412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чеслав Милош » Порабощенный разум » Текст книги (страница 13)
Порабощенный разум
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:24

Текст книги "Порабощенный разум"


Автор книги: Чеслав Милош


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Для Беты, как для многих его коллег, господство Гитлера было окончательным осуществлением эпохи капитализма в Европе и подводило к признанию необходимости торжества революции в мировом масштабе, которую несла Россия, – дальше могла быть еще борьба, но поворотный пункт был пройден. Содержанием книг и Беты, и его коллег в первые послевоенные годы было бессилие человека перед законами Истории; люди даже с самыми лучшими намерениями попадали в машину нацистского террора, которая превращала их в испуганных примитивов, заботящихся лишь о том, чтобы сохранить свою жизнь. Читатели этих книг были поставлены перед дилеммой: или прежняя цивилизация, в упадочном характере которой они убедились на собственной шкуре, или цивилизация новая, которую можно реализовать только благодаря победоносной мощи Востока. Такую власть над человеческим воображением имеет успех: кажется, что он рождается не из человеческих замыслов и стечения благоприятных обстоятельств, а является отражением высшего закона эпохи (а ведь Россия и ее строй были на волосок от гибели во время Второй мировой войны).

«Каменный мир» был последней книгой Беты, в которой он старался пользоваться художественными средствами, которые признаны в западной литературе действенными: сдержанностью, скрытой иронией, маскируемым гневом. Вскоре он убедился, что вся эта забота о художественности не нужна. Наоборот, его хвалили тем больше, чем больше он нажимал на педаль. Громко, сильно, понятно, тенденциозно – вот чего от него хотели. Между партийными писателями (а Бета вступил в Партию) шло состязание за максимум доступности и упрощения – грань между литературой и пропагандой уже стиралась. Бета начал вводить в свои рассказы все больше прямой публицистики. Свою ненависть он разряжал в нападках на мерзости капитализма, то есть на все, что творилось за пределами Империи. Он брал, например, какое-нибудь сообщение прессы – о войне в Малайе или о голоде в Индии – и на этой основе строил нечто среднее между моментальным снимком и статьей.

Последний раз я видел его в 1950 году. Со времени своей деятельности в Варшаве перед тем, как его арестовало гестапо, он очень изменился. В нем не было давней несмелости и показного смирения. Некогда он ходил чуть горбясь, опустив голову, теперь это был мужчина, держащийся прямо, с выражением лица уверенного в себе человека; сухой, сосредоточенный на действии. Давний стыдливый поэт стал полностью homo politicus. В этот период он был главным пропагандистом; каждую неделю появлялся его язвительный политический фельетон в официальном еженедельнике. Он часто ездил в Восточную Германию, писал оттуда репортажи. Ни один журналист не способен так хорошо служить какому-нибудь делу, как писатель, у которого за спиной период бескорыстной литературной работы. Бета использовал в своих ядовитых статьях, направленных против Америки, все свое знание писательского ремесла. Глядя на лицо этого уважаемого нигилиста, я думал о том, в сколь большой степени всякое писательство – это наклонная плоскость и сколько усилий должен всегда совершать писатель, чтобы не соскользнуть к тому, что легче всего. Внутренний наказ, склоняющий писателя к этим усилиям, по сути дела, иррационален. Новая Вера, не признающая бескорыстного искусства, губит этот наказ. Бета, который подвергал сомнению все внутренние императивы в человеке, был в своих рассказах из концлагеря настоящим писателем: ни в чем не фальшивил, никому не хотел угодить. Позже он ввел одно-единственное зернышко политики, и это зернышко, как при кристаллизации раствора, сделало все, что он с тех пор писал, однозначным и стереотипным. А ведь все – думал я – не так просто. Многие выдающиеся писатели выражали в своих произведениях политические страсти, хотя бы Свифт, Стендаль или Толстой. Можно даже сказать, что благодаря политической страсти, то есть какому-то важному посланию, которое писатель хочет своим читателям сообщить, его произведение приобретает силу. Существенная разница между великими писателями, критикующими политические институты их времени, и людьми типа Беты заключалась, как мне кажется, в абсолютном нонконформизме тех давних писателей: они действовали вопреки своему окружению, тогда как Бета, водя пером по бумаге, уже ловил ухом аплодисменты товарищей по партии.

Статьи Беты при всей их язвительности и меткости языка были такие плоские, что само это явление: падение прозаика столь много обещавшего – заинтересовало меня. Ведь он был достаточно умен, чтобы понимать, что губит свой талант. Почему он это делал? В беседах с несколькими официальными чиновниками от литературы, от решения которых зависело поставить литератора выше или ниже в иерархии, я задавал вопрос, почему они так поступают с Бетой: ведь их интересы, то есть интересы Партии, не требовали превратить Бету в совершенную тряпку; ведь он был бы для них полезнее, если бы писал рассказы и повести; заставлять его писать статьи значило плохо распоряжаться талантами. «Никто не требует от него статей, – услышал я в ответ. – Это просто несчастье, редактор еженедельника N. не может от него отбиться, Бета сам настаивает, что хочет писать эти статьи. Он считает, что сейчас не время для искусства, что нужно действовать на массы более прямыми, примитивными средствами. Он хочет быть как можно более полезным». Ответ был отнюдь не лишен лицемерия. Партия постоянно подчеркивает свою заботу о литературе; она хочет самой лучшей литературы. В то же время она создает такое напряжение пропагандистской атмосферы, что писатели начинают соревноваться в примитивизме художественного ремесла. Однако правдой было то, что Бета сам хотел отдаваться журналистике, и хотя он был специалистом высокой квалификации, он брался за работу, которую легко сделали бы обыкновенные подмастерья. В нем действовало стремление, часто встречающееся у восточно-европейских интеллектуалов: самоуничтожение интеллекта. Психический процесс, который имеет место, когда такой интеллектуал держит в руках перо, довольный сложный. Вообразим себе, что он хочет представить некое событие международной политики; он великолепно понимает взаимосвязь явлений; эти явления находятся между собой скорее в функциональной связи, нежели в причинной. Чтобы представить их честно, нужно было бы вникнуть в мотивы борющихся между собой сторон, в те необходимости, которым эти стороны подчинены, одним словом, это потребовало бы максимально всестороннего анализа. И тут на помощь приходит гнев; гнев сразу устанавливает порядок в сложной путанице зависимостей; гнев освобождает от надобности анализировать. Это гнев, направленный против иллюзии, будто что-нибудь зависит от воли человека, гнев соединен со страхом, как бы не стать жертвой собственной наивности; поскольку мир брутален, нужно все свести к самым простым и самым брутальным факторам. Автор понимает, что это не безусловно так: человеческая глупость и добрые намерения людей влияют на события не меньше, чем необходимости экономической борьбы; однако он совершает акт мести человеческим намерениям, показывая, что они полностью детерминированы несколькими элементарными законами, он ощущает свое превосходство, он считает себя проницательным и достаточно сильным, чтобы обойтись без «идеалистических предрассудков». Когда Бета в своих рассказах из концлагеря показывал себя самого сытым, хорошо одетым и циничным, он поступал так же, как позже, когда писал свои политические фельетоны. Упростить, отбросить иллюзии, представить все в голом виде – такое стремление было у него все время. Однако идя все дальше к нагому миру, приходишь к пункту, когда интеллекту уже нечего сказать, – слово превращается в боевой клич и является уже лишь несовершенным суррогатом действия. То, что оно означает, лучше выразил бы сжатый кулак. Бета, действительно, сам дошел до стадии, когда слова уже недостаточно, и потому не мог удовлетвориться рассказами или повестями, которые как бы то ни было длятся во времени, не могут быть только криком. Он никогда не мог смотреть и анализировать без ненависти, но движение, которому он подчинялся, было движением ускоренным: все быстрее, все большие дозы – и движения, и ненависти. Формы реальности были для него все проще, пока наконец отдельный человек, отдельное дерево не перестали иметь какое-либо значение, и Бета оказался уже не среди предметов, но среди политических понятий. Его лихорадочную страсть к журналистике нетрудно объяснить. Писание статей действовало на него, как наркотик. Откладывая перо, он имел ощущение, что сделал дело, хотя в статье не было, в сущности, ни одной его мысли и то же самое говорили тысячи посредственных журналистов на пространствах от Эльбы до Тихого океана. Он действовал в том смысле, в каком действует солдат, марширующий в колонне.

«Und Morgen die ganze Welt» – пели солдаты СС, шагая на фоне черных дымов, подымающихся из крематориев Освенцима. Нацизм был массовым психозом, однако немецкие массы, которые пошли за Гитлером, пошли за ним не без глубоких психологических причин. У истоков нацизма лежал всемирный экономический кризис и кризис структуры общества. Молодой немец смотрел тогда на распад и хаос Веймарской республики, на унижение миллионов безработных и отталкивающие аберрации культурной элиты, на проституцию своих сестер и на борьбу всех со всеми за деньги. Когда исчезла надежда на социализм, он принял другую предложенную ему философию исторического развития; эта философия была пародией той философии, которая лежит в основе доктрины Ленина и Сталина. Немец, который посадил Бету в концлагерь, был, может быть, таким же обманутым любовником сего мира, как Бета, пока пропаганда Партии не сделала из него зверюгу. Он жаждал порядка и чистоты, дисциплины и веры. С каким же презрением он относился к тем своим землякам, которые не хотели примкнуть к радостному маршу! Они что-то бормотали о нравственных принципах, которым новое Движение противоречит, эти жалкие недобитки гуманизма, плаксивые приверженцы жалкого Иисуса. Собственно говоря, они вызывали его удивление: вот здесь, сейчас, на глазах совершалось спасение немецкой нации и перестройка мира, – а они – в такой исторический, уникальный, неслыханный момент, который случается раз в тысячу лет, – отваживались вспоминать о своих мелочных угрызениях совести! Как трудно бороться за новый, лучший порядок, когда еще встречаешь в своем окружении людей, которые держатся смешных предрассудков!

Бета в своих статьях тоже видел новый, лучший порядок вот-вот, здесь, на расстоянии вытянутой руки. Он верил – и жаждал земного спасения. К врагам, которые хотят помешать счастью человечества, он относился с ненавистью. Кричал, что их нужно уничтожить. Разве не являются вредителями те, которые в тот момент, когда планета переходит на новые рельсы, осмеливаются утверждать, что все же не очень хорошо сажать людей в лагеря и принуждать их страхом к приятию политической веры? Кого сажают в лагеря? Классовых врагов, изменников, мерзавцев. А вера, которую принуждают принять, разве не истинная? Вот она, История, История с нами! Мы видим ее полыхающее, яркое пламя! Поистине малы и слепы те люди, которые, вместо того чтобы охватить целое гигантской задачи, тратят время на рассусоливание малозначительных подробностей!

Большого таланта и выдающегося ума Беты оказалось недостаточно, чтобы он смог осознать опасности, которые кроются в опьяняющем марше. Наоборот, его талант, его ум и пыл толкали его к действию – тогда как люди заурядные, ни холодные ни горячие лавировали, пытаясь давать немилому Кесарю лишь столько, сколько по необходимости дать приходится. Бета принял ответственность. Он не задумывался, во что превращается даже самая благородная философия исторического развития, когда в качестве средства принимается завоевание земли силой оружия. «А завтра целый мир!»

Несколько месяцев спустя после того как я написал этот портрет Беты, я узнал о его смерти [102]102
  Боровский покончил с собой в июле 1951.


[Закрыть]
. Его нашли поутру мертвым в его квартире в Варшаве. Кран газовой плиты был открыт, чувствовался сильный запах улетучивающегося газа. Те, которые наблюдали Бету в последние месяцы его лихорадочной активности, были того мнения, что между его публичными высказываниями и возможностями его быстрого ума углублялся все больший конфликт; Бета вел себя очень нервно, так что можно предположить, что он и сам замечал этот конфликт. Он часто говорил о самоубийстве Маяковского. В прессе появились многочисленные статьи, написанные его друзьями – писателями Польши и Восточной Германии. Гроб, прикрытый красным знаменем, опустили в могилу под звуки «Интернационала». Партия прощалась со своим самым многообещавшим писателем.

VI. Гамма – или Раб истории

Говоря о Гамме, я должен представить картину города, где я ходил в школу и начинал учебу в университете. Есть в Европе пункты, причиняющие особенно много хлопот учителям географии и истории: Триест, Саарская область, Шлезвиг-Гольштейн. Таким хлопотливым пунктом является также город Вильно. За последние полвека он принадлежал поочередно разным государствам, видел на своих улицах разные армии и каждый раз у маляров была работа – перемалевывать вывески и названия учреждений на языке отныне официально обязательном. Жители каждый раз получали новые паспорта и старались приспособиться к новым законам и распоряжениям. Городом владели поочередно русские, немцы, литовцы, поляки, снова литовцы, снова немцы и снова русские. Сейчас этот город – столица Литовской Советской Социалистической Республики, название, под которым скрывается простой факт, что Россия эффективно выполняет заветы царей, если речь идет о территориальной экспансии.

В мои школьные и университетские годы город принадлежал Польше [103]103
  В 1920 году польский генерал Л. Желиговский установил в Вильно свою власть и объявил Виленщину «независимым» государством; в 1922, по результатам референдума, Виленщина вошла в состав Польши.


[Закрыть]
. Он лежит среди лесов, озер и ручьев, укрытый в большой котловине. Взору путешественника он открывается неожиданно из-за лесного заслона. Башни нескольких десятков его католических костелов, построенных итальянскими архитекторами в стиле барокко, контрастируют своей белизной и золотом с чернью сосен. Предание гласит, что один литовский вождь охотился в пуще и, уснув у костра, увидел вещий сон. Под влиянием этого сна он заложил в том месте, где спал, город. [104]104
  Эта легенда относится к Гедимину, он был великим князем литовским с 1316 до своей смерти в 1341; легенду вспоминает Мицкевич в «Пане Тадеуше».


[Закрыть]
В течение многих веков своего существования Вильно не потеряло своего характера лесной столицы.

Вокруг простиралась захолустная провинция Европы, а жители этой провинции, говорящие по-польски, по-литовски и по-белорусски или на мешанине этих языков, сохранили много обычаев и привычек, нигде больше уже неизвестных. Я употребляю прошедшее время, потому что сегодня город моего детства в такой же мере погребен лавой, как Помпеи. Большинство его прежних жителей или истреблено нацистами, или депортировано в Сибирь русскими, или переселилось на запад, на территории, с которых выселили немцев. Теперь по его улицам ходят другие люди, родившиеся в местах, отдаленных на тысячи миль, а костелы, воздвигнутые литовскими князьями и польскими королями, для них бесполезны.

Тогда, однако, никто еще не ожидал ни массовых убийств, ни массовых депортаций, а жизнь города развивалась в медленном ритме, меньше меняющемся, чем формы правления и границы государств. Университет, епископский дворец и собор были наиболее величественными зданиями города. По воскресеньям толпы верующих заполняли узкую улочку, над которой в часовне, построенной над воротами, была помещена икона Божьей Матери, славящаяся чудесами [105]105
  Икона Матери Божьей Остробрамской – одна из двух наиболее почитаемых в течение многих веков польскими католиками икон, наряду с иконой Матери Божьей Ченстоховской.


[Закрыть]
. В Вильно смешивались итальянская архитектура и Ближний Восток. В узких улочках еврейских кварталов в пятницу вечером можно было видеть за окнами семьи, сидящие при свете свеч. В старинных синагогах раздавались слова древнееврейских пророков. Вильно было одним из важнейших в Европе центров еврейской литературы и еврейской учености. Большие ярмарки в дни торжественных католических праздников стягивали в город крестьян из окольных деревенек, которые выставляли на продажу на площадях деревянные изделия, лекарственные травы и маленькие баранки, нанизанные на веревочку; эти баранки, где бы их ни выпекали, носили всегда одно и то же название, происходящее от маленького городка, который только тем и прославился в истории, что имел хорошие пекарни, а некогда «медвежью академию» – школу дрессировки медведей [106]106
  Речь идет о «Сморгоньской академии» в городке Сморгонь, жители которого обучали медвежат разным штукам; «ученые медведи из Литвы» славились и экспортировались через Гданьск в разные страны Европы.


[Закрыть]
. Зимой крутые улицы заполнялись юношами и девушками на лыжах; их красные и зеленые куртки мелькали на фоне розовых от морозного солнца снегов.

В здании университета были толстые стены и низкие сводчатые залы. В лабиринте его двориков с галереями непосвященный мог бы заблудиться. Эти аркады и коридоры с таким же успехом могли быть в Падуе или в Болонье. Когда-то в этом здании учили сыновей шляхты иезуиты, находившиеся под покровительством польского короля, который вел ожесточенные и успешные войны с Москвой. [107]107
  В 1579 король Стефан Баторий преобразовал виленскую иезуитскую коллегию в Виленскую академию.


[Закрыть]
В то время, когда я оказался в числе студентов, светские профессора учили молодежь, родителями которой были по преимуществу небогатые землевладельцы, мелкие арендаторы и еврейские купцы.

Здесь, в этом здании, я и познакомился с Гаммой. Это был неуклюжий подросток, краснолицый, грубоватый и крикливый. Если уж город был провинциальным, то те, которые приезжали учиться из захолустной деревни, были провинциальными вдвойне. В болотистой сельской местности распутица весной и осенью делала передвижение почти невозможным; при виде автомобиля крестьянские лошади шалели от страха; во многих деревеньках, по давнему обычаю, освещались еще лучиной. Из занятий, кроме сельского хозяйства, население знало только работу в лесах на деревообработке и домашнее ремесло. Гамма происходил из деревни. Его отец, офицер польской армии, вышедший на пенсию, имел ферму; семья сидела в тамошних местах издавна; фамилию этой семьи можно найти в старых списках тамошней шляхты [108]108
  Фамилию Путраментов, среди других фамилий местной шляхты, можно найти и в «Пане Тадеуше» Мицкевича.


[Закрыть]
. Мать Гаммы была русская, и в доме говорили на обоих языках. В отличие от большинства своих коллег Гамма не был католиком – по матери он унаследовал православное вероисповедание.

Наши первые беседы не позволяли думать, что мы найдем общий язык. Объединяли нас, правда, общие литературные интересы, но меня коробили у Гаммы его манера держаться, его пронзительный голос – он не умел говорить нормально – и высказываемые этим голосом суждения. Он всегда носил толстую трость, такие трости были, впрочем, любимым оружием части молодежи, склонной к антисемитским выходкам. Гамма был ярым антисемитом. Я же к националистам относился с отвращением; я считал их вредными глупцами, которые криком и возбуждением взаимной ненависти среди разных национальных групп освобождают себя от обязанности мыслить. Бывает, что какие-то разговоры особенно западают в память. Не всегда запоминаются слова, иногда помнишь, на что ты тогда смотрел. Помню наш разговор о расизме; я вижу ноги Гаммы, круглые булыжники и его трость, опирающуюся о край сточной канавы; он говорил о крови и земле, о том, что власть в государстве должна принадлежать не всем гражданам, независимо от их расы и родного языка, а господствующей нации, которая должна следить, чтобы ее кровь не была испорчена. Может быть, этот националистический пыл рождался у него из того факта, что Гамма пытался компенсировать свои недостатки: в провинциальной школе его смешанное, полурусское происхождение и его православное вероисповедание должны были доставлять ему много неприятностей со стороны примитивных коллег. Голос его раздавался надо мной, в нем было раздраженное чувство превосходства. Мои аргументы против расистских теорий вызывали у него неудовольствие: он считал меня человеком, которому мысль мешает действовать. Что касается него, то он хотел действовать. Это был 1931 год. Оба мы были очень молоды, бедны и не представляли себе тех необыкновенных событий, в которые мы позже будем ввергнуты.

Я посетил Гамму в 1949 году в одной из западноевропейских столиц, где он был послом красной Польши и доверенным человеком Партии [109]109
  Ежи Путрамент был послом Польши во Франции в 1947–1950 (до этого, в 1945–1947, был послом в Швейцарии).


[Закрыть]
. Его резиденцию защищали кованые ворота из железных плит. Когда я позвонил, через некоторое время в отверстии появился глаз, заскрежетали засовы, и открылся двор, где стояло несколько блестящих автомобилей. Налево от входа была будка дежурного, который сидел там, вооруженный на всякий случай пистолетом. Стоя посреди двора, можно было охватить взглядом фронтон здания и его крылья. Это был один из красивейших дворцов прекрасной столицы. Его построил в восемнадцатом веке один аристократ для свой возлюбленной. Интерьеры сохранили свой давний облик. В больших залах, обшитых золочеными деревянными панелями, оставались мебель, ковры и гобелены тех времен. Гамма встретил меня среди мрамора и позолоты; он был сердечен; годы стерли с его движений давнюю шероховатость, зато придали его манерам несколько искусственную сладость. Во дворце были апартаменты Гаммы, салоны для приемов и служебные помещения. У него бывали многие виднейшие представители науки и искусства Запада. Один английский биолог говорил о нем, что он человек очаровательный, либеральный и лишенный фанатизма. Того же мнения были многие представители интеллектуальной элиты: католики, либералы и даже консерваторы. Что касается великих светил коммунистической литературы, то они ценили его как посланника обожаемого ими Востока и за его живой ум в марксистской оценке литературных проблем. Разумеется, они не знали его прошлого и не знали, какую цену нужно заплатить, чтобы из неотесанного юноши, который воспитывался в одном из самых захолустных углов Европы, стать хозяином этого дворца восемнадцатого века.

Гамма хорошо себя чувствовал в этой западной столице. Любил посещать boîte [110]110
  Ночное кафе, кабачок (фр.).


[Закрыть]
и кабаре. Его там знали, и когда он входил, метрдотель с поклоном вел его к лучшему столику. Глядя на этого небрежно держащегося мужчину, который приглядывается, прищурив глаза, к публике из-за стоящих во льду бутылок шампанского, легко было принять его за английского squire [111]111
  Сквайр (англ.).


[Закрыть]
, которому удалось сохранить часть своего состояния. Высокий, чуть сутулый, с продолговатым, румяным лицом человека, проводящего время с охотничьим ружьем и собаками. Внешность классифицировала его как человека того социального слоя, из которого он действительно происходил: небогатая шляхта, которая некогда в Польше страстно охотилась, страстно пила, а политической деятельностью считала ораторствование, пересыпанное латынью, одолевание противников крикливым хором протеста, а в случае необходимости – сабельной схваткой среди перевернутых скамей и столов. Свобода его движений была свободой человека, сознающего свои привилегии. К подчиненным, которые часто по долгу службы сопровождали его в ночных походах, он относился с добродушной пренебрежительностью. Также и в служебное время он мог, в особенно хорошем настроении, брать секретарей посольства за носы или изо всей силы шлепнуть по заднице. Он склонен был также поддаваться приступам неудержимого гнева; тогда его румяное лицо становилось пурпурным, голубые глаза наливались кровью, а в голосе появлялся давний, пронзительный, дикий тон. Не приходится удивляться, если западные дипломаты, ученые и художники считали его не чересчур сложным внутренне bon viveur'oм [112]112
  Бонвиваном, гулякой (англ.).


[Закрыть]
. Даже его бестактности, казалось, вытекают из его широкой, открытой натуры, которая часто грешит чрезмерной искренностью, но уж во всяком случае свободна от лицемерия. То, что он без смущения говорил о проблемах, которые другие коммунисты считали щекотливыми, рождало доверие у собеседников. Никакой он не коммунист, а уж если коммунист – то какой же широкий в своих взглядах и какой же цивилизованный – так обменивались между собой мнениями гости после визита в посольство. Они ошибались, приписывая тому, что для Гаммы было искусством, черты естественности. Осознающий свою внешность деревенского сквайра, он умело пользовался своими добродушными манерами. Люди, очень хорошо его знавшие, могли заметить под кажущейся откровенностью холодный расчет. За пазухой он носил невидимый кинжал. Этим кинжалом он мог нанести никем не ожидаемый удар. В то же время холодок этого кинжала, с которым он не расставался ни днем, ни ночью, студил ему сердце. Сознание игры не делало его счастливым.

Дипломатов, в отношении которых существовали подозрения, что они не захотят возвращаться за железный занавес, Гамма очаровательнейшей из своих улыбок убеждал в своей к ним доброжелательности. Метал громы на глупцов в Варшаве, которые не понимают, как нужно действовать на Западе, после чего предлагал совместную поездку в Варшаву, самолетом, на пару дней, чтобы объяснить тамошним глупцам, как нужно решить какой-то вопрос, который был поводом обмена многими телеграммами. Виновник задумывался: доброжелательство Гаммы было очевидно, а каждая поездка в Варшаву была доказательством лояльности в отношении правительства и продлевала пребывание за границей; не видно было никакого риска. В хорошем настроении, обмениваясь шуточками с Гаммой, дипломат садился в самолет. Уже на аэродроме в Варшаве он убеждался, что попал в ловушку, оставляя за границей жену и детей. Исполнив то, что должен был сделать, Гамма садился в первый же самолет, отправлявшийся в обратном направлении. Надзор за верностью персонала был важной частью обязанностей Гаммы. Эта функция считается почетной; она является доказательством доверия. Кинжал Гаммы лучше всего работал там, где нужен был талант психолога, то есть в заданиях политической полиции.

Вернусь, однако, в прошлое. Тогда Гамма не знал вкуса шампанского. Университетская столовка, в которой мы ели, носила латинское название – как многие учреждения этого университета, сохранявшего старомодные традиции, – «mensa» [113]113
  Стол, трапеза (лат.).


[Закрыть]
. Обеды стоили там недорого, но были столь же плохими, сколь дешевыми, и представляли собой любимую тему язвительных стихов, воспевающих несравненную жесткость котлет и водянистость супов. В дыму плохих папирос мы сиживали там, дискутируя о поэзии и раздавая друг другу лавры, которые никого, кроме нас, не интересовали. Впоследствии, однако, наша группа начинающих писателей [114]114
  В группу «Жагары» входили Т. Буйницкий, А. Голубев, X. Дембиньский, С. Ендрыховский, Е. Загурский, Ч. Милош, Е. Путрамент А. Рымкевич и др.


[Закрыть]
заинтересует многих людей и сыграет роль в истории нашей страны. Если наших коллег интересовали университетские занятия и обеспечение себе должностей, то в нас были жажда славы и желание переделать мир. В то же время, как обычно бывает в подобных случаях, за ум и талант было заплачено нарушением внутреннего равновесия. У каждого из нас удалось бы обнаружить глубокие травмы детства или мальчишеских лет, у каждого разные, но общие в одном основном элементе: это было нечто такое, что делало невозможным гармоничное сосуществование с ровесниками, нечто, создававшее ощущение инакости, а стало быть, могло толкать к поискам компенсации. Эти внутренние мотивы завышенного честолюбия проследить нелегко. Гамма – в то время студент литературы и начинающий поэт – остро ощущал, как я полагаю, свою семейную ситуацию. Кроме того, в значительной мере мог повлиять на него несчастный случай, который произошел в его школьные годы: на охоте он случайно убил своего друга. Ощущение вины, возникшее в результате этого несчастного случая, могло влиять на его дальнейшие решения.

Возможно, важнее всего было нарушение социального равновесия. Все мы бунтовали против своей среды. Никто из нас не происходил из пролетариата. Мы были выходцами из интеллигенции, которая в этой части Европы была синонимом обедневшей шляхты или мелкой буржуазии. Отец Гаммы был – как я уже сказал – офицером в отставке. Поэт Ежи [115]115
  Ежи Загурский (1907–1984) был одним из самых ярких, наряду с Милошем, поэтов группы «Жагары»: первая книга стихов «Острие моста», 1933, поэма «Приход врага», 1934.


[Закрыть]
был сыном провинциального адвоката, поэт Теодор [116]116
  Теодор Буйницкий (1907–1944) до войны успел опубликовать две книжки стихов; убит в Вильно 28 ноября 1944; Милош посвятил ему очерк, опубликованный в 1954 в парижском журнале «Культура» и вошедший в книгу очерков «Начиная с моих улиц», 1990.


[Закрыть]
(застреленный позже польским подпольем как пропагандист Партии) носил почти аристократическую фамилию, но уже мать его была служащей в банке. Хенрик, оратор, писатель и политик (расстрелянный позже немцами) [117]117
  Хенрик Дембиньский (1908–1941) – публицист, автор программных статей в первых номерах журнала «Жагары»; Милош посвятил ему заметку в «Алфавите Милоша», 1997: «Прекрасный внешне, лучащийся благородством, вдохновенный. Обожаемый однокурсницами. Великолепный оратор. И тогда, когда он увлекался национальной идеей, и позже, когда был католическо-либеральным, и когда эволюционировал влево, меча громы против капитализма в „Жагарах“…»


[Закрыть]
, был сыном железнодорожника, машиниста, хотя этот машинист гордился, что принадлежит к известному в Польше роду. Стефан – поэт, который в будущем станет выдающимся экономистом [118]118
  Стефан Ендрыховский (1910–1996), в студенческие годы близкий товарищ Милоша, автор публицистических статей в журнале «Жагары», поначалу писал также стихи, позже публицист, после войны – министр.


[Закрыть]
, – происходил из неудачной купеческой семьи; он был наполовину немцем: его мать была дочерью купца из Регенсбурга в Баварии. Моя семья принадлежала к литовской шляхте; мой отец эмигрировал и стал инженером [119]119
  Отец Чеслава Милоша окончил Политехнический институт в Риге, т. е. «эмигрировал» из Ковенской губернии в соседнюю, Лифляндскую, затем работал даже в Сибири, но в пределах Российской империи; в 1919, в разгар польско-литовской войны, он уже действительно эмигрировал – из Литвы в Польшу, пересекая линию фронта. Для Милоша характерно широкое понимание слова «эмиграция»: свой отъезд из польского Вильно в Варшаву в середине 1930-х он тоже называет эмиграцией.


[Закрыть]
. Бунтуют против своей среды обычно те, кто стыдится своей среды. Общественный статус каждого из нас был неопределенный. Мыслями мы пребывали в двадцатом веке, но традиции наших семей тянули нас назад, к понятиям и обычаям, которые представлялись нам смешными и патриархальными. Не мы одни находились в этом состоянии подвешенности в пустоте: Польша не пережила настоящей промышленной революции; буржуазия была слабая; рабочий был для одних брутальным типом с грязной рожей, тяжело работающим или пьющим водку, для других – мифом, которому нужно было молиться. Существовало деление на «интеллигенцию» и «народ», причем «народом» были рабочие и крестьяне. Мы, однако, не умели найти себе место среди «интеллигенции», которая обращалась скорее к прошлому, чем к будущему. Нашу ситуацию можно было сравнить в каком-то смысле с ситуацией обедневших фамилий на юге Соединенных Штатов. Мы искали опоры и не могли ее найти нигде. Нашу группу некоторые называли «клубом интеллектуалов» – что подразумевало противопоставление «интеллектуалов» слою «интеллигенции».

Это были годы мирового экономического кризиса. Безработица коснулась многих кругов населения. Университетская молодежь, живущая без денег и лишенная надежды на получение работы по окончании учебы, была настроена радикально. Радикализм этот приобретал двоякие формы. У одних – как у Гаммы в начале его пребывания в университете – усиливался национализм. Разрешение трудностей они видели в какой-то неопределенной «национальной революции». На практике это означало враждебное отношение к их коллегам евреям, которые как будущие юристы и врачи были профессиональными конкурентами. Против этих националистов выступали «левые», программа которых – в зависимости от политической группировки – варьировала от социализма до разновидности New Deal [120]120
  Новый Курс – экономическая и социальная политика Ф. Д. Рузвельта в начале 30-х гг.


[Закрыть]
. В период ежегодных выборов в Братскую Помощь, которая была чем-то вроде автономного студенческого самоуправления (она управляла студенческими общежитиями, столовкой и т. д.), между этими двумя лагерями происходили бои – словесные, а нередко и кулачные.

Молодые «левые» (если правильно так называть конгломерат разных группировок) были объектом внимания как правительства Пилсудского, так и коммунистов. Полудиктатура Пилсудского была мягкая. Не имеющая ясной программы действий, она робко добивалась симпатий молодежи, стараясь привлечь на свою сторону лидеров. Видя радикализацию университетов, правительство пробовало ставить на «левых», обещая реформы. Наша группа была какое-то время оплотом этих начинаний в университете. Наши коллеги, Стефан и Хенрик, считались самыми многообещающими молодыми «проправительственными» политиками в стране. Попытки правительства кончились неудачей. Самые многообещающие молодые политики порвали с правительством и пошли дальше налево. А развитие событий толкало правительство все дальше направо. Национализм – если не вообще тоталитаризм в местном издании – все более торжествовал; правительство перестало пытаться сколотить «правительственную левую» и начало кокетничать с националистами. [121]121
  Здесь речь идет уже о Польше после смерти Пилсудского, скончавшегося в 1935.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю