Текст книги "Стеклодувы"
Автор книги: Дафна дю Морье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Матушка, ничего не говоря, передала письмо отцу – было бесполезно пытаться скрыть от него правду, – и они вместе отправились в отель к моему брату. Мои родители нашли его в добром здравии и отличном настроении, его несостоятельность, по-видимому, не причиняла ему ни малейшего беспокойства.
– Он имел наглость заявить нам, – сказал мне впоследствии отец, который за этот час, проведенный с сыном, постарел, казалось, на десять лет, – что подобные несчастья весьма полезны, ибо они обогащают человека опытом. Он дал доверенность на ведение дела одному из своих партнеров в Вильнёве, поскольку сам он лишен права подписывать документы.
Отец показал мне постановление, подписанное судьями на предварительном слушании дела в тот самый день, когда мы приехали в Париж.
«В год тысяча семьсот восьмидесятый, марта пятнадцатого дня, в совещательной комнате суда в Париже перед судьями, назначенными королем, предстал сьер[14]14
Господин (фр.) (в официальных бумагах).
[Закрыть] Трепенье, проживающий в Париже и на стекольном заводе в Вильнёв-Сен-Жорже, имеющий доверенность сьера Робера Бюссона, владельца завода в Вильнёв-Сен-Жорже, которому было приказано явиться перед судом и который просил нас назначить, кого мы сочтем нужным, для рассмотрения счетов вышепоименованного Бюссона, объявленного несостоятельным на основании постановления, поступившего в канцелярию суда в соответствии с указом от тысяча шестьсот семьдесят третьего года и королевского эдикта от ноября тринадцатого дня тысяча семьсот тридцать девятого года. Для этой цели мы вызвали вышеозначенного сьера Трепенье, предоставив ему полномочия оповестить всех кредиторов вышеназванного Бюссона, дабы они явились лично по специальному вызову в данный суд, предстали перед нами, судьями Совета, и представили свои документы, подтверждающие их права кредиторов, дабы мы могли удостовериться и утвердить их, буде возникнет надобность.
Сей документ является официальным подлинным постановлением состоявшегося заседания суда. Подписано: Гио».
Я возвратила документ отцу, который собирался снова ехать из дома, чтобы посоветоваться с лучшими юристами Парижа, однако матушка его отговорила.
– Ты только убьешь себя и никому этим не поможешь, – убеждала она его, – и в первую очередь Роберу. Прежде всего нужно выяснить, что именно он считает своим активом. Все нужные документы у меня при себе.
Она расположилась в спальне отеля – совершенно так же, как если бы находилась у себя дома в Шен-Бидо и записывала в свой гроссбух дневные расходы. Надо было хоть что-нибудь спасти из развалин, в которые превратилось предприятие ее сына, и никто лучше матушки не смог бы этого сделать.
– А где же, в конце концов, бедняжка Кэти и ее малютка? – спросила я.
– Наверное, в Вильнёв-Сен-Жорж, прячется у кого-нибудь из знакомых, – ответила матушка.
– Значит, нужно, чтобы кто-нибудь привез ее в Париж, и чем скорее, тем лучше, – сказала я.
В этот момент я гораздо больше сочувствовала несчастной жене моего брата, чем ему самому.
На следующий день мы отправились в Вильнёв и нашли Кэти и крошку Елизавету-Генриэтту в доме, где жил один из возчиков-комиссионеров с женой, его звали Буден. Он не принимал участия в битье стекол в господском доме, а, наоборот, преисполнился жалости и сочувствия к семье хозяина. Сама Кэти была слишком расстроена, чтобы двинуться с места, к тому же вернуться в родительский дом ей мешала гордость.
Выглядела она ужасно: ее хорошенькое личико подурнело от слез, волосы были спутаны и непричесаны – словом, это была совсем не та Кэти, которая водила нас по своему роскошному дому в Ружемоне. В добавок ко всем бедам ее малютка заболела. По словам Кэти, она была настолько больна, что ее нельзя было трогать с места. Матушка боялась оставить отца одного в гостинице, поэтому было решено, с согласия добрых супругов Боден, что я останусь у них в доме в Вильнёв-Сен-Жорже, чтобы помочь Кэти.
За этим последовало несколько ужасных недель. Кэти, обезумевшая от горя в связи с разорением и позором Робера, была совершенно неспособна ухаживать за дочерью, которая заболела только потому – я была в этом уверена, – что ее неправильно кормили и вообще не обращали на нее внимания. Мне было всего шестнадцать лет, и я понимала в этих делах немногим больше, чем моя невестка. Мы могли рассчитывать только на помощь и советы мадам Боден, и, хотя она делала для ребенка все, что возможно, восемнадцатого апреля бедная крошка умерла. Мне кажется, что меня эта смерть огорчила больше, чем Кэти. Этого вполне могло не случиться. Малютка лежала в своем гробике, словно восковая куколка; на ее долю досталось всего семь месяцев жизни, а ведь она была бы жива и поныне – я в этом совершенно уверена, – если бы Робер не переехал в Вильнёв-Сен-Жорж.
Матушка приехала к нам на следующий день после смерти ребенка, и мы отвезли бедняжку Кэти к ее родителям на улицу Пти-Каро, ибо, несмотря на то что Робер жил теперь в «Шеваль Руж» вместе с моими родителями, его положение было по-прежнему неопределенным и окончательного решения всех вопросов нельзя было ждать раньше конца мая.
Список кредиторов Робера оказался огромным, он был даже больше, чем опасался мой отец. Помимо восемнадцати тысяч ливров, которые он был должен господину Кевремон-Деламоту за стеклозавод в Вильнёв-Сен-Жорже, его долги различным торговцам и агентам в Париже составляли почти пятьдесят тысяч ливров. Общий итог равнялся семидесяти тысячам ливров, и для того чтобы выплатить эту чудовищную сумму, существовал только один способ: продать единственную ценную вещь, оставшуюся у Робера, а именно – стеклозавод в Брюлоннери, который он получил по свадебному контракту с обязательством сохранить и который был оценен отцом в восемьдесят тысяч ливров.
Необходимость продать Брюлоннери явилась тяжким ударом для отца. Это был «дом», где отец начал впервые работать – сначала в качестве подмастерья под руководством мсье Броссара; сюда он потом привел мою мать – свою молодую жену; вместе с дядюшкой Демере он превратил этот завод в один из лучших «домов» в стране, а теперь надо было его продавать, чтобы заплатить долги моего брата.
Что же касается более мелких кредиторов – виноторговцев, портных и мебельщиков, даже владельца конюшни, у которого Робер нанимал карету, чтобы съездить в Руан за покупкой какого-то необыкновенного материала, так никогда и не использованного, – с ними со всеми расплатилась моя мать из своих денег – у нее были собственные доходы, которые она получала от небольшой фермы в ее родной деревне Сен-Кристоф.
Мне кажется, что даже в тот день в конце мая, когда Робер предстал перед судом и его отпустили с миром, после того как все долги были уплачены, мой брат не понял всей тяжести своего чудовищного поступка.
– Все дело в том, чтобы заводить знакомство с нужными людьми, – говорил он мне, когда мы собирали вещи, чтобы ехать домой в Шен-Бидо. – До сих пор мне не везло, но теперь все пойдет иначе. Вот увидишь. Управляющим я больше не буду, это скучно и слишком большая ответственность. Но в качестве главного гравировщика на большом жалованье – им придется хорошо мне платить, иначе я не пойду на это место, – кто знает, до каких высот я в конце концов могу подняться? Может быть, буду работать в самом Трианоне! Мне жаль, что отец так расстраивается по поводу этих дел, впрочем, я всегда говорил, что у него провинциальные взгляды.
Он улыбался мне, такой же веселый, такой же самоуверенный, как всегда. Ему было тридцать лет, он был великолепный, просто блестящий мастер-гравировщик, но чувства ответственности было у него не больше, чем у десятилетнего ребенка.
– Ты должен понимать, – сказала я ему со всей убедительностью своих шестнадцати лет, к тому же я никак не могла забыть его несчастного умершего ребенка, – что ты едва не разбил сердце Кэти, не говоря уже о нашем отце.
– Чепуха, – ответил он. – Она уже с удовольствием думает о том, как будет жить в Сен-Клу, а когда у нее снова родится ребенок, она и совсем утешится. На этот раз у нас будет сын. Что же до отца, то как только он вернется в Шен-Бидо и расстанется с Парижем, который он всегда ненавидел, он тут же оправится и станет самим собой.
Мой брат ошибся. На следующий же день, когда мы собирались садиться в дилижанс, чтобы ехать домой, у отца сделалось еще одно кровотечение. Матушка сразу же уложила его в постель и послала за доктором. Сделать ничего было нельзя. Слишком слабый для того, чтобы ехать домой, и в то же время понимая, что умирает, отец пролежал в номере отеля «Шеваль Руж» еще неделю. Мать почти не отходила от его постели, а когда она забывалась сном на час-другой в соседней комнате, ее место занимала я. Выцветший красный полог над кроватью, трещины в оштукатуренных в стенах, тазик и кувшин с обитыми краями углу – эти печальные детали прочно запечатлелись в моей памяти, пока я наблюдала, как жизнь моего отца неуклонно движется к своему пределу.
В Париже стояла удушающая жара, усугублявшая его страдания, но окно, выходящее на узкую шумную улицу Сен-Дени, можно было открыть всего на несколько дюймов, и тогда в комнату врывались шум и зловоние, от которого становилось еще труднее дышать.
Как он тосковал о доме! Не только о милых сердцу вещах, окружавших его в Шен-Бидо, но и о самой земле, о лесах и полях, среди которых он родился и вырос. Робер называл его отношение к жизни провинциальным, но отец, так же как и наша матушка, всеми корнями был связан с землей; и на этой земле, в благодатной Тюрени, самом сердце Франции, строил он свои стекольные «дома», создавая своими руками и своим дыханием образцы красоты, которым неподвластно время. Теперь жизнь уходила из него, вытекая, словно воздух из стеклодувной трубки, которую отложил в сторону мастер, и в последнюю ночь, что мы провели вместе, пока матушка спала в соседней комнате, он посмотрел на меня и сказал:
– Позаботься о братьях. Держитесь все вместе, одной семьей.
Он умер восьмого июня тысяча семьсот восьмидесятого года и был похоронен поблизости, на кладбище церкви Сен-Лё на улице Сен-Дени.
В то время мы были слишком измучены, ничего не видели от слез, но позднее все мы с гордостью думали о том, что не было в Париже ни одного мастера или работника, причастного к нашему стекольному ремеслу, ни одного торговца из тех, что вели с ним дела, который не пришел бы на кладбище Сен-Лё, чтобы отдать дань уважения его памяти.
Глава пятая
Личное имущество моего отца оценивалось в сто шестьдесят тысяч ливров, и моя мать вместе с господином Босье, нотариусом из Монмирайля, до конца июля занималась тем, что разбирала его бумаги, составляя списки долгов и активов. Они провели полную инвентаризацию всего имущества и наконец установили окончательную цифру: сто сорок пять тысяч восемьсот четыре ливра. Половина этой суммы принадлежала моей матери, вторая же половина была поделена в равных долях между нами, пятью детьми. Робер и Пьер, которые достигли совершеннолетия, получили свою долю сразу, тогда как доля младших, несовершеннолетних – Мишеля, Эдме и моя – находилась пока в распоряжении нашей матери, которая была назначена опекуном. Аренда Шен-Бидо, который снимали мать с отцом совместно, переходила теперь целиком к матери, и она решила вести дело на заводе самостоятельно, в качестве «maitresse verrière»[15]15
Женщина-мастер стекольного дела (фр.).
[Закрыть] – звание, которое до той поры не носила ни одна женщина в нашем ремесле. Впоследствии, удалившись от дел, она собиралась поселиться в своем маленьком имении в Сен-Кристофе, которое получила от своего отца Пьера Лабе; а пока мама намеревалась единолично править в Шен-Бидо.
Я хорошо помню, как в августе тысяча семьсот восьмидесятого года мы все собрались в конторе городского дома, для того чтобы обсудить нашу будущую жизнь. Матушка сидела во главе стола, и вдовий чепец на золотистых, тронутых сединой волосах словно подчеркивал ее величественную осанку; теперь, когда ей было пятьдесят пять лет, шутливый титул «la Reyne d'Hongrie» подходил ей более чем когда-либо.
Робер стоял справа от нее или шагал по комнате, ни на минуту не оставаясь в покое. Он то и дело трогал рукой стоявшее на полке украшение, которое, как он считал, должно принадлежать ему по праву наследия. Слева сидел Пьер, глубоко погруженный в свои мысли, которые, как я была уверена, не имели ничего общего ни с законами, ни с наследством.
Мишель, сидевший в конце стола, с возрастом становился все более похожим на отца. Ему было двадцать четыре года, он был невысок, коренаст и темноволос и работал мастером-стеклоделом на заводе Обиньи в Берри. Мы не видели его уже несколько месяцев, и я не знаю, отчего он так повзрослел, – оттого ли, что долгое время жил вдали от дома, или оттого что вдруг осознал все значение смерти нашего отца, – но только он, по-видимому, утратил свою былую сдержанность и первым заговорил о будущем.
– Если г-говорить обо мне, – начал он, значительно решительнее, чем раньше, – мне н-неза-чем больше жить в Обиньи. Я бы п-предпочел работать здесь, если мать захочет меня взять.
Я наблюдала за ним с любопытством. Это был поистине новый Мишель, он уже не молчал, угрюмо уставив глаза в землю, но прямо глядел на мать, словно бросая ей вызов.
– Очень хорошо, сын мой, – отвечала она, – если ты так считаешь, я согласна взять тебя на работу. Только помни, что я теперь хозяйка в Шен-Бидо, и пока нахожусь на этом месте, я хочу, чтобы мне подчинялись, а мои приказания выполнялись безоговорочно.
– Меня это устраивает, – отвечал он, – в т-том случае, если эти приказания будут разумными.
Он ни за что бы так не ответил год тому назад, и хотя меня удивила его смелость, я втайне восхищалась братом. Робер перестал бегать по комнате и, посмотрев на Мишеля, одобрительно кивнул головой.
– Я еще ни разу не отдала ни одного приказания, – заметила матушка, – которое не послужило бы на благо «дома», находящегося в моем ведении. Единственной моей ошибкой было то, что я посоветовала вашему отцу отдать Роберу Брюлоннери, когда он женился.
Мишель замолчал. Продажа Брюлоннери в уплату долгов Робера была тяжелым ударом, причинившим материальный ущерб каждому из нас.
– Не вижу необходимости, – заявил Робер, когда молчание слишком затянулось и всем стало неловко, – вытаскивать на свет историю с моим свадебным подарком. Все это было и прошло, и все мои долги уплачены. Как вы все знаете, и матушка в том числе, мое будущее сулит отличные перспективы. Через несколько месяцев я стану первым гравировщиком по хрусталю на новом заводе в Сен-Клу. И теперь к тому же я имею возможность стать совладельцем, вложив в это предприятие свои собственные средства, стоит мне только пожелать.
Это была шпилька матушке. Наследство, полученное от отца, делало его независимым, и он теперь мог поступать как ему заблагорассудится.
Завещание было составлено задолго до болезни нашего отца и до того, как Робер начал совершать свои сумасбродства. Матушка благоразумно игнорировала его замечание и обратилась к Пьеру.
– А ты что скажешь, мечтатель? – спросила она его. – Все мы знаем, что с тех самых пор, как ты вернулся десять лет назад с Мартиники, ты занимаешься ремеслом твоего отца только потому, что у тебя не было возможности делать что-либо другое. И, как оказалось, делаешь ты это очень хорошо. Но не думай, что я и дальше буду настаивать на том, чтобы ты работал со стеклом. Теперь ты получил свою долю наследства и, если желаешь, можешь устроить свою жизнь на манер Жан-Жака[16]16
Имеется в виду Жан-Жак Руссо.
[Закрыть] – удалиться в леса, стать отшельником и питаться орехами и козьим молоком.
Пьер очнулся от своей задумчивости, потянулся, зевнул и улыбнулся ей долгой медленной улыбкой.
– Вы совершенно правы, – сказал он. – Я не имею желания оставаться в стекольном деле. Несколько месяцев тому назад я серьезно подумывал о том, чтобы отправиться в Северную Америку и сражаться там на стороне колоний в их борьбе за независимость против Англии. Это великое дело. Но потом я передумал и решил остаться во Франции. Я могу принести больше пользы здесь, среди своих сограждан.
Все мы широко раскрыли глаза. Кто бы мог подумать? Наш милый ленивый Пьер, «эксцентрик», как, бывало, называл его отец, и вдруг такое заявление.
– Ну и что? – ободряюще кивнула ему мать. – Что ты надумал?
Пьер с решительным видом подался вперед на своем стуле.
– Я хочу купить практику нотариуса в Ле-Мане, – сказал он. – Буду предлагать свои услуги клиентам, у которых нет денег и которые поэтому не могут себе позволить обратиться к настоящему адвокату. Сотни несчастных людей, не умеющих читать и писать, нуждаются в совете юриста. Им я и буду помогать.
Пьер – и вдруг нотариус! Если бы он сказал, что собирается стать укротителем львов, я была бы меньше удивлена.
– Весьма филантропические намерения, – заметила матушка. – Однако должна тебя предупредить: состояния ты на этом себе не наживешь.
– У меня и нет такого желания, – возразил Пьер. – Каждый человек, который обогащается, делает это за счет того или другого бедняка. Пусть те, кто стремится к богатству, попробуют прежде примириться со своей совестью.
Я заметила, что, произнося эти слова, он не смотрел на Робера, и мне вдруг пришло в голову, что бедствия, постигшие его брата сначала в Ружемоне, а потом в Вильнёв-Сен-Жорже, оказали на Пьера гораздо более сильное воздействие, чем мы могли себе представить, и что теперь, таким странным образом, он намеревается это компенсировать. Первым, несмотря на свое заикание, пришел в себя и заговорил Мишель.
– П-прими мои п-поздравления, Пьер, – сказал он. – Поскольку мне вряд ли удастся составить себе состояние, я, вероятно, буду одним из п-первых твоих клиентов. Во всяком случае, если уж никто не захочет воспользоваться твоими советами, ты всегда сможешь с-составить брачные контракты для Софи и Эйме.
Он так никогда и не мог выговорить «Эд» или «Эдме», и она превратилась для него в «Эйме». Моя младшая сестра, которую все мы баловали, и в особенности отец, была удивительно молчалива, пока шли все эти разговоры, но теперь она заговорила, словно бы защищаясь.
– Пьер, конечно, может составить мой брачный контракт, если ему захочется, – заявила она, – но я должна поставить условие: мужа я буду выбирать себе сама. Ему будет не меньше пятидесяти лет, и он будет богат, как Крёз.
Эти слова, произнесенные со всею решительностью четырнадцатилетнего возраста, помогли разрядить атмосферу. Я потом спросила ее, и она ответила, что сделала это нарочно, потому что мы все вели себя уж слишком серьезно. Таким образом, мы обсудили все вопросы, касающиеся будущего моих братьев, и решили их спокойно, никого не обижая.
Оставалось решить один последний вопрос. Робер подошел к стеклянной горке, стоявшей в углу комнаты, и, открыв дверцу, достал оттуда драгоценный кубок, сделанный в Ла-Пьере в тот знаменательный день, когда нас посетил король.
– Этот кубок, – заявил он, – принадлежит мне по праву наследования.
Никто не произнес ни слова. Все смотрели на мать.
– Ты считаешь, что ты его заслужил? – спросила она.
– Возможно, что нет, – ответил Робер. – Но отец сказал, что он должен принадлежать мне, а после меня перейти к моим детям, и у меня нет никаких оснований полагать, что он мог бы отступиться от своих слов. Кубок будет отлично выглядеть в моем новом доме в Сен-Клу… Кстати, Кэти снова ожидает ребенка, он должен родиться весной.
Для матери этого было достаточно.
– Возьми, – сказала она, – но помни, что сказал отец, когда обещал тебе его отдать. Этот кубок – символ высокого мастерства, а вовсе не талисман, который должен принести славу или богатство.
– Возможно, что вы и правы, – отвечал Робер, – однако все зависит от того, в чьи руки он попадет.
Когда Робер уехал от нас и возвратился в Париж, он увез с собой и кубок вместе со всем прочим своим имуществом, а в апреле, когда родился его сын Жак, он и его многочисленные друзья, приглашенные на крестины, пили из него шампанское за здоровье новорожденного и родителей.
А мы остались в Шен-Бидо и вернулись к нашей размеренной жизни, уже без отца, все, кроме Пьера, который, в соответствии со своим решением, купил практику нотариуса в Ле-Мане и посвятил себя тому, что оказывал помощь несчастным, которым не повезло. Мне казалось, что именно ему, а не Роберу должен был достаться кубок, потому что хотя он и не занимался больше стекольным ремеслом, но все равно был мастером своего дела, отвечающим высоким стандартам, установленным нашим отцом. Конечно же, у него не было недостатка в клиентуре, и чем беднее были его клиенты, тем больше это нравилось Пьеру; у его крыльца всегда стояла длинная вереница несчастных, ожидающих своей очереди. Я подумывала о том, чтобы переселиться в Ле-Ман и вести там хозяйство брата, мы с матушкой уже почти решили, что я поеду, как вдруг Пьер, не говоря никому из нас ни слова, взял да и обручился с дочерью одного торговца – это была мадемуазель Дюмениль из Боннетабля – и через месяц уже женился.
– Так похоже на Пьера, – заметила матушка. – Он помогает коммерсанту выпутаться из затруднительного положения и запутывается сам: женится на его дочери.
То, что Мари Дюмениль была старше Пьера и не принесла ему никакого приданого, настроило мою мать против невестки. А между тем это была добрая женщина, она отлично стряпала, и если бы она не подходила моему брату, он никогда бы на ней не женился.
– Будем надеяться, – говорила матушка, – что Мишель не даст себя так легко окрутить.
– Не б-беспокойтесь, – отвечал ее младший сын, – у меня слишком много д-дел в Шен-Бидо – только и делаю, что стараюсь не попасться вам на глаза, – так что никак не могу связывать себя женитьбой.
Но, по правде говоря, Мишель и матушка отлично ладили между собой. Теперь, когда не было отца и никто к нему не придирался, никто не раздражался из-за его заикания, Мишель оказался великолепным мастером – разумеется, под строгим руководством матери. Два или три мастера, работавших вместе с Мишелем на заводе в Берри, последовали за ним в Шен-Бидо. Это указывало на то, что он пользовался среди них известным влиянием. Остальные наши рабочие и подмастерья были из Ла-Пьера, они работали с ним с самого начала или знали его с детства.
Все мы, живущие в Шен-Бидо, составляли как бы единое целое, единую общину, в которой руководящей силой была моя мать, в то время как Мишель был скорее товарищем рабочих, чем управляющим. Он был лидером по природе, так же как и его отец, однако манера себя вести была у каждого своя. Когда отец перед началом плавки входил в помещение, где располагалась печь, шумные разговоры и грубые шутки, столь обычные среди людей, живущих в тесном общении друг с другом, мгновенно прекращались; каждый человек молча и без излишней суеты занимался своим делом. Это происходило не из страха перед хозяином, но оттого что они глубоко его уважали. Мишель не требовал от рабочих ни уважения, ни почтительного молчания. У него была своя теория: он считал, что чем больше шума, тем лучше идет дело, в особенности же делу помогает громкое пение – все стеклоделы по природе своей отличные певцы и любители посмеяться, а самые громкие и рискованные шутки исходили обычно от самого Мишеля.
Он всегда знал, когда матушка должна появиться в мастерских – она поставила себе за правило обходить весь завод каждый день, – и в такие минуты призывал к порядку, и рабочие ему подчинялись. Мне кажется, мать догадывалась о том, что происходит в ее отсутствие, но, поскольку дела шли нормально и выпуск продукции не снижался, у нее не было оснований жаловаться.
В Шен-Бидо мы продолжали производить лабораторную посуду и инструменты для научных исследований и поставляли продукцию в соседние города Сомюр и Тур, не говоря уже о Париже. Наша малая печь была занята выпуском именно этой продукции, а не тонкого столового стекла, выпуск которого наладил мой дядя Мишель в Ла-Пьере. Это объяснялось, во-первых, тем, что у нас не было соответствующих мастеров, хотя на нас работало более восьмидесяти человек, и, во-вторых, тем, что производство лабораторной посуды и инструментария требовало меньших затрат. Здесь, в Шен-Бидо, на матушкином попечении находилась и ферма, не считая сада и огорода; кроме того, на ней лежала забота о рабочих и их семьях – их было более сорока, некоторые жили на холме в Плесси-Дорене, другие – в лесах возле Монмирайля, но в основном они жили в домишках, расположенных вокруг самих мастерских.
Нас с Эдме приучили заботиться о семьях рабочих наравне с матушкой. Это означало, что каждый день мы заходили в какой-нибудь дом, чтобы узнать, не нужно ли им чего-нибудь, – ведь никто из них не умел ни читать, ни писать, и нам частенько приходилось писать для них письма к родственникам. Иногда по их поручениям нужно было съездить в Ферт-Бернар и даже в Ле-Ман. Обстановка в этих домишках была достаточно убогой, в них не имелось никаких удобств, а заработки были очень невелики.
Нас постоянно приглашали крестить детей, это означало, что тем семьям, где мы были крестными, приходилось уделять больше внимания, чем остальным. Мы с Эдме считали, что эта честь влечет за собой только лишние заботы, однако матушка не позволяла нам от нее уклоняться. У нее самой было по крайней мере тридцать крестников, и она не забывала ни одного дня рождения.
В Шен-Бидо мы никогда не сидели без дела. Если мы не были заняты визитами, то есть не отправлялись навестить какую-нибудь семью, то занимались домашними делами, выполняя работу, которую давала нам матушка: стирали, чинили белье, заготавливали впрок фрукты или овощи или же ухаживали за садом и собирали фрукты, в зависимости от времени года. Матушка никому не позволяла бездельничать, и зимой, когда земля покрывалась снегом и нельзя было выходить из дома, она заставляла нас стегать одеяла, предназначенные для жен и детей рабочих.
Я не хотела никакой другой жизни и никогда не испытывала недовольства. И все-таки когда мне разрешалось поехать в Париж, чтобы навестить Робера и Кэти, что случалось не чаще двух-трех раз в году, я рассматривала это как подарок судьбы.
Робер пока больше не делал глупостей. Его положение первого гравера по хрусталю на стеклозаводе в парке Сен-Клу возле Севрского моста принесло ему некоторую известность, и в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году завод получил название «Manufacture des Cristaux et Emaux de la Reyne».[17]17
Мануфактура хрусталя и глазури под покровительством королевы (фр.).
[Закрыть] Мой брат со своей женой Кэти жил недалеко от завода, и хотя у них было всего две или три комнаты, значительно более скромные, чем в Ружемоне, Робер обставил их в самом современном стиле, а Кэти всегда была наряжена как придворная дама. Она была такая же хорошенькая и такая же любящая, как обычно, и всегда радовалась моему приезду, а маленький Жак был прелестный малыш.
Что до Робера, я всегда невольно сравнивала его внешность и поведение с тем, как были одеты и как себя вели его братья Пьер и Мишель. Если мне случалось приезжать в Ле-Ман и ночевать там, Пьер неизменно возвращался из своей конторы очень поздно, поскольку его всегда задерживал кто-нибудь из его несчастных клиентов. Волосы у брата были нечесаны, галстук завязан кое-как, а на сюртуке обязательно сидело какое-нибудь пятно; он наскоро что-нибудь ел, не разбирая вкуса, и одновременно рассказывал мне очередную печальную историю о нуждах и злоключениях какого-нибудь бедняка, которого он стремился вызволить из беды.
Мишель тоже не обращал внимания на свою внешность. Матери постоянно приходилось напоминать ему, чтобы он побрился, чтобы следил за ногтями и регулярно стригся, потому что порой брат выглядел не лучше, чем наши углежоги.
А вот Робер… Во-первых, волосы у него всегда были напудрены, что сразу же придавало ему изысканный вид. Его сюртуки и панталоны шились у лучших портных. Шерстяных чулок он не носил, только шелковые, а туфли у него были либо с острыми носами, либо с квадратными, в соответствии с требованиями моды. Когда он вечером – или, наоборот, утром, в зависимости от смены, – возвращался домой к нам с Кэти, вид у него был такой же безукоризненный, как и тогда, когда он уходил на работу, и он никогда не заводил разговора о том, что происходило в течение дня в мастерской, к чему я привыкла в общении с другими моими братьями, Робер живо и остроумно пересказывал нам разные городские сплетни, часто далеко не безобидные, и в его рассказах обязательно была какая-нибудь занимательная история, связанная с придворными кругами.
Это были дни, когда ходило особенно много разговоров о королеве. Ее расточительность и сумасбродства, ее пристрастие к балам и театру были широко известны, а рождение дофина вызвало всеобщее ликование и послужило предлогом для празднеств и фейерверков, однако стало предметом пересудов. По столице пополз слушок, всюду хихикали и шептались, высказывая предположения о том, кто был отцом ребенка, – всем, дескать, было известно, что это не король.
Говорят… Мой брат сотни раз повторял это несимпатичное слово, а ему-то никак не следовало этого делать, поскольку королева была патронессой стеклозавода в Сен-Клу.
Говорят… у королевы полдюжины любовников, в том числе братья короля, и она даже не знает, кто из них отец ее сына.
Говорят… последнее бальное платье стоило две тысячи ливров, и девушки-швеи так измучились, торопясь закончить его к сроку, что многие из них умерли от усталости…
Говорят… что, когда король возвращается домой, утомленный после охоты, и сразу же ложится в постель, королева исчезает, отправляется в Париж со своим деверем, графом д'Артуа и друзьями – Полиньяками и принцессой де Ламбаль, и все они – кавалеры и дамы, переодетые проститутками, – бродят по самым грязным и непотребным кварталам.
Неизвестно, кто распускал эти сплетни. Но мой брат с удовольствием передавал их нам, уверяя, что получает сведения из первых рук.
Когда я гостила у Робера и Кэти весной тысяча семьсот восемьдесят четвертого года, я стала невольной причиной одного случая, который впоследствии оказал значительное влияние на будущее моего брата. Я предполагала вернуться домой двадцать восьмого апреля, а накануне, двадцать седьмого, должна была состояться премьера новой пьесы «Le Mariage de Figaro»,[18]18
«Женитьба Фигаро» (фр.).
[Закрыть] написанной неким Бомарше. Робер непременно хотел посмотреть эту пьесу – в театре будет весь Париж, и, кроме того, говорили, что в этой скандальной пьесе полно намеков на то, что делается в Версале, хотя действие, для маскировки, происходит в Испании, – и непременно хотел, чтобы я тоже отправилась вместе с ним.
– Тебе будет полезно, Софи, – говорил он. – Это будет способствовать твоему образованию. Ты у нас слишком провинциальна, а Бомарше сейчас самый модный писатель. Если ты посмотришь эту пьесу, то до конца дней сможешь рассказывать о ней у себя дома.