Текст книги "Окаянная сила"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Мне теперь стыдно Любови Иннокентьевне на глаза показаться, – Аленка полагала, что удастся повернуть разговор на ее беды-злосчастья, избежав расспросов о Калашниковых, но Петра Данилыча повело – стал вспоминать дела давние.
– Вонифатий-то младшей ветви, а там еще старшая да средняя есть. Хорошая у тебя родня… Калашниковы из Ярославля вышли. Бывал я там и видел на реке Которосли старые амбары соляные да рыбные. Андрей Калашников, который от старшего сына, Григория, соляные варницы в Соликамском уезде держал, кабы не два десятка… По всей Волге и Оке солью торговал… знатный был человек, да… царствие ему небесное… А Вонифатий – он от Леонтия, от младшего, пошел. Андрей-то по цареву указу из Ярославля на Москву перебрался и знатные палаты себе в Китай-городе поставил. Каменные лавки держал в Суконном, Шапочном и Серебряном ряду, склады огромные, кого только дома не привечал! Вонифатий-то сперва у него на посылках был – не знала? Потом, как женился на Любушке, выделился. А имущества унаследовал от Никиты, что от среднего сына, Афанасия… У Никиты единое было чадо, сын Тимофей, и тот жил неистово, прожился, зимой замерзшего на Неглинке утром подняли. Вонифатий раздумывал – брать ли наследство? Долгов-то – немерено… Однако взял, а тут и Андрей Григорьич, видя, что Вонифатий не захотел калашниковского имени срамить, помощь оказал. Вот как Вонифатий-то разжился!
Аленка, поняв, что вопросов пока не будет, и затаив дыхание, слушала про калашниковский род и пыталась запомнить, чтобы в те несколько дней, что, возможно, ей предстоит тут провести, не опозориться. Хотелось бы ей, правда, чтобы Петр Данилыч молвил словечко и про Василия Калашникова, он-то хоть какой ветви? Но купец полагал, что ей, вдове, про то было и самой ведомо, потому Васю в своих речах обошел.
– Да ты не печалься! – прервав свои исторические изыскания, сам себя перебил купец. – Придешь в себя малость, подкормим тебя, подлечим – и свезем в Москву…
– Батюшка Петр Данилыч! Нельзя мне в Москву!
Аленка не на шутку перепугалась.
Она представила широкое и суровое лицо Любови Иннокентьевны – вот уж кому в глаза срам посмотреть, с нажитым-то брюхом… И неизвестно, что хуже: если купчиха, продолжая однажды затеянный ею обман, примет Аленку в дом или же если она сгоряча знать Аленку не пожелает…
– Не бойся! – сообразив в меру своего понимания, прикрикнул строгий хозяин. – С брюхом-то не повезем, не дураки, чай. Сперва тут у нас опростаешься, далее – как бог даст. Не выдадим! Сколь ждать-то?
– Не знаю, батюшка Петр Данилыч, не уследила… – повинилась Аленка. – У нас там на болоте и дни все спутались, и пост начать опоздали…
– Ну, бабы разберутся. Сноха моя брюхата ходит, при ней бабка умная, вот и ты с ними поживешь, – решил тот. – Как не помочь – мы и сами купецкого сословия.
Он приосанился и добавил:
– Мы по красному товару, резному, деревянному. Обживешься – поглядишь.
Затем Петр Данилыч повернулся к образам, неторопливо опустился на колени и положил на себя широкий неспешный крест.
– Милостив будь, господи, нам, грешным. Благодарствую, что довел спасти от беды душу христианскую. Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу ныне и присно и во веки веков! Аминь.
После краткой этой молитвы он с трудом поднялся – сказывался уж немалый вес.
– Эй, Парашка! Полно за дверью хорониться! Заходи – я же знаю, что тебя Афимьюшка разведать послала!
Вошла, засмущавшись, краснощекая девка.
– Возьми, отведи в светлицу, переодеться дай… ну, как там у вас, баб, водится… Афимье подружка будет, пока домой не отправим.
Краснощекая Парашка, еще более разрумянившись и от стыда прикрывая лицо ладошкой, подошла, оглядела Аленку.
– Государь Петр Данилыч, вели мыльню истопить, – решительно сказала она. – Уж не ведаю, где эта подружка жила, а мелкой скотинки набралась, той, что на шубах пасется.
Аленка, бешено покраснев, опустила голову.
Вши!.. А как увидят сорочку, два месяца не стиранную? А как начнет Аленка разуваться – и потащит с ног насквозь мокрые обрезанные рукава телогреи, надетые под онучи вместо чулок? То-то срамотища!..
– А ты не стыдись. Много вшей – к богатству! – и купец треснул кулаком по столу. – Парашка, сама напросилась – сама и беги мыльню топить, Фролка с Андрюхой за Степкой поехали, мастеров взяли. Позови в мастерской парнишек, Ваньку с Щербатым, вели дров натаскать. Да живо! Мыльня – это ты ладно придумала… Ну!..
Девка вымелась за дверь.
– Вот и батю помоем… Обезножел у меня батя-то, – сказал Петр Данилыч. – А лет ему кабы не девятый десяток. Одна радость – в мыленке попариться. Погоди, он тебе травок полезных даст, он у нас корневщик. Пока не слег – всё по лесам шастал, слонялся по болотам, аки шпынь ненадобный, в дом лишь на зиму и заманивали. Но и припас своих корешков! Пойду-ка пригляжу…
Он вышел, оставив Аленку одну. Она, почуяв, что отогрелась, скинула на пол страшную и позорную свою шубу. Первое, что на ум пришло, – сжечь! Чтобы и праха не осталось! Второе же – кинуть на мороз, нечисть выморозить.
Дверь приоткрылась, низенько-низенько явилось сморщенное личико.
– Ты ль это, светик? – спросила старушка. – А я – Силишна, за Афимьюшкой хожу. Пойдем, кинем грязное в холодный чуланчик. Ты, светик, Господа возблагодари, что к купцам Кардашовым попала! Петр Данилыч – он добрый! Афимьюшку холит, как родной отец-то холить не стал бы… Шубку-то подхвати…
Силишна повела за собой Алену темными да узкими переходами, продолжая говорить.
– Афимьюшка-то всё не носила да не носила. Затяжелела – скинула. А Степушка у Петра Данилыча единое отецкое чадо, и тоже, светик, вымоленное. Затяжелела Афимьюшка – и их тут добрые люди надоумили. Везти ее нужно, говорят, в самую глушь, где бы за ней только близкие и смотрели, да еще, может, Парашка-негодница. Тишина чтобы, благость, лес кругом – тогда до рожденья доносит. А на Москве кто-то ей доносить не дает, дурной глаз на нее, голубушку нашу, кладет… А поди уследи, чей глаз-то, светик! Мало ли баб на двор забегает, да и она сама дома разве усидит? То на крестины позовут, то на свадебку! Наряды-то нужно казать? То у сестрицы родинный стол накрывать, то в Божий храм… Вот ранее, говорят, бабы взаперти жили, а теперь? Суета одна. И черницы-то прежнего затвора не знают, как за ворота ни выгляни – непременно черноряску встретишь, так и чешет себе да по сторонам глазеет…
Не дожидаясь ответа, Силишна продолжала огорченные свои речи и остановилась лишь перед дверью Афимьюшкиной светлицы. В этой части большого дома было тепло, сухо, приютно. Афимьюшка, заслышав шаги, сама распахнула дверь, встала на пороге, улыбнулась. Была она одних с Аленкой лет, в просторной красной рубахе с шитым воротом и зарукавниками, в распашнице поверх нее, по-домашнему. Видимо, Афимьюшка готовилась спать – две длинные светлые косы были не уложены под волосник и накрыты платом с кикой, а выпущены на грудь. Голову же она впопыхах прикрыла тонкой фатой и придерживала ее на груди левой рукой, обремененной тяжелыми перстнями-жуковинами, чтобы все видели – сноху в доме берегут, трудами не изводят, в холе держат.
– Господи благослови! – сторонясь и указывая Аленке на распахнутую дверь, сказала она. – Заходи, свет, садись на лавочку. Подберем тебе чего после мыльни надеть, у нас в сундуках, слава те господи, не пусто. Мне тебя сам Бог послал на утешенье! Подружкой будешь…
– Подале от нее, подале! – остерегла Силишна. – Вшей-то не нахватайся. Вот вымоем твою подруженьку, выпарим, в чистое принарядим…
Подруженька…
Давно ли звала так Аленку государыня Авдотья Федоровна, Дунюшка любезная и бессчастная? Слезы на глаза навернулись…
– Который месяц-то миновал? – не приближаясь, а издали тыча пальчиком в чрево, спросила Афимьюшка.
Ежели Аленка понесла с той ночи, когда Федька силой взял ее, то получалось почти шесть, а если это случилось на радостях от подаренного ларца с рукодельем, как почему-то казалось, – то неполных пять. Хрупкое Аленкино сложение и малый росточек способствовали тому, что чрево столь ясно обозначилось.
– Да пять уж, пожалуй, – не стала уточнять Аленка. – А у тебя?
– А у меня – три миновало.
– Не гордись, не гордись! – одернула Силишна. – Богу молись, чтобы на сей раз уберег!
И сразу же любознательная старушка повернулась к Аленке:
– Каково носишь-то, светик?
Держась друг от друга на расстоянии, непреодолимом для ползучей скотинки, вели они эту неспешную беседу, пока не прибежала Парашка – сказать, что мыленка топится, и хотя жару еще нет, но можно уж начать собираться. Афимьюшка засуетилась. Свекор велел принять гостью и обиходить, ибо дал Господь сотворить доброе дело, и она принялась доставать рубахи из короба, послала Силишну за телогреей, Парашке велела взять у ее младшей сестры чеботки – может, впору придутся, нашла в сундучке и маленькие, на Аленкину кисть, зарукавья, чтобы длинные рукава рубахи до полу не свесились, а, в мелкие складки собранные, красиво легли.
А мыленка удалась на славу.
Привела ее туда Парашка и, усадив на лавку, первым делом плеснула кипятком на мелко резанный можжевельник, которым усыпан был пол, чтобы помягче ступать. Сунула мокнуть в шайку и два веника, развела в медном турецком тазу щелок из березовой воды, в другом тазу запарила сушеный чистотел, вытащила свежие вехотки – чем оттирать Аленку. И кувшинчик кваску ягодного припасла – как у хороших хозяев водится.
– Совсем ты, девка, запаршивела, – неодобрительно сказала она глядя, как Аленка раздевается. – Данилыч велел лопотье твое в огонь кинуть. Ну, берегись – парить тебя буду на совесть!
– А чрево?.. – только и успела пискнуть Аленка.
– Не пострадает чрево! Попарю – потом редечным соком всю тебя разотру, чтобы сопли не привязались. На гребень! Вычесывайся!
Досталось же Аленке! Всё жарчее делалось в мыленке, всё яростнее обрабатывала ее Парашка, в конце концов и вехотки бросила, а пареным чистотелом принялась ее тереть – так надежнее. Для Аленки, полгода бани не видавшей, было это не то мученьем, блаженством приправленным, не то наоборот, – в духоте мысли плывут и думается как-то не так…
Изведя немало ушатов горячей воды, вывела Парашка одуревшую и измученную Аленку в предмылье, ловко распахнула простыню жестковатого тверского полотна для обтиранья, закутала Аленку с головы до ног и принялась мять.
Опамятовалась малость Аленка – и тут Парашка, велев задрать руки, рубаху на нее накинула. Длинновата рубаха оказалась, но подпоясавшись – в самый раз. Сразу же и телогрею надела Аленка – широкую, видать, с самой Парашки, два раза хватило бы завернуться. Мокрые волосы укрутила в полотенце и выложила вокруг головы жгут.
– Пойдем, заждалась, чай, Афимьюшка, – сказала, умаявшись, Парашка. – Послушать тебя желает. Мы тут живем – никого, почитай, не видим, чрево бережем, так иной раз соскучишься – хоть бы леший с лешачихой из бора заглянули, и им были бы рады, прости господи… На Москве-то бабе житье привольное, веселое! И на торг, и в церковь, и в гости зовут, иную неделю дома и не посидишь толком.
При выходе из мыльни увидели они Петра Данилыча. Был он уже не в добротном зипуне, а в рубахе распояской и в портах, а на руках нес старца в рубахе же, и был тот старец смолоду, видать, великаном. Но согнули годы спину, хотя ничего не могли поделать с широченными плечищами. Старец обнимал сына за плечи и смотрел перед собой, как бы пронизывая взором полумрак узких переходцев.
Посмотрел он на Аленку – и страшно ей сделалось.
Суровы были темные глаза под седатыми сросшимися бровями невиданной густоты и лохматости. По этой части Петр Данилыч в батьку своего пошел. Длинные сивые волосы тяжелыми прядями на плечи ложились, смешиваясь с такой же бородой – едва ль не во всю ширину груди. Грозен был бессильный и обезножевший старец – так глянул, сердце зашлось…
– Она? – спросил он сына, не сводя с Алены глаз.
– Она, батя.
– Пусть наутро ко мне придет. Лечить буду.
* * *
Дед Данила Карпыч оказался лекарем неуемным. Аленке бы с Афимьюшкой посидеть, о бабьем заветном потолковать, а вредный дед кличет – ступай к нему заваренный корешок пить, или мазь какую-то вонючую растирать, или из отрубей припарку для чего-то готовить. Так и держал Аленку дед в своем чулане, где не было видно стен под сушеными травами, сколь только мог, так что языкастая Парашка уже и причину тому нашла – не иначе, к лету посватается…
Или же посылал Аленку в мастерские, где резали да точили промышленнику Кардашову деревянную посуду. То ему ложку подавай не кленовую, а коренную, то травку сухую толочь – липовую чашу. Аленка уж старалась в мастерских побыть подолее – лишь бы не в дедовом душном чуланчике. Напоминала ей мастерская царицыну Светлицу – так же ладно сидят рядком мастера, делом занимаются, кто-то песню ведет…
И вышла у нее там свара да брань с молодым резчиком Ваней над недоделанной пряничной доской.
Доски для печатных пряников резали знатные – как прижмешь такой тесто, так и поделит она пласт на шесть, а то и на восемь пряников, и каждый – своего рисунка, который с лошадкой, который с цветком. Ладно бы лошадки – втемяшилось тому Ваньке цветы с листвием резать такие, какие Аленка вышивать собралась еще в Моисеевской обители, по образцу с персидского атласа. Она пальчиком по рисунку провела – так, мол, завиток режь, он обиделся – бабы ему еще не указывали! Алене мало печали с набухшим чревом – еще и задиристый Ванька поперек слово молвит, да не одно! А сам-то – давно ли без порток бегал? Так сцепились – пришлось за Петром Данилычем посылать, чтобы разнял.
Дивные ковши да чаши резали мастера. Когда затяжелела Афимьюшка – не Ваньку-баламута, разумеется, а дядю Сидора, молчуна и затейника, усадил Петр Данилыч обетные работы исполнять во все окрестные храмы, до коих он доехал да перед образами об Афимьюшке помолился. И то, что привез сын его, Степан Петрович, в храм к разбойничьему батьке Пахомию, было большим да ладным корневым скобкарем, таким, что за две ручки поднимают. Покрыли его несложным, да мелким и тщательно резанным узором.
Точили на лучковых станочках и высокие ставцы с крышками, и братины, да не хуже, чем в Троице-Сергиевой обители, а уж там мастера сидели ведомые. Возил Степан Петрович товар на ярмарку в Великий Устюг, за зиму по тысяче ложек, по полтысячи ковшей всяких, да столько же блюд, да сотни две стаканов набиралось, и это кроме тех, что постоянно доставляли в Москву, где Кардашовы держали в самом Кремле лавочку да другую в Судовом ряду.
– Да мои доски вся Москва знает! – возмущался Ванька. – Я что рыбку, что паву, что мужика, что бабу режу!
– Вот рыбок и режь! – возражала, раскрасневшись, Аленка. – Посередке поля ее распластай и режь себе чешуйки! А листвие завитком пускать надо, чтобы под цветок уходило! Чтобы куст получился ровнехонький, как бы сам себя в обрамленье держит! Или, коли хошь, зеркало приставь – оно тебе и покажет, как узор вести!
Петр Данилыч, призванный угомонить спорщиков, пришел тихонько, постоял у косяка, слушая свару, потом вдруг решительно вышел, встал посередке.
– Мужики, баба дело говорит.
Притихли мастера.
– Пойдем, Алена Дмитриевна. Побеседуем. А потом покажешь, как ты зеркалом узор наводишь.
– Да я и припорохом могу, ежели лоскут заморской золотной ткани найдется, – отвечала Аленка. – Бывает такая немецкая ткань, что на ней цветы из чаш выходят. Но там узор меленький, вышить его можно, а как резать – не ведаю.
– Петр Данилыч, да пусть наведет свой узор! Уж коли я не вырежу – стало, его и вышить невозможно! – встрял Ванька.
– А то еще персидская золотная ткань, – продолжала Аленка. – Там цветики крупные, лепестки раздельно торчат, резать было бы ловко. Я бы и птаху оттуда перевела, что сидящую, что летящую. На персидской ткани рисунок простой, четкий, внятный… А то еще персидские тафты светлые, и там тоже листвие выбрать можно. А то еще турецкие атласы – там тоже цветики меленькие на веточках длинненьких, а чаще не разобрать, то ли цветик, то ли мерещится…
– А ты, гляжу, вышивальщица? – сообразил Петр Данилыч.
– Тридцатница! – брякнул вдруг молчун дядя Сидор.
Мастера громко расхохотались.
Аленка вздохнула – еще немного, и быть бы ей впрямь тридцатницей…
– Пойдем, – велел Петр Данилыч. – А вы работайте, работайте! Почесали языки – и будет.
Не хотелось уходить из мастерской, где так приятно пахло деревом, где стояла на полках готовая посуда, и с резными узорами по бокам, и гладкая, под роспись, однако пришлось.
Привел Петр Данилыч Алену в горницу, усадил на лавку, крытую суконным полавочником.
Совсем освоилась в его доме Алена. И полавочник узнала – чинили они его вдвоем с Афимьюшкой, шов разошелся, что скреплял оба длинных портища, а шить толстое сукно – умаешься.
– Садись покрепче, купецкая вдова Алена Дмитриевна, – Петр Данилыч увесисто шлепнул по лавке, да и сам сел рядом. – Ты о моем добре печешься – это мне любо. Совет тебе дам, тридцатница. Исполнишь – не пожалеешь.
Аленка молча села.
– Калашниковых младшей ветви было два брата, – сразу начал купец. – Старший и младший, ну да ты знаешь, Семен да Вонифатий. От младшего одни дочери пошли, да и те уж замужем, свою долю получили, а от старшего один сын остался, твой Василий. Стало быть, ему и наследовать было, а наследство немалое. Верно я говорю?
– Верно, батюшка Петр Данилыч, – согласилась Аленка. Кабы и пожелала возразить – так купец получше нее все эти дела ведал. Оставалось лишь соглашаться.
– Теперь же, как его не стало, наследует тот, кого во чреве носишь. И если сын…
– Так то ж Федьки Мохнатого сын! – вскинулась Аленка.
– Молчи, дурочка! Внемли. Никто не знает, чей там у тебя сын. Как родишь – бабка посчитает…
– Чего посчитает? – не сразу догадалась Аленка.
– Дни посчитает, как там у бабок водится. Так вот – родишь ты с Божьей помощью сына…
– А ежели девка?
– Молчи, говорю. Я всё сам решил. Ежели девка – тоже неплохо, приданое у нее будет знатное. Вот Афимьюшка наша носит, и ты носишь. Младенцы родятся с невеликой разницей, ровеснички будут. Ежели, к примеру, у тебя – сын, а у нее – дочь… или наоборот… разумеешь?..
– Так то ж Федькин сын… – безнадежно произнесла Аленка.
– А мне начхать. Был Федька, да весь вышел. Не по острогам же его теперь разыскивать! – Купец негромко рассмеялся.
Когда Аленка угнала сани у Степана с Афоней, Федька чуть ли не с версту гнался за ней по колено в снегу. Афоня в возмущении схватил тем временем за грудки батьку Пахомия, и схватил поделом – разбойничий пособник, крича вслед Федьке, пригрозил ему сгоряча тяжелой рукой и ярым гневом дядьки Баловня. Как наставили на попа обе пистоли – так и высказал он всё, что знал, про Федьку и Федькину женитьбу.
Степан Петрович, хоть и был норовом помягче строгого отца и гораздо послабее несгибаемого деда, однако тут не оплошал. В кои-то веки на след Баловня напали! Связав Пахомия, дождались они с Афоней в засаде, пока вернулся расстроенный Федька, и на него с двух сторон набросились. Федька, отмахавшись кистенем и увернувшись от пули, дал дёру к лесу, Афоня с пистолей погнался за ним, но упустил. Зато вернулся с добычей – пегой лошаденкой, заложенной в старые розвальни. На этих-то розвальнях и повезли пленного батьку Пахомия, и довезли до Покровского монастыря в Хотькове, потому что ничего ближе не нашлось, а большой крюк делать не хотели. Сдали его с рук на руки игумену, который обещался под крепкой охраной отправить попа на Москву. С тем и вернулись домой – разминувшись, как и следовало ожидать, с Фролом, который вместе с мастерами выехал им навстречу на двух санях.
Куда подевался Федька, так и не узнали, да, правду сказать, и не пытались. Не то сокровище, чтобы его с тщанием отыскивать. Надо полагать, в застенке батька Пахомий выдал всех налетчиков поименно, о Баловне давно уж слышно не было, так что по Федьке, возможно, уж следовало панихиду служить. Либо Баловень вовремя подался прочь в сибирскую украину, как собирался, и Федька – с ним вместе…
– А дитя твое – калашниковского роду выйдет! – вот к какой мудрой мысли подвел Аленку Петр Данилыч. – Когда ты с ним на руках к свекрови явишься – никто по его роже не скажет, который ему месяц, поскольку явишься… ну, скажем, через полгода. Бабка месяцы сочтет и сколько надо ему прибавит, чтобы вышло, что ты к душегубу тому, Федьке, попала, уже имея во чреве. От Василия, не от Федьки, поняла? Всё еще никак не уразумеешь? Раз уж дитяти назначено на свет появиться, нужно, чтобы от него хоть польза была.
Аленка вздохнула.
– Я сам с тобой к Любови Иннокентьевне поеду. Сам расскажу, когда родила и когда крестили. Попа уговорить можно. И будет Калашниковым наследник всего их богатства! То-то Иннокентьевна обрадуется! Там же и сговорим, чтобы их поженить, младенцев то есть, нашего и вашего. Пойми, дура, коли ты правду скажешь, одна тебе дорога – в обитель, к черницам, грехи замаливать. А коли скажешь по-моему – останешься при сыночке, растить его да холить. Может, и присватается кто… Я-то уж немолод, да и ты, чай, не девка. Коли люб, да коли обе вы с Афимьюшкой девок или обе сынов родите, – сам сватов зашлю. Иннокентьевна-то тебя из своего дома нищей не отдаст, я ее знаю – гордая! Мужика у них в роду не осталось, вот что плохо. Имущества такие, что без мужской руки не управиться. Нешто бабье дело – за соляными варницами глядеть? А я с Иннокентьевной бы поладил.
Аленка подняла на купца глаза.
Был он широк, крепок, неколебим.
Рассуждал разумно.
Афимьюшка тоже свекром была довольна – баловал, и когда дитятко вымаливали – денег не жалел.
Всё бы ладно, да только стоит вообразить, как она к купчихе Калашниковой с младенцем явится да как скажет – Васенькино, мол, чадо!.. Как же выпутываться-то из этого вранья?..
– А ты бы мне, Алена Дмитриевна, подошла, – добавил купец. – Ты в рукодельях смыслишь. Я вот собрался токарные станки ставить взамен лучковых, добрую круглую посуду точить да самим расписывать, не сдавать чужим судописцам, а своих завести, расписная-то лучше идет. Видывал я на Москве ковши, по белой земле травами писаны и червлеными цветами. Нарядно выходит. Я бы из Кирилло-Белозерской обители переманил, тут бы поселил. А ты бы такие узоры знаменила, каких ни у кого более нет. Хоть с персидского атласа, хоть с татарского!
Лицо у Петра Данилыча сделалось хитрющее, веселое. И Аленка ему в ответ с лукавинкой улыбнулась – поняла, мол, каверзу! И тут же вздох в груди народился – не смогла удержать…
– А то еще, когда от Троице-Сергия была отписана Неглиненская слобода в государево тягло, иные судописцы не были вывезены, а на Москве остались. Из них тоже можно выбрать знающих, да чтобы не шибко пьющих. Знатные же были в Неглиненской жалованные мастера! По четыре, а то по пять рублей в год жалованья им давали, что судописцам, что олифленникам, что иконникам, что серебренникам. И до сих пор учеников покупают и учат…
А вздохнула Аленка, представив, как бы ходила она хозяйкой по просторным мастерским, работу принимала, считала, приказывала по складам разносить, как бы узорам учила, как бы за узорами ездила, как бы цвета подбирала… Стосковалась она по рукоделью своему!
– Не то что в Великий Устюг – в монастыри посуду поставлять бы стал, – совсем воспарил мыслью купец. А хорошей посудиной, ковшом большим каповым, и государыне поклониться не стыдно, ранее митрополиты не гнушались каповыми ковшами ударить челом царице и царевнам…
Вранье, вранье сгубило всё хорошее, что привиделось вдруг Аленке. Быть бы ей купчихой, хоть и не суконной или гостиной, а черной сотни, вести бы богатое хозяйство да растить бы дитятко, да за широкой спиной мужа – не баловника, не пьянюшки, хоть и пожилого, да жене цену знающего… чего бы лучше-то?..
Так нет же!
– И хозяйка в доме нужна. Афимью-то мы несмышленой взяли, моя покойница Маша и поучить не успела. Да уж пусть ее – родила бы только наследника! А ты, коли у Иннокентьевны выучку прошла, управишься, что по дому, что по мастерским. Я не жадный – коли будешь в дом нести, а не из дома, то и на торг с пустым кошельком не отпущу. И в храм Божий, и на богомолье – не хуже боярыни поедешь. Каптана у меня стоит, от Маши осталась, – бархатом для тебя велел бы обить! Мы, Кардашовы, промышленники ведомые, нам жен на нищий лад водить негоже.
Сил не было слушать это!
Встала Аленка.
– Неладно мне что-то…
– Ну, поди, поди… – отпустил купец. – Приляг, подремли. А то в сад с Афимьюшкой ступайте. Дорожки, чай, уж просохли.
До сада она, однако, не дошла, и слава богу, не то пришлось бы давать милой Афимьюшке полный отчет – о чем со свекром беседовали. Все ведь видели – для беседы с глазу на глаз в горницу увел. Как же подружке не рассказать? Обида выйдет…
Перехватила Аленку Параша.
– К Даниле Карпычу ступай! Сердится! Ишь, старый колдун! Ты с ним поосторожнее – не то такого на тебя напустит!..
В невеселых мыслях явилась Аленка в чуланчик.
Дед сурово глянул на нее из-под сдвинутых бровей.
– Покорства в тебе нет, вот что, – заметил он. – Не дозваться.
– Кроме меня позвать, что ли, некого было? – огрызнулась Аленка.
– Тебя хотел. У тебя рука легкая.
– На кой те, дед Карпыч, моя рука?
– Кровь мне надо сбросить, – хмуро сказал дед. – Ну-ка, возьмись…
– Да я не умею, – пролепетала Аленка.
– Выучишься.
– Разве более попросить некого?
– Ты управишься. За мисой сходи. Мокрую вехотку прихвати. Научу. И Степана кликни – пусть меня толком усадит.
Аленка, идя за широкой мисой, увидела не Степана, а бездельника и охальника Афоньку. Стоял он в сенях у дверного косяка, а Параша – в горнице, вроде бы и не вместе, однако беседу вели развеселую. Аленка со всей строгостью на Афоньку налетела и в чуланчик его послала – деда обихаживать.
– Туда его, негодника! – захлебываясь смехом, шепнула ей в ухо Параша. – На покаяние!..
Вернувшись с мисой и мокрой вехоткой, Аленка столкнулась с Афонькой, удирающим из чуланчика. Видно, досталось ему от деда.
Карпыч сидел, сильно наклонившись вперед – поясница не держала.
– Задери мне рубаху, девка, – велел дед. – Нет, погоди. Тащи из-под лавки укладку. Там две – ту, что больше.
Аленка вытащила, открыла и, по дедову указанию, вытащила полый коровий рог. Рядом нашла и ножик с коротким лезвием.
– Этого довольно. Кровь мне отворишь на спине, возле лопатки. Рог на разрез наложишь, острый кончик в рот возьмешь и потянешь…
– Да ну тебя, дед! Не могу! – Аленка даже шарахнулась от него. – Ведь я с чревом! Скину вот через тебя…
– Не скинешь. Ну? Долго мне ждать? Аль сыну сказать?
Петра Данилыча Аленка таки побаивалась. Сердить его не хотела – а ну как, при всех своих замыслах, отца не ослушается, возьмет, кинет в сани и повезет прямой дорогой на Москву, к купчихе Калашниковой? Впрочем, хитромудрый его замысел – выдать Федькино дитя за калашниковское – тоже вгонял Аленку в ужас. Однако тот обман был еще впереди, замышлялся на осень, до того времени много воды бы утекло, глядишь – что и придумалось бы…
Взяла она ножик, поднесла к широкой и костлявой дедовой спине, нажала – и никакой крови не было.
– Ты резани! Раз – и готово! – велел дед. – Поглубже! Что ты там пилишь? Я те не сосна! Давай, с божьей помощью…
Разозлившись, Аленка ткнула ножом, проколола кожу, сразу же нож выскочил из рук и упал на пол. Тонкая темная струйка поползла по спине.
Широким концом рога с ровно обрезанным краем Аленка быстро накрыла разрез.
– Теперь отсасывай! Чтобы полный рожок крови, – распоряжался дед. – И в мису ее!
Аленка покорилась – и чуть дурно ей не стало, до того боялась, что кровь губ коснется.
Довольно ловко отняла она рог от дедовой спины и, зажимая пальцем дырочку на остром конце, выплеснула кровь в мису. На ранку шлепнула мокрую вехотку.
– Слава те господи. Теперь полегчает, – сказал Карпыч. – Ты запомни – кровь кидают, коли ноги отнялись, коли голова болит, коли плоть нарывами пошла. И та кровь, что выходит, – она дурная. Ну-ка, скинь мне еще рожок. Не бойся. Говорил же тебе, у тебя рука легкая. Ну-ка, благословясь…
Аленка, без прежнего страха, отсосала коровьим рогом еще столько же.
– Вот теперь довольно.
– Так я, дедушка, пойду, благословясь?
– Нет, еще побудь.
Аленка помогла деду лечь, сама присела рядом.
Он молчал, углубившись в свои думы.
– Дед, а дед, ну, скажи, Христа ради, для чего я тут сейчас сижу? – спросила Аленка, вложив в голосок такую жалостность, что саму чуть слеза не прошибла.
– А ты молитвы тверди, – посоветовал дед. – Вот как я. Давай-ка вместе и помолимся…
От цинги он ее всё же вылечил, язык во рту двигался шустро, как сукровицу подтирать – Аленка и не вспоминала. И язвы цинготные на ногах давно затянулись.
– Ты, дедушка, в Кремле бывал? В Успенском соборе?
– Доводилось.
– А образ Спаса Златые Власы видел?
– Видывал и всемилостивого Спаса, маливался ему, – подтвердил дед. – То лик суровый, всякий твой грех видит, но и за тебя с сатаной ратует. То – воитель.
– Ему бы помолиться… – безнадежно прошептала Аленка.
– Тебе перед Богородицей свечки ставить нужно, для разрешения от бремени, – сказал дед то, что она и без него ведала.
И так-то заманивал он ее в чуланчик, потчевал травами, учил молитвам, далеко от себя не отпускал. Аленка уж и не знала – Петру Данилычу пожаловаться, что ли? Срок-то всё близился, ей теперь с бабами нужно было сидеть, бабьи советы слушать, не дедову буркотню.
Парашка однажды прямо и без шуток сказала – чем дальше Аленка будет от деда, тем для нее теперь и лучше, потому что Данила Карпыч смолоду вязался с ведунами да ворожеями, сам, как взглянешь, вроде колдуна, и если вдруг обнаружится, что была у него колдовская сила, да на старости лет передал кому-то, она больно дивиться не станет.
Хорошо, выручала Афимьюшка. У самой уж чрево налилось, и хоть месяцев было поменее, чем у Аленки, торчало куда как задорнее. Афимьюшка приходила и, приласкавшись к деду, уводила подружку. В светлице их ждала Параша и другие девки с шитьем. Сбоку на лавочке смирно сидела умная бабка Силишна, которая у всего села детей принимала. Петр Данилыч велел бабку прикармливать и далеко не отпускать – в любой миг пригодиться может.
А бабка – умная! Чего только не ведает!
Первым делом Аленку по-бабьи расспросила – не было ли греха во время поста, да и сам пост как надобно блюла ли. Силишна – не поп, ей как-то проще было рассказать про то, что на болотном острове всё смазалось, дни в беспросчетную череду слились, пятницу от четверга не отличали, начать Великий пост – и то опоздали, а что до постельного дела – когда сукин сын Федька на голову свалится, тогда своего и требует, будь он неладен…
Силишна кудахтать над Аленкой не стала, пошла к попадье, та попу всё дело растолковала. Самое решительное средство применили – приобщили Аленку Святых тайн.