Текст книги "Окаянная сила"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Алексаша зажег на кухне лампадку, вышел, высоко ее держа и норовя пристроить еще выше, в сенцы. Тут-то он и увидел под лестницей лицо.
– Борис Алексеич! Сюда! Здесь баба! – почему-то шепотом позвал он, становясь между Аленкой и дверью.
– Баба? – изумился Голицын. – Не было ж никого!
– Сам не пойму, откуда взялась! А ну, вылезай добром, пока силком оттуда не вынули!
Аленка выбралась из-под лестницы и была схвачена повыше локтя крепкой рукой Голицына.
– Гляди ты, сенная девка! – ничего иного по Аленкиному перепуганному личику да русскому наряду он и подумать не мог. – Алексаша, видел ты у Монсов эту девку?
– Нешто я на них, дур, гляжу? – обиделся тот. – Ты чья такова будешь?
Аленка обалдело молчала.
– Как звать-то тебя?
И на этот вопрос ответа они не получили.
– Вот оно как… Алексаша, беги-ка ты, свет, за Лукой с товарищами. Пусть веревку с собой прихватят. Возьмем эту девку ко мне домой и там ей язык развяжем, – решил Голицын. – Не было бы счастья, да несчастье помогло. Похоже, она много чего про бедного юнкера нам расскажет, если с пристрастием допросить…
– Вот она, ниточка, что от Новодевичьего тянется! – Алексаша рассмеялся, оскалив ровные зубы, и лицо у него было – волчье. – Где-то я эту девку, Борис Алексеич, всё же видел… Не у Монсов, разумеется…
– А где же?
– А вот погодя – припомню… Тьфу, черт, засов в пробое застрял! Ага! Сейчас приведу Луку…
– Да только прытче, во весь дух! – приказал Голицын. – Не ровен час, государь с Анюткой пожалуют. Управишься – я уж тебя не забуду.
Он на мгновение отпустил Аленкино плечо, чтобы перехватить поудобнее.
А делать этого ему не следовало.
Аленка, плохо разумея умом, что творит, присела на корточки – и рванулась вперед. Проскочив в дверь под рукой у высокого Алексаши, воевавшего с пробоем и засовом, она соскочила с невысоких ступенек – и понеслась по темной улице. За спиной у нее плескались связанные рукава телогреи.
Алексаша молча понесся следом.
Господь уберег Аленку – если бы она кинулась прочь от слободы, выбежала на открытое место, тут бы он, длинноногий, ее и нагнал. Уж оставалось меж ними шагов пять, не более, и, прибавив ходу, Алексаша мог схватить Аленку за рукава.
Но сбившуюся с пути девку понесло почему-то в сторону Яузы.
Очередная вспышка огненной потехи отразилась в узкой речке, и по огням плавали нарядные лодочки, и хохотали женщины, и навстречу Аленке бежали, только что переправившись с того берега, две молоденькие немки, может статься, даже те самые, которых она этим вечером уже видела, а за ними – два кавалера, причем один высоко подпрыгивал и размахивал сорванными с кудрявой головы накладными волосами. Аленка шарахнулась от них, пропустила – и понеслась далее. А вот Алексаше проделать того же не удалось – его окликнули, признав по кафтану за своего. И как он с теми немцами разбирался – Аленка так никогда и не узнала.
Пробежав немного вниз по течению, она приметила пустую лодку и, не долго думая, забралась в нее, оттолкнулась от берега, поплыла по течению – куда угодно, лишь бы подале от огненных вспышек в небе!
Грести Аленка не умела, куда ей, комнатной девке, но попыталась, ускорила, как могла, ход лодочки, да бросила ее и выбралась на берег, когда услышала русскую речь.
По словам рыболовов она догадалась, что занесло ее к Земляному городу. А это уже, слава богу, была Москва…
И теперь уж самая пора была подумать – куда же дальше-то?
В Верх? Отвечать, где это она ночью шлялась?
А коли тот Алексаша вспомнил, что девку-невеличку то в Преображенском, то в Коломенском, а то и вовсе в Кремле видывал? Росточек-то у нее приметный… В Верху и так шум подымется оттого, что она незнамо где ночевала, а тот чертов Алексаша и добавит…
И вспомнила тут Аленка старенького стольника Безобразова… Того, что пытался Тихона Стрешнева в государевы батюшки определить.
Безобидный сплетник сразу, как окончилось Троицкое сиденье, был отправлен воеводою на Терек – это в его-то годы. Ехать он не хотел – и понадеялся на колдунов да на ворожеек, деньги им платил, чтобы государь Петр и государыня Наталья Кирилловна сделались к нему добры и вернули его на Москву. Собственные его холопы донесли на него, что якобы некий волхв Дорошко взялся напустить по ветру тоску по Безобразову на царское семейство. И был отправлен перепуганным стольником в Москву – как будто наговор на ветер только там и можно произвести.
Были призваны к ответу и Безобразов, и Дорошко, и прочие колдуны, и жена Безобразова, что вытворила вовсе дикое – взяла семь старых полотняных лоскутов, еще неизвестно от чьих рубах, велела написать на них имена Петра и Натальи, затем ей изготовили восковые свечи с этими лоскутьями заместо фитилей, а свечи дура-баба разослала по церквам, приказав зажечь перед образами и наблюдать, чтобы прогорели дотла.
Легко она, бестолковая, отделалась – после пытки сослали в монастырь. А Безобразову Андрею Ильичу голову отрубили, Дорошку и еще одного колдуна живыми в срубе сожгли…
Много вокруг этого дела подняли шуму, всё искали Софьину руку, а нашли одну безобразовскую чистосердечную дурость.
Строго было насчет ведовства, да еще в царских хоромах… Государя колдовством извести – да за это всё тело раскаленными щипцами по клочку расщиплют!..
И вменили-то в вину стольнику Безобразову всего-то наговор на ветер, который то ли был, то ли нет, и лоскутья, которые ко дню допроса с пыткой давно сгорели! А Аленкин подклад, Степанидой Рязанкой даденый, всё еще под тюфяком у немки лежит! И мертвое тело в Яузе выловить недолго…
Господи Иисусе!..
* * *
Охранять государеву особу и служить в тайном деле было Алексаше Меншикову на роду написано. И даже без всякого приказания, а именно, что на роду…
Был Алексаша сыном государева конюха Данилы Меншикова.
Покойный государь Алексей Михайлыч до того любил лошадей и охоту, что у самых Боровицких ворот Кремля, подле Конюшенного приказа, велел завести Аргамачьи конюшни. Неподалеку, в Чертолье, поблизости от Белого города, находились Большие конюшни. Коли в Аргамачьих стояли дорогие жеребцы под седло, и персидские, и всякие, то в Больших – мощные кони-возники, и не менее полутора сотен разом. Государевых же кобыл держали на кобыличьих конюшнях в подмосковных – в Давыдкове, Даниловском, Услачцеве, в Александровской и Гавриловской слободах, а также в Воробьеве и Коломенском – там, где любил бывать Алексей Михайлыч. При них и конюхи селились.
Наследник его, Федор Алексеич, также любил лошадей страстно. И при нем количество подседельных жеребцов, возников и кобыл в государевых конюшнях превысило пять тысяч. Вместо Аргамачьей и Большой конюшен был выстроен обширный Аргамачий двор. Казалось бы, жить конюхам да радоваться! Сколько же их было, конюхов, если присмотр за лошадьми завели такой, как за детьми малыми, и ежедневно мыли их всех поголовно теплой водой? Да и только ли лошадьми занимались они?
Конюхи были государевыми посыльными – развозили царские письма и грамоты по городам. Через конюхов Алексей Михайлыч держал связь с послами и воеводами. А еще давал им задания Приказ тайных дел. А какие?
Приказы в ту пору, особенно личные государевы, отдавались устно. Если письменно, то читать имел право лишь тот, кому адресовано. Прочитав, письмо возвращали посланцу. Или возвращали государю в нераспечатанном виде. Выполнив секретное поручение, подъячие Тайного приказа были обязаны докладывать об этом лично царю. А в письменном виде так: «Что по твоему, великого государя, указу задано мне, холопу твоему, учинить, и то, государь, учинено ж».
Известно, впрочем, что именно конюхи перевозили крупные денежные суммы, тайную государеву переписку. Не кому-нибудь, а стряпчему конюху Василию Алемасову Алексей Михайлыч доверил доставить азбуку «закрытого письма» воеводе Афанасию Лаврентьевичу Ордын-Нащокину – главному своему помощнику в делах межгосударственных.
Посланы были государем четверо конюхов в Астрахань – разведать, чем там занимается воевода Яков Безобразов. Ехали как бы закупать коней, но первый конюх поскакал с известием, когда воевода направился с ратными людьми на реку Яик, второй – когда отряд воеводы встретился с воровскими казаками, третий – как только завершилось сражение… А чего им не скакать через всю Россию – парни молодые, под конями выросли, на конях и жизнь проводят… Конюхи-то они были уж потомственные.
Возможно, и Данила Меншиков особые услуги государю оказывал. Теперь уж не узнать.
После кончины Алексея Михайловича в 1676 году Тайный приказ был упразднен. И немалое число бояр желало так истребить его архив, чтобы и духу не осталось. Часть дел была роздана другим приказам – в которые какие пристойно. Небольшой дубовый ящик с личной перепиской Алексея Михайловича приказный дьяк Дементий Башмаков доставил в Верх. Туда же он доставил «тайные азбуки».
Петр, став царем, велел своему бывшему воспитателю, а ныне – тайному советнику и ближней канцелярии генералу Никите Зотову немедленно переписать все оставшиеся от Тайного приказа бумаги и хранить их у себя. Много лет спустя эти документы оказались в Санкт-Петербурге, в подвалах дома Двенадцати коллегий на Васильевском острове, которые не раз затоплялись регулярными наводнениями. Лишь в 1835 году была создана сенатская комиссия по разбору архива. Оказалось, что в подвалах скопилось более двух миллионов дел, многие из которых настолько истлели, что при первом прикосновении превратились в прах. Найти среди этой кучи гнилой бумаги дела Тайного приказа не сумели… А статочно, и не пытались.
Жаль утраченного. Впрочем, всякий тайный государев слуга не должен рассчитывать на благодарность потомства. И царевы конюхи – не первые, не последние.
После смерти государя Федора Алексеевича осталось их без дела несколько сотен – конюхов, стремянных, сокольников, кречетников, конных псарей. Куда деваться? Нет уж государевых наград… А было времечко – ни одна челобитная о скудости не оставалась без ответа, никто царского отказа не получал! Стали конюхи промышлять, чем подвернется. Тем более что многие и без того имели мелкие промыслы – кто книги переплетал, кто шорным делом занимался, кто портняжничал, кто даже слюдяные окончины для окон мастерить навострился. Невзирая на те промыслы, без царевой милости оказались конюхи в незавидном положении, до того незавидном, что будущий герцог Ижорский, рейхсмаршал и президент Военной коллегии был посылаем отцом, Данилой Меншиковым, каждое утро в Кремль с лотком горячих пирогов и, говорят, даже побиваем, коли зайчатина в пирогах стрельцам показалась несвежей.
И начали конюхи соображать – куда податься? Кому они такие нужны – глазастые, да не болтливые, отчаянные, да не продажные? Есть товар – да кто купец?
Пусть государыне Софье стрельцов довольно. Пусть государь Иванушка хоромы только для богомольного выезда или крестного хода покидает. Но вот государь Петр у себя в подмосковных нечто этакое затевает… Всех молодых стольников и спальников под ружье поставил. А делается это в Коломенском, а там как раз конюхи и обитают! Так и вышло, что былые любимцы Алексея Михайлыча перешли к его самому младшему сыну. И из всего наследства, что оставил отец сыну, это, как выяснилось, было наилучшее.
Царские конюхи стали государевым потешным войском. Немало их пришло к Петру Алексеичу, немало оказалось в первых полках новой российской армии – Преображенском и Семеновском.
Петр прекрасно знал, какие молодцы надели зеленые преображенские мундиры. При нужде использовал их знания и хватку. И сами они для того к нему явились, чтобы знаниями и хваткой послужить, как в явном деле, так и в тайном. Коли приказания не получали, так сами случая искали – как Алексаша Меншиков.
И уж он-то свой случай в конце концов отыскал!
* * *
– Да ты, девка, с ума совсем сбрела!.. – в великой растерянности бормотала матушка Ирина. – Да как это тебя сюда ноги принесли? Прости, господи, мое прегрешенье…
Аленка стояла перед ней на коленях.
– Не видел меня никто! – и она, чтобы придать веры словам, перекрестилась. – Я в калиточку проскользнула! Матушка Ирина, Христом-богом прошу – не выдай! Я пытки не выдержу!..
– Я тебя не выдам, а потом всех нас, и черниц, и белиц, к ответу притянут? Скажут – так-то вы божеский закон исполняете? Скажут – чародеям и ворожеям потворствуете! Кабы кого другого пытались испортить – а то самого государя!
– Да не напускала я на него порчу! – перебила Аленка, но матушка Ирина не слушала.
– Тому лет пятнадцать, кабы не более, в царицыных светлицах корешок нашли, в платок увязанный. То-то кнутом мастериц попотчевали, пока разобрались! А тут – на государя посягновение!
Аленка была уж не рада, что прибежала со своей бедой в монастырь. То ли она не умела объяснить, то ли матушка Ирина не пожелала понять – только пожилая монахиня гнала сейчас свою давнишнюю любимицу прочь. А более Аленке идти было некуда.
В Кремле ее схватили бы сразу. Если Алексаше удалось вспомнить, что за девка вырвалась у него из рук, если он с утра отыскал бы светличную боярыню… Тогда и к Лопухиным идти было опасно – туда бы за ней сразу явились, а если бы кто-то по доброте и скрыл ее в вотчинных деревеньках, то сам бы с перепугу и выдал. Аленке грозило обвинение в отравлении, а единственным ее оправданием было другое преступление – чародейство, единственным доказательством – пук сухой травы под тюфяком, и неизвестно, что хуже…
– Не уйду, матушка Ирина, не уйду отсюда! Погубят они меня!
Как ни была Аленка проста, а понимала – если ее схватят, начнут пытать, а она не выдержит, назовет Дуню или Наталью Осиповну, то об этом сразу проведают Лопухины, и станет в царицыных светлицах одной вышивальщицей меньше. Уж найдется способ избавиться от девки, что сдуру затесалась в дела государственные. Ведь если Дуня попадет в настоящую опалу, не только супружескую, то и весь лопухинский род с ней вместе, а у Петра Алексеича окажутся вовсе руки развязаны… А если Дуню не называть – тогда объяснить все события той ночи попросту нечем, и кнутом тут ничего путного не выбить, и железом не выжечь…
Инокиня снова забормотала, крестясь, снова оттолкнула девушку, требуя, чтобы та не губила монастырь и не подводила неповинных сестриц и матушек под плети.
– Я к игуменье пойду! – в отчаянии воскликнула Аленка. – Она не даст неповинную душу губить, она меня укроет!
– Да где укроет-то? Что, как тебя уже выследили? Поди прочь, а мы все скажем, что уж с год будет, как тебя не видали!
– Да куда идти-то?
Аленка сызмальства выросла у Лопухиных, потом сопровождала Дунюшку и в Преображенском, и в Коломенском, и в Кремле – так что не было на Москве дома, где она могла бы попросить убежища.
Матушка Ирина вдруг замолчала и полезла под тюфячок. Она достала оттуда туго увязанный узелок.
– На, возьми… Возьми, ради Христа, и ступай!
Тонкими и чуткими пальцами золотошвеи Аленка поняла, что там – мелочь, неизвестно зачем прикопленная. Но не кривеньким да потертым денежкам было сейчас ее спасти!
Однако столько испуга и отчаяния было в глазах матушки Ирины, что Аленка оттолкнула протянутую руку, поднялась с колен и выбежала из кельи.
Матушка Ирина поспешила следом.
Аленка хотела дождаться выхода инокинь к заутрене, чтобы упасть в ноги матери игуменье.
Она и место для этого наметила – у входа в маленькую зимнюю церковь, называемую обычно трапезной, потому что стояла она впритык к монастырской поварне, ее печами и отапливалась.
Но, к огромному своему удивлению, она увидела, что дверь во храм отворена и там горят свечи.
Аленка заглянула – перед чудотворной Богородицей, которая не однажды спасала от смерти детей и стариков, лежала на полу женщина, рядом же стояла на коленях матушка игуменья, вполголоса произнося молитву.
По ночному времени в церкви было таки прохладно, и женщина лежала, разметав полы богатой шубы, крытой червчатой объярью.
Аленка проскользнула в церковь и встала так, чтобы, когда мать игуменья с той женщиной поднимутся с колен и пойдут прочь, оказаться перед ними.
Но матушка Ирина, спешившая следом, углядела-таки, куда спряталась девушка, и вошла за ней, и, правой рукой крестясь, схватила ее левой за рукав сорочки. Аленка шарахнулась, уперлась, не желая выходить, – но затевать в храме возню было никак нельзя, и обе они, ни слова не говоря, лишь тихо сопели.
Женщина, что лежала перед образом, с трудом поднялась на колени, постояла, крестясь, и, опершись рукой об пол, встала и на ноги. Теперь Аленка увидела, что ночная молитвенница роста среднего, сложения плотного, лицо у нее крепкой лепки, широкое, немолодое, скорбное.
– Не выживет он, матушка, – сказала женщина игуменье. – Не дошла моя молитва, ох, не дошла, не понесли ее ангельцы наверх…
– Не умствуй, а молись, раба, – одернула ее игуменья, и тут увидела она, как в углу, у свечного ящика, молча сражаются Аленка и матушка Ирина.
Оставив молитвенницу, игуменья твердым шагом направилась к ним – матушка Ирина ахнула, встретив острый взгляд, и Аленка, воспользовавшись ее изумлением, выскочила вперед и рухнула на колени.
– Христом-богом молю! – воскликнула она, и в ночной тишине трапезной церковки голос прозвенел каким-то вовсе неподобающим воплем. – Не выдавайте меня!
– Кто такова? – спросила игуменья.
– Алена, матушка, бояр Лопухиных, – объяснила матушка Ирина. – Всё у нас постричься собиралась, да не отпускает ее государыня Авдотья Федоровна…
– Та Алена, что в Верх взяли, в царицыну Светлицу золотошвеей? – вспомнила игуменья. – Та, что у нас подольник чернобархатной фелони вышивала?
– Я это, матушка! – подтвердила Алена. – Смилуйся, не погуби!
– Чего хочешь, раба?
– Хочу постричься, – не вставая с колен, твердо объявила Аленка.
Игуменья помолчала.
Матушка Ирина, решив, что игуменья в затруднении, поспешила непрошено прийти на помощь.
– Что за пострижение впопыхах? Мать игуменья, ты спроси у нее, окаянной, чего ради она посреди ночи в обитель тайком пробралась! Ты спроси у нее, что она этой ночью сотворила! Спроси, как она чары наводила! За ней же утром стрельцы явятся! Она всю обитель под плети подведет!
– Алена! – строго сказала игуменья. – Что молчишь? Говори!
Аленка вздохнула.
Не прошло и часа, как она рассказала о своей беде матушке Ирине – и всё, чего она добилась, был смертельный испуг инокини. Повторить этот рассказ таким, каким он сложился у нее в голове, пока она сюда добиралась, девушка не могла – чтобы и игуменья со страху не выпроводила ее за ворота. А ничего другого девушка не припасла.
– Встань, раба, – приказала игуменья, взяла Аленку за руку и подвела к чудотворному образу. – Если ты виновата – ступай прочь, нет тебе здесь места.
– Я всё расскажу… – торопливо произнесла Аленка. – Видит Бог, видит Матерь Божья, всю правду расскажу… Вот перед ликом… Пусть Матерь Божья знает – не виновата я!..
– Молчи. Незачем мне знать твою правду.
– Матушка!.. – воскликнула инокиня. – Она же погубит нас всех!..
– Она к Господу за помощью пришла, не нам ее отвергать, – властно возразила игуменья. – А если ее возьмут и пытать будут, она многих понапрасну оговорит – и этот ее грех будет на тебе да на мне! Кто видел, как она сюда пробралась?
– Алена! – Матушка Ирина, чуя, что грозу проносит стороной, помягчела голосом. – Верно ли тебя никто не видел?
– Марфушка, она видела, когда впустила. Она ведь там живет, у калиточки.
Игуменья с инокиней переглянулись.
– Боле – никто?
– Не знаю – никто, верно…
– Марфушка… – Мать-игуменья повернулась к статной и скорбной ликом женщине, которая во всё время их странной беседы даже, казалось бы, не прислушивалась, а, отступив в сторонку, стояла у небольшого образа Спаса на водах и бормотала краткую, многажды повторяемую молитву. – Матушка Любовь Иннокентьевна! Сжалился над тобой Господь – послал способ услужить себе. Это – добрый знак.
– Не выживет Васенька, ох, не выживет… – отвечала женщина. – Сердце истомилось, не к добру такая смертная тоска…
– А я тебе говорю, что к добру. Не пререкайся, раба! А сделай-ка ты вот что – возьми эту девку, увези, спрячь. Мы тебе ее вывести отсюда поможем. Послушание это тебе от меня. И воздастся.
– Поди сюда, – сказала женщина Алене. – А ты помолись за нас, за грешных, матушка. Полегчает Васеньке – сдержу слово, пришлю в обитель и муки, и капусты, и свечу в пуд поставлю.
– Я помолюсь, а ты поспешай. Того гляди, сестры начнут в храм Божий сходиться, заметят чего не след, – поторопила игуменья. – А ты, раба, выменяй образок Любови Иннокентьевны да век за нее и раба Божия Василия молись – через них от смерти спасаешься!
Это уж относилось к Алене.
При выходе из храма Любовь Иннокентьевна распахнула полы своей необъятной шубы и, как наседка крылом, прикрыла Алену. Так и вывела ее во двор, так и провела к своему возку, и правильно сделала – уже спешила к колоколенке, поставленной между обеими церквами, летней и зимней, звонарка – матушка Июлиания.
В возке Любовь Иннокентьевна разговоров не разговаривала, лишь бормотала молитвы.
Ехали, казалось бы, не столь уж долго – а успели заговорить колокола. Сперва – мелкие, зазвонные, потом – средние, уж чего-чего, а звона заутреннего на Москве хватало. В самой скромной сельской церквушке имелось не менее трех колоколов, что уж говорить о богатых монастырях и церквах, где одних больших очепных в каждом – едва ль не по десятку? Где благовестники – в тысячу пудов? А тех церквей на Москве – немерено…
Аленка знала службы и по звону как бы видела, что делается в храме. Особенно нравилось ей, как перед чтением Евангелия под звон все свечи, сколько их есть в церкви, возжигают, и в этом – некое просветленное предчувствие благодати… С первыми словами звон прекращается – не мешает ее снисхождению. И по прочтении главы – один сильный удар: снизошла!
Возок остановился, затем снова подался вперед. Любовь Иннокентьевна словно опомнилась – заговорила громким голосом:
– Терешка, черт, вплотную к крыльцу подгоняй! Сам шлепай по грязище, коли желаешь, а меня избавь!
Когда возок встал окончательно, Любовь Иннокентьевна с трудом поднялась для выхода.
– Прячься, девка, – велела она. – Сейчас сразу ступени будут, я медленно всхожу, приноровись.
Выпихиваясь из возка разом с Любовью Иннокентьевной, Аленка, хоть и плотно прижатая к ее боку, прямо зажатая между тяжелой полой шубы и расшитой телогреей, углядела в щелку крытое крыльцо о двенадцати ступенях, сильно вынесенное во двор, матерые резные брусья, крышу его подпиравшие, резные наличники высоко поднятых, как оно и должно быть в хорошем доме, окон. В сенях под ноги была постелена большая чистая рогожка. Точеные тонкие перильца двух лестниц вели из сеней: одна – вниз, в подклет, другая – вверх, к горницам.
– Матушка! – сверху в сени сбежали две пожилые, опрятные, полные женщины. – Голубушка, хозяюшка!
– Жив Васенька? – спросила запыхавшаяся при подъеме Любовь Иннокентьевна.
– Жив, матушка, жив!..
– Всюду побывала, всюду помолилась, – как бы подводя итог минувшей ночи, сообщила Любовь Иннокентьевна. – Одних свечей пудовых шесть штук Господу обещала… Перед чудотворной простиралась… Более сделать – не в силах человеческих… Подите к себе, молитесь. А я – к Васеньке…
– Шубку, пожалуй, сними, матушка…
– Не надо, – Любовь Иннокентьевна отстранила ближних женщин. – Продрогла – на каменном полу-то… Сбитню горячего – вот чего мне нужно, и покрепче, чтобы горло продрал. Принеси-ка, Сидоровна, в горницу. Посижу там у печки – отойду.
Женщины заспешили в подклет, где была поварня с кладовыми. Любовь Иннокентьевна, прижимая к себе Аленку, повела ее наверх, в горницу. Аленка углядела мореного дуба дверь с кипенно-белыми костяными накладками – архангельской, надо полагать, работы.
Горница была убрана богато – большая высокая печь так и сверкала сине-зелеными кафлями, а по каждой кафлине – то травка с цветом, то птица-Сирин. Второе, что заметила Аленка, выпроставшись из-под шубы, – так это скатерть на ореховом столе, шитую цветами и птицами.
В святом углу был немалый иконостас, горели лампадки перед образами, а сама горница легкой синеватой дымкой душистого ладана как бы затянута – видно, в доме служили молебен.
Вдоль стен, меж лавками под суконными полавочниками, стояли богатые поставцы с серебряной и позолоченной посудой. В углах имелись сундуки, обитые прорезным железом. Всё было дорого, но в меру, лишняя челядь не суетилась, не подглядывала – и Аленка решила, что ее спасительница, скорее всего, из богатых купчих, не иначе – вдова, уж больно она вольно живет для мужней жены, всю ночь где-то проездила, никому отчета не дает, да и женщины о муже не обмолвились.
Любовь Иннокентьевна тяжело опустилась на скамью.
– Садись, девка, – велела она. – Что же с тобой делать, послушание ты мое?
– Отправь меня в какую ни на есть обитель, матушка Любовь Иннокентьевна, – попросила Аленка, не садясь, однако. – Век буду за тебя Бога молить.
– А своей ли волей ты в обитель идешь? – усомнилась купчиха. – Не спокаешься?
– Не спокаюсь. Я и раньше того хотела.
Любовь Иннокентьевна задумалась.
– Бога за меня молить – это ты ладно надумала. Только вот что, девка… Кто ты такова, как звать тебя – знать не знаю, ведать не ведаю, и ни к чему мне это… Ведь если я тебя в отдаленную обитель отправлю – всё одно придется тебе там назваться. А раз тебя искать станут, то ведь не только на Москве! По обителям тоже пошлют спросить…
Дверь в горницу – не та, что входная, а за печью, – открылась, на пороге встала старуха и, увидев Любовь Иннокентьевну, кинулась к ней, всплеснув широкими рукавами подбитого мехом лазоревого летника, видно, с хозяйкина плеча.
– Матушка, кончается! Кончается светик наш, отходит, отходит Васенька!..
– Не гомони! – оборвала ее Любовь Иннокентьевна. – Чего стала? Пусти!
И тяжелым шагом двинулась в спаленку, да так решительно, что дверные косяки, казалось, раздались, пропуская ее. Аленка поспешила следом. Старуха, шарахнувшись, привалилась к стенке за поставцом и мелко крестилась.
Купчиха присела на край большой кровати, на которой перинки, тюфячки и пуховички были так высоко постланы, что вскарабкаться на них она бы и не смогла без скамеечки, а просто сдвинула их локтем и боком, отчего они встопорщились и взгорбились.
– Васенька, а Васенька?.. – позвала она.
Из осененной пологом темной глубины никто не ответил.
– Сама здесь останусь, – сказала твердо Любовь Иннокентьевна. – Сама с ним буду. Более Бога молить, чем этой ночью, уже сил нет…
– Я с тобой, матушка Любовь Иннокентьевна, – и Аленка без приглашения села на приступочек внизу постели, сжалась у ног суровой купчихи как кошка нашкодившая – лишь бы не прогнали.
– Ну что же… – пробормотала та. – Соборовали тебя, Васенька… Глухую исповедь от тебя приняли… Миром помазали… Всё сделали, что надобно, так-то, Васенька… Более сделать ничего уж не могу… Прости, коли что не так… и я тебя во всем прощаю… по-христиански…
При этом она, отыскав в одеялах руку умирающего, выпростала ее и медленно гладила.
Потом, вспомнив про Аленку, строго поглядела сверху вниз и снова заговорила скорбно:
– Жениться ты собирался, Васенька… Не довелось мне женку твою на пороге встречать, в пояс ей поклониться… А уж как бы я детушек твоих баловала…
Вдруг она замолчала.
– Слышь, девка. Надумала я. Отвезут тебя в Успенский девичий монастырь, что в Переяславском уезде, в Александровской слободе. Не так чтоб далеко. Игуменья мне родня, мать Леонида. Скажешься купецкой вдовой. Что, мол, привез тебя из Тамбова на Москву племянник мой, Василий Калашников, тайно, потому что пошла за него без родительского благословеньица. Потом же Васенька за сыпным товаром ездил, в драку угодил и от раны скончался… И ты после него более замуж не пойдешь, а грех перед родителями замаливать будешь. Запомнила?
– Да, матушка Любовь Иннокентьевна.
– Будешь мне за Васеньку молельщица, за его грешную душеньку. Обещаешь?
Аленка нашарила рукой сквозь сорочку крест.
– На кресте слово даю – сколько жива, буду за упокой его души молиться.
– Поминанье Васеньке – на священномученика Василия, пресвитера Анкирского, что накануне шестой седмицы Великого поста. Запомнила?
– Запомнила. Век за тебя Бога молить буду…
– За него!.. А теперь поди, поди… А я с ним побуду…
Аленка вышла в горницу, где всё еще стояла за поставцом перепуганная старуха.
Села на лавку. Что еще за Успенская обитель? Каково там? И как же Дунюшке о себе весть подать?
Просидела она довольно долго – или так показалось? Заслышав тяжелые шаги Любови Иннокентьевны, встала.
– Не пойму, – сказала, входя, купчиха. – Как будто спит… Вот тебе черный плат, покройся. Григорьевна, кликни Настасью. А ты, девка, туда стань.
Старуха, опомнившись, вдруг сгорбилась, голову в плечи втянула до невозможности и вдоль стены убралась из горницы. Аленка, накинув плат на голову, спряталась за поставцом.
Вошла одна из тех пожилых женщин, что встретили их на крыльце.
– Прикажи Епишке возок закладывать, чтоб до света в дорогу, – велела Иннокентьевна. – Я надумала в Успенскую обитель крупы и муки послать. Пусть мать Леонида за Васеньку тоже молится. И зашел бы Епишка ко мне – я ему еще приказанье дам.
– Что же возок, а не телегу, матушка?
– А то, что я с ним девку туда отправлю. Мне игуменья Александра послушанье дала – девку отвезти в Успенскую обитель, – не солгав, кратко объяснила купчиха. Не хочу, чтобы ее на телеге открыто везли. Постриг, чай, принимать собралась. Я скажу ему, где он ее после заутрени заберет.
Но когда Епишка, высокий и крепкий мужик, еще молодой, но с бородищей во всю грудь, с поклоном предстал перед ней, приказ ему был иной.
– Вот ее тайно со двора сведешь, в возок усадишь. Ферезея от покойницы Веры осталась, я знаю. Ей дашь, тебе потом заплачу. Будешь через заставы провозить – скажи, племянница. Довезешь с мешками до Александровской слободы, до Успенской обители.
– Кто ж она такова? – спросил Епишка.
– Про то тебе знать незачем. Возьми в клети мешок муки ржаной, да другой – муки ячной, да овса два мешка. И пшена – это будет пятый. Скажешь игуменье, матушке Леониде, – мол, купецкая вдова шлет, Любовь Иннокентьевна, и пришлет еще, а она бы приняла девку… Ну, езжай с богом, чтобы досветла с Москвы съехать.
Купчиха перекрестила Епишку, затем – Алену, и, не сказав более ни слова, ушла к Васеньке.
– Мудрит хозяйка, – заметил Епишка. – Ну, пойдем, что ли.
Видно, велика ростом была покойница Вера – ее широкая ферезея волоклась за Аленкой, как мантия, рукава по полу мели. Но дорожная епанча и не может быть короткой – должна сидящему ноги окутывать.
И еще до рассвета, как только стали подымать решетки, которыми на ночь улицы перекрывали, выехала Аленка из Москвы. Дал ей припасливый Епишка мешок с хлебом, луком да пирогами, дал баклажку с яблочным взваром, дал еще подовый пирог с сельдями в холстине, и всё это легло ей на колени, так что и не повернуться. Однако Аленка после двух диковинных ночей, последняя из которых выдалась и вовсе бессонная, заснула мертвым сном среди мешков с мукой и крупой. И что уж там врал Епишка, выезжая на Стромынку, она так и не узнала.