые были в семидесятые, как я думаю. Я беру вожаков, пятнадцати-шестнадцатилетних главарей, временно изолирую их от их групп, потому что именно группа их и губит всегда, она мешает им становиться самими собой, сую им в руки камеру и поручаю взять интервью у кого-нибудь из приятелей, на их выбор. Они берут это интервью в уголке, вдали от посторонних глаз, потом приходят ко мне, и мы просматриваем фильм уже вместе, всей группой. Всегда одно и то же: интервьюируемый выламывается перед камерой, а тот, кто снимает, включается в игру. Оба выпендриваются как могут, особенно это заметно по их интонациям, строят из себя нечто, а при их-то убогом словарном запасе им только и остается, что брать голосом, вот они и орут во всю глотку (маленький, я сам был такой), дуют щеки, обращаются как бы к своей группе, как будто их группа – единственный возможный зритель, ну а их приятели во время просмотра покатываются со смеху. Я прокручиваю фильм еще раз, потом третий, четвертый. Смех слышится все реже и реже, становится все более неуверенным. Репортер и интервьюируемый чувствуют: возникает нечто странное, чего им никак не определить. На пятый или шестой раз между ними и зрителями появляется уже настоящая неловкость. На седьмой или восьмой (честно, мне приходилось прокручивать один и тот же фильм до девяти раз!) они понимают без моей подсказки, что это такое проступает на поверхности фильма: выпендреж, нелепая бравада, фальшь, обычная их комедия, все эти привычные ужимки и прыжки – и что это вовсе не интересно, что все это – ерунда, ничего общего с реальной жизнью. И вот когда они достигают этой степени прозрения, я прекращаю просмотр и отправляю их назад, переделывать все заново, ничего при этом не объясняя. И на сей раз они приносят кое-что посерьезнее, нечто имеющее отношение к их реальной жизни: они представляются, называют имя, фамилию, рассказывают о своей семье, о школьных делах, бывает, что они умолкают на время, подыскивая слова, видно, как они задумываются – и тот, кто отвечает, и тот, кто задает вопросы, – и так, мало-помалу, мы видим, как эти подростки становятся сами собой, это уже не „молодежь“, пугающая людей ради развлечения, они снова становятся мальчишками и девчонками своих лет, пятнадцати– или шестнадцатилетними, внешность отступает перед возрастом, который выходит на первый план, шмотки, каскетки становятся чем-то вторичным, жестикуляция смягчается, тот, кто снимает фильм, инстинктивно сужает кадр, меняет фокус, приближая лицо, которое приобретает особое значение; можно сказать, что интервьюер слушает лицоинтервьюируемого, и на этом лице проявляется попытка понять другого, как будто они впервые смотрят друг на друга, видя себя такими, какие они есть, со всей их сложностью».