Текст книги "Рождественские повести"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
– Полно, отец! – сказала Мэг. – Ты сегодня, кажется, с ума сошел. Просто не знаю, что бы сказали на это колокола. Бедные ножки! Совсем заледенели.
– Они уже теплые! – воскликнула девочка. – Уже согрелись!
– Нет, нет, нет, – сказала Мэг. – Мы еще их как следует не растерли. Уж мы так стараемся, так стараемся! А когда согреем ножки – причешемся, вон как волосы-то отсырели; а когда причешемся – умоемся, чтобы бедные щечки разрумянились; а когда умоемся, нам станет так весело, и тепло, и хорошо…
Девочка, всхлипнув, обхватила ее руками за шею, потом погладила по щеке и сказала:
– Мэг! Милая Мэг!
Это было лучше, чем благословение, которое призывал на нее Тоби. Лучше этого не могло быть ничего.
– Да отец же! – вдруг воскликнула Мэг.
– Раз-два-три, вот и мы, голубка! – отозвался Тоби.
– Господи помилуй! – вскричала Мэг. – Он в самом деле сошел с ума! Капором нашей малютки накрыл чайник, а крышку повесил за дверью!
– Это я нечаянно, милая, – сказал Тоби, поспешно исправляя свою ошибку. – Мэг, послушай-ка!
Мэг подняла голову и увидела, что он, предусмотрительно заняв позицию за стулом гостя, держит в руке заработанный шестипенсовик и делает ей таинственные знаки.
– Когда я входил в дом, милая, – сказал Тоби, – я приметил где-то на лестнице пакетик чаю; и сдается мне, там еще был кусочек грудинки. Не помню точно, где именно он лежал, но я сейчас выйду и попробую его разыскать.
Показав себя столь хитроумным политиком, Тоби отправился купить упомяннутые им яства за наличный расчет в лавочке у миссис Чикенстокер; и вскоре вернулся, притворяясь, будто не сразу нашел их в темноте.
– Но теперь все тут, – сказал Тоби, ставя на стол чашки. – Все правильно. Мне так и показалось, что это чай и грудинка. Значит, я не ошибся. Мэг, душенька, если ты заваришь чай, пока твой недостойный отец поджаривает сало, все у нас будет готово в одну минуту. Странное это обстоятельство, – продолжал Тоби, вооружившись вилкой и приступая к стряпне, – странное, хотя и известное всем моим знакомым: я лично не жалую грудинку, да и чай тоже. Я люблю смотреть, как другие ими балуются, а сам просто не нахожу в них вкуса.
Между тем Тоби принюхивался к шипящему салу так, будто этот запах ему очень даже нравился; а заваривая чай в маленьком чайнике, он любовно заглянул в глубь этого уютного сосуда и не поморщился от ароматного пара, который ударил ему в нос и густым облаком окутал его лицо и голову. И однако же он не стал ни пить, ни есть, только попробовал кусочек для порядка и как будто бы даже облизнулся, тут же, впрочем, заявив, что ничего хорошего в грудинке не видит.
Нет. Дело Тоби было смотреть, как едят и пьют Уилл Ферн и Лилиен; и Мэг была занята тем же. И никогда еще зрители на банкете у лорд-мэра или на придворном обеде не испытывали такого наслаждения, глядя, как пируют другие, будь то хоть монарх или папа римский. Мэг улыбалась отцу, Тоби ухмылялся дочери. Мэг покачивала головой и складывала ладони, делая вид, что аплодирует Тоби; Тоби мимикой и знаками совершенно непонятно рассказывал Мэг, как, где и когда он повстречал этих гостей; и оба они были счастливы. Очень счастливы.
"Хоть я и вижу, – с огорчением думал Тоби, поглядывая на лицо дочери, что свадьба-то расстроилась".
– А теперь вот что, – сказал Тоби после чая. – Малютка, ясное дело, будет спать с Мэг.
– С доброй Мэг! – воскликнула Лилиен, ластясь к девушке. – С Мэг.
– Правильно, – сказал Трухти. – И скорей всего она поцелует отца Мэг, верно? Отец Мэг – это я.
И как же доволен был Тоби, когда девочка робко подошла к нему и, поцеловав его, опять отступила под защиту Мэг.
– Какая умница, ну прямо царь Соломон, – сказал Тоби. – Раз-два-три, прочь пошли… да нет, не то. Я… Мэг, голубка, что это я хотел сказать?
Мэг взглядом указала на Ферна, который сидел рядом с ней и, отвернувшись от нее, ласкал детскую головку, уткнувшуюся ей в колени.
– Ну конечно, – сказал Тоби. – Конечно. Сам не знаю, с чего это я сегодня заговариваюсь. Не иначе как у меня ум за разум зашел, право. Уилл Ферн, идемте со мной. Вы устали до смерти, совсем разбиты, вам надо отдохнуть. Идемте со мной.
Ферн по-прежнему играл кудрями девочки, по-прежнему сидел рядом с Мэг, отвернувшись от нее. Он молчал, но движения его огрубелых пальцев, то сжимавших, то отпускавших светлые пряди, были красноречивее всяких слов.
– Да, да, – сказал Тоби, бессознательно отвечая на мысль, которую он прочел в лице дочери. – Бери ее к себе, Мэг. Уложи ее. Вот так! А теперь, Уилл, идемте, я вам покажу, где вы будете спать. Хоромы не бог весть какие просто чердак; но я всегда говорю, что чердак – это одно из великих удобств для тех, кто живет при каретнике с конюшнями; и квартира здесь дешевая, благо хозяин пока не сдал ее повыгоднее. На чердаке сколько угодно душистого сена, соседского, а уж чисто так, как только у Мэг бывает. Ну, веселей! Не вешайте голову. Дай бог вам нового мужества в новом году.
Дрожащая рука, перед тем ласкавшая ребенка, покорно легла на ладонь Тоби. И Тоби, ни на минуту не умолкая, отвел своего гостя спать так нежно, словно тот и сам был малым ребенком.
Воротившись в комнату раньше дочери, Тоби подошел к двери ее каморки и прислушался. Девочка читала молитву на сон грядущий; она помянула "милую Мэг", а потом спросила, как зовут его, отца.
Не сразу этот старый чудак успокоился настолько, что собрался помешать угли и пододвинуть стул к огню. Проделав все это и сняв нагар со свечи, он достал из кармана газету и стал читать. Сперва только бегло проглядывая столбец за столбцом, потом – с большим вниманием и хмуро сдвинув брови.
Ибо злосчастная эта газета вновь направила его мысли в то русло, по которому они шли весь день, и в особенности после всего, чему он за этот день был свидетелем. Заботы о двух бездомных отвлекли его на время и дали более приятную пищу для ума; но теперь, когда он остался один и читал о преступлениях и бесчинствах, совершенных бедняками, мрачные мысли опять его одолели.
И тут ему (уже не впервые) попалось на глаза сообщение о том, как какая-то женщина в отчаянии наложила руки не только на себя, но и на своего младенца. Это преступление так возмутило его душу, переполненную любовью к Мэг, что он выронил газету и, потрясенный, откинулся на спинку стула.
– Как жестоко и противоестественно! – вскричал Тоби. – На такое способны только в корне дурные люди, люди, которые так и родились дурными, которым не должно быть места на земле. Все, что я слышал сегодня, – чистая правда; все это верно, и доказательств хоть отбавляй. Дурные мы люди!
Колокола подхватили его слова так неожиданно, зазвонили так явственно и громко, что казалось, они ворвались прямо в дом.
И что же они говорили?
"Тоби Вэк, Тоби Вэк, ждем тебя, Тоби! Тоби Вэк, Тоби Вэк, ждем тебя, Тоби! Навести нас, навести нас! Поднимись к нам, поднимись к нам! Мы тебя разыщем, мы тебя разыщем! Полно спать, полно спать! Тоби Тоби Вэк, дверь отворена, Тоби! Тоби Вэк, Тоби дверь отворена, Тоби!.."
И опять сначала, еще яростней, так что гудел уже кирпич и штукатурка стен.
Тоби слушал. Наверно, ему померещилось. Просто это говорит его раскаяние, что он убежал от них нынче перед вечером. Да нет, это в самом деле их голоса! Снова и снова, и еще десять раз то же самое: "Мы тебя разыщем, мы тебя разыщем! Поднимись к нам, поднимись к нам!" – оглушительно громко, на весь город.
– Мэг, – тихо сказал Тоби, постучав в ее дверь. – Ты что-нибудь слышишь?
– Слышу колокола, отец. Они сегодня вовсю раззвонились.
– Спит? – спросил Тоби, придумав себе повод, чтобы заглянуть в комнату.
– Сладким сном. Только я еще не могу отойти от нее. Видишь, как она крепко держит мою руку?
– Мэг, – прошептал Тоби. – Ты послушай как следует.
Она прислушалась. Тоби было видно ее лицо, ничего на нем не отразилось. Она их не понимала.
Тоби вернулся к огню, сел и опять стал слушать в одиночестве. Так прошло некоторое время.
Но выдержать это не хватало сил. Неистовство колоколов было страшно.
"Если дверь на колокольню и вправду отворена, – сказал себе Тоби, поспешно снимая фартук, но забыв прихватить шляпу, – почему бы мне не слазить туда, чтобы самому убедиться? Если она заперта, никаких других доказательств мне не нужно. Хватит и этого".
Он крадучись вышел на улицу, почти уверенный в том, что дверь на колокольню окажется закрытой и запертой, – ведь он хорошо ее знал, а отворенной видел за все время раза три, не больше. Это была низкая дверь в темном углу за выступом, и висела она на таких больших железных петлях, а запиралась таким огромным замком, что замка и петель было больше, чем самой двери.
Велико же было удивление Тоби, когда он, подойдя с непокрытой головой к церкви, протянул руку в этот темный угол, шибко побаиваясь, что ее вот-вот кто-то схватит, и борясь с желанием тут же ее отдернуть, – и вдруг оказалось, что дверь, отворявшаяся наружу, не только не заперта, но даже приотворена!
Растерявшись от неожиданности, он сперва думал было вернуться, или сходить за фонарем, или позвать кого-нибудь с собой; но тотчас в нем заговорило природное мужество, и он решил идти один.
– Чего мне бояться? – сказал Трухти. – Ведь это же церковь! Может, просто звонари, входя, забыли затворить дверь.
И он пошел, нащупывая дорогу, как слепой, потому что было очень темно. И было очень тихо, потому что колокола молчали.
За порог намело с улицы кучи пыли, нога ступала по ней как по мягкому бархату, и от одного этого замирало сердце. Узкая лестница начиналась от самой двери, так что Тоби с первого же шагу споткнулся и при этом нечаянно толкнул дверь ногой; ударившись снаружи о стену, дверь с размаху захлопнулась, да так крепко, что он уже не мог отворить ее.
Однако это было лишним основанием для того, чтобы идти вперед. Тоби нащупал витую лестницу и пошел. Вверх, вверх, вверх, кругом и кругом; все выше, выше, выше!
Нельзя сказать, чтобы подниматься ощупью по этой лестнице было приятно: она была такая узкая и крутая, что рука его все время на что-то натыкалась; и то и дело ему мерещился впереди человек или, может быть, призрак, бесшумно уступающий ему дорогу, так что он даже проводил рукой по гладкой стене вверх, ожидая нащупать лицо, и вниз, ожидая нащупать ноги, и мороз подирал его по коже. Несколько раз стена прерывалась нишей или дверью; пустоты эти чудились ему шириной во всю церковь, и он, пока снова не находил стену, ясно ощущал, будто стоит на краю пропасти и сейчас камнем свалится вниз.
Вверх, вверх, вверх; кругом и кругом; все выше, выше, выше.
Наконец в спертом, тяжелом воздухе пахнуло свежестью, потом потянул ветерок, потом задуло так сильно, что Тоби трудно стало держаться на ногах. Но он добрался до стрельчатого окна и, крепко ухватясь за что-то, глянул вниз; он увидел крыши домов, дым из труб, тусклые кляксы огней (там Мэг удивляется, куда он пропал, и, может быть, зовет его) – мутное месиво из тьмы и тумана.
То была вышка, куда поднимались звонари. А держался Тоби за одну из растрепанных веревок, свисавших сквозь отверстия в дубовом потолке. Сперва он вздрогнул, приняв ее за пук волос; потом затрепетал от одной мысли, что мог разбудить большой колокол. Самые колокола помещались выше. И Тоби, точно завороженный или послушный какой-то таинственной силе, полез выше, теперь уже по приставным лестницам, и с трудом, потому что лестницы были очень крутые и перекладины не слишком надежные.
Вверх, вверх, вверх; карабкаясь, цепляясь; все выше, выше, выше!
И вот, просунув голову между балками, он очутился среди колоколов. Огромные их очертания были едва различимы во мраке; но это были они. Призрачные, темные, немые.
Тоска и ужас стеснили его душу, едва он проник в это заоблачное гнездо из металла и камня. Голова у него кружилась. Он прислушался, а потом истошным голосом крикнул:
– Эй-эй-эй!
– Эй-эй-эй! – угрюмо откликнулось эхо. В смятении, задыхаясь от слабости и страха, Тоби огляделся невидящим взглядом и упал без чувств.
Третья Четверть
Темны тяжелые тучи и мутны глубокие воды, когда море сознания, пробуждаясь после долгого штиля, отдает мертвых, бывших в нем *. Чудища, вида странного и дикого, всплывают из глубин, воскресшие до времени, незавершенные; куски и обрывки несходных вещей перемешаны и спутаны; и когда, и как, и каким неисповедимым порядком одно отделяется от другого и всякое чувство, всякий предмет вновь обретает жизнь и привычный облик, того не знает никто, хотя каждый из нас каждодневно являет собою вместилище этой великой тайны.
Вот почему нет никакой возможности рассказать, когда и как кромешная тьма колокольни сменилась сияющим светом; когда и как пустую башню населили несчетные создания; когда и как докучный шепот "мы тебя разыщем", шелестевший у Тоби над ухом во время его сна или обморока, перешел в громкий и явственный возглас "полно спать!", когда и как рассеялось владевшее им смутное ощущение, что такого не бывает, хотя, с другой стороны, вот же все-таки оно есть. Но сейчас он не спал и, стоя на тех самых досках, на которые давеча свалился замертво, видел перед собой колдовское зрелище.
Он видел, что башня, куда его занесли завороженные ноги, кишмя кишит крошечными призраками, эльфами, химерами колоколов. Он видел, как они непрерывно сыплются из колоколов – вылетают из них, выскакивают, падают. Видел их вокруг себя на полу, и в воздухе над собою; они удирали от него вниз по веревкам, смотрели па него сверху, с толстых балок, опоясанных железными скобами; заглядывали к нему через амбразуры и щели; расходились от него кругами, как вода от брошенного камня. Он видел их во всевозможных обличьях. Были среди них уродцы и пригожие собой, скрюченные и стройненькие. Были молодые и старые, добрые и жестокие, веселые и сердитые: он видел, как они пляшут, и слышал, как они поют; видел, как они рвут на себе волосы, и слышал, как они воют. Они роем вились в воздухе. Беспрестанно появлялись и исчезали. Скатывались вниз, взлетали кверху, уплывали вдаль, лезли под нос, проворные и неутомимые. Тоби Вэку, так же, как им, все было видно сквозь камень и кирпич, грифель и черепицу. Он видел их в домах, хлопочущими около спящих. Видел, как одних они успокаивают во сне, а других стегают плетками; одним орут что-то в уши, другим услаждают слух тихой музыкой; одних веселят птичьим щебетом и ароматом цветов; на других, чей сон и без того тревожен, выпускают страшные рожи из волшебных зеркал, которые держат в руках.
Он видел этих призраков не только среди спящих, но и среди бодрствующих, видел их за делами несовместными и в обличьях самых противоречивых. Он видел, как один из них пристегнул множество крыльев, чтобы летать быстрее, а другой навесил на себя цепи и гири, чтобы лететь медленнее. Видел, как одни передвигали часовые стрелки вперед, другие назад, третьи же пытались вовсе остановить часы. Видел, как они разыгрывали тут свадьбу, а там похороны, в этой зале – выборы, а в той – бал; он видел их повсюду, в сплошном, неустанном движении.
Совсем ошалев от этого сонма юрких, удивительных тварей и от гама колоколов, все время оглушительно трезвонивших, Тоби прислонился к деревянной подпорке, чтобы не упасть, и бледный, в немом изумлении, озирался по сторонам.
Вдруг колокола смолкли. Мгновенная перемена! Весь рой обессилел; крошечные создания съежились, проворства их как не бывало; они пробовали взлететь, но тут же никли, умирали и растворялись в воздухе, а новых не возникало. Один, правда, еще довольно бойко спрыгнул с большого колокола и упал на ноги, но не успел он двинуться с места, как уже умер и пропал из глаз. Несколько штук из тех, что совсем недавно резвились на колокольне, оказались чуть долговечнее, – они еще вертелись и вертелись, но с каждым поворотом слабели, бледнели, редели и вскоре последовали за остальными. Дольше всех храбрился малюсенький горбун, который забрался в угол, где еще жило эхо; там он долго крутился и подскакивал совсем один и проявил такое упорство, что перед тем, как ему окончательно раствориться, от него еще оставалась ножка, потом носок башмачка; но в конце концов исчез и он, и колокольня затихла.
Тогда и только тогда старый Тоби заметил в каждом колоколе бородатую фигуру такой же, как колокол, формы и такую же высокую. Непостижимым образом то были и фигуры и колокола; и огромные, важные, они не сводили взгляда с застывшего от ужаса Тоби.
Таинственные, грозные фигуры! Они ни на чем не стояли, но повисли в ночном воздухе, и головы их, скрытые капюшонами, тонули во мраке под крышей. Они были недвижимые, смутные; смутные и темные, хотя он видел их при странном свете, исходившем от них же – другого света не было, – и все прижимали скрытый в черных складках покрывала палец к незримым губам.
Он не мог ринуться прочь от них через отверстие в полу, ибо способность двигаться совершенно его оставила. Иначе он непременно бы это сделал – да что там, он бросился бы с колокольни вниз головой, лишь бы скрыться от взгляда, который они на него устремили, который не отпустил бы его, даже если б вырвать у них глаза.
Снова и снова неизъяснимый ужас, притаившийся на этой уединенной вышке, где властвовала дикая, жуткая ночь, касался его, как ледяная рука мертвеца. Что всякая помощь далеко; что от земли, где живут люди, его отделяет бесконечная темная лестница, на каждом повороте которой сторожит нечистая сила; что он один, высоко-высоко, там, где днем летают птицы и голова кружится на них смотреть; что он отторгнут от всех добрых людей, – в такой час они давно разошлись по домам, заперли двери и спят; – все это он ощутил сразу, и его словно пронизало холодом. А тем временем и страхи его, и мысли, и глаза были прикованы к загадочным фигурам. Глубокий мрак, обволакивающий их, да и самая их форма и сверхъестественная их способность держаться в воздухе делали их не похожими ни на какие другие образы нашего мира; однако видны они были столь же ясно, как крепкие дубовые рамы, подпоры, балки и брусья, на которых висели колокола. Их окружал целый лес обтесанных деревьев; и из глубины его, из этой путаницы и переплетения, как из чаши мертвого бора, сгубленного ради их таинственных целей, они грозно и не мигая смотрели на Тоби.
Порыв ветра – о, какой холодный и резкий! – со стоном налетел на башню. И когда он замер, большой колокол, или дух большого колокола, заговорил.
– Кто к нам явился? – Голос был низкий, гулкий, и Тоби показалось, что он исходит из всех колоколов сразу.
– Мне послышалось, что колокола зовут меня, – сказал Тоби, умоляюще воздев руки. – Сам не знаю, зачем я здесь и как сюда попал. Уже сколько лет я слушаю, что говорят колокола. Они часто утешали меня.
– А ты благодарил их? – спросил колокол.
– Тысячу раз! – воскликнул Тоби.
– Как?
– Я бедный человек, – застыдился Тоби, – я мог благодарить их только словами.
– И ты всегда это делал? – вопросил дух колокола. – Никогда не грешил на нас?
– Никогда! – горячо вскричал Тоби.
– Никогда не грешил на нас скверными, лживыми, злыми словами?
Тоби уже готов был ответить: "Никогда!", но осекся и смешался.
– Голос Времени, – сказал дух, – взывает к человеку: "Иди вперед!" Время хочет, чтобы он шел вперед и совершенствовался; хочет для него больше человеческого достоинства, больше счастья, лучшей жизни; хочет, чтобы он продвигался к цели, которую оно знает и видит, которая была поставлена, когда только началось Время и начался человек. Долгие века зла, темноты и насилия сменяли друг друга, несчетные множества людей мучились, жили и умирали, чтобы указать человеку путь. Кто тщится преградить ему дорогу или повернуть его вспять, тот пытается остановить мощную машину, которая убьет дерзкого насмерть, а сама, после минутной задержки, заработает еще более неукротимо и яростно.
– У меня и в мыслях такого не было, сэр, – сказал Трухти. – Если я сделал это, так как-нибудь невзначай. Нарочно нипочем не стал бы.
– Кто вкладывает в уста Времени или слуг его, – продолжал дух, сетования о днях, тоже знавших невзгоды и падения и оставивших по себе глубокий и печальный след, видимый даже слепому, – сетования, которые служат настоящему только тем, что показывают людям, как нужна их помощь, раз кто-то способен сожалеть даже о таком прошлом, – кто это делает, тот грешит. И в этом ты согрешил против нас, колоколов.
Страх Тоби начал утихать. Но он, как вы знаете, всегда питал к колоколам любовь и признательность; и когда он услышал обвинение в том, что так жестоко их обидел, сердце его исполнилось раскаянья и горя.
– Если б вы знали, – сказал Тоби, смиренно сжав руки, – а может, вы и знаете… если вы знаете, сколько раз вы коротали со мной время; сколько раз вы подбадривали меня, когда я готов был пасть духом; как служили забавой моей маленькой дочке Мэг (других-то забав у нее почти и не было), когда умерла ее мать и мы с ней остались одни, – вы не попомните зла за безрассудное слово.
– Кто услышит в нашем звоне пренебрежение к надеждам и радостям, горестям и печалям многострадальной толпы; кому послышится, что мы соглашаемся с мудрецами, меряющими человеческие страсти и привязанности той же меркой, что и жалкую пищу, на которой человечество хиреет и чахнет, – тот грешит. И в этом ты согрешил против нас! – сказал колокол.
– Каюсь! – сказал Трухти. – Простите меня!
– Кому слышится, будто мы вторим слепым червям земли, упразднителям тех, кто придавлен и сломлен, но кому предназначено быть вознесенными на такую высоту, куда этим мокрицам времени не заползти даже в мыслях, продолжал дух колокола, – тот грешит против нас. И в этом грехе ты повинен.
– Невольный грех, – сказал Тоби. – По невежеству. Невольно.
– И еще одно, а это важнее всего, – продолжал колокол. – Кто отвращается от падших и изувеченных своих собратьев; отрекается от них, как от скверны, и не хочет проследить сострадательным взором открытую пропасть, в которую они скатились из мира добра, цепляясь в своем падении за травинки и кочки утраченной этой земли, и не выпускали их даже тогда, когда умирали, израненные, глубоко на дне, – тот грешит против бога и человека, против времени и вечности. И в этом грехе ты повинен.
– Сжальтесь надо мной! – вскричал Тоби, падая на колени. – Смилуйтесь!
– Слушай! – сказала тень.
– Слушай! – подхватили остальные тени.
– Слушай! – произнес ясный детский голос, показавшийся Тоби знакомым.
Внизу, в церкви, слабо зазвучал орган. Постепенно нарастая, мелодия его достигла крыши, заполнила хоры и неф. Она все ширилась, поднималась выше и выше, вверх, вверх, вверх, будя растревоженные сердца дубовых балок, гулких колоколов, окованных железом дверей, прочных каменных лестниц; и, наконец, когда стены башни уже не могли вместить ее, взмыла к небу.
Не удивительно, что и грудь старика не могла вместить такого могучего, огромного звука. Он вырвался из этой хрупкой тюрьмы потоком слез; и Трухти закрыл лицо руками.
– Слушай! – сказала тень.
– Слушай! – сказали остальные тени.
– Слушай! – сказал детский голос. На колокольню донеслось торжественное пение хора. Пели очень тихо и скорбно – за упокой, – и Тоби, вслушавшись, различил в этом хоре голос дочери.
– Она умерла! – воскликнул старик. – Мэг умерла! Ее дух зовет меня! Я слышу!
– Дух твоей дочери, – сказал колокол, – оплакивает мертвых и общается с мертвыми – мертвыми надеждами, мертвыми мечтами, мертвыми грезами юности; но она жива. Узнай по ее жизни живую правду. Узнай от той, кто тебе всех дороже, дурными ли родятся дурные. Узнай, как даже с прекраснейшего стебля срывают один за другим бутоны и листья и как он сохнет и вянет. Следуй за ней! До роковой черты!
Темные фигуры все как одна подняли правую руку и указали вниз.
– Призрак дней прошедших и грядущих будет тебе спутником, – сказал голос. – Иди. Он стоит за тобой.
Тоби оглянулся и увидел… девочку? Девочку, которую нес на руках Уилл Ферн! Девочку, чей сон – вот только что – охраняла Мэг!
– Я сам сегодня нес ее на руках, – сказал Трухти.
– Покажи ему, что такое он сам, – сказали в один голос темные фигуры.
Башня разверзлась у его ног. Он глянул вниз, и там, далеко на улице, увидел себя, разбившегося и недвижимого.
– Я уже не живой! – вскричал Трухти. – Я умер!
– Умер! – сказали тени.
– Боже милостивый! А новый год…
– Прошел, – сказали тени.
– Как! – крикнул он, содрогаясь. – Я забрел не туда, оступился в темноте и упал с колокольни… год назад?
– Девять лет назад, – ответили тени.
Отвечая, они опустили простертые руки; там, где только что были темные фигуры, теперь висели колокола.
И звонили: им опять пришло время звонить. И опять сонмы эльфов возникли неизвестно откуда, опять они были заняты диковинными своими делами, а едва смолкли колокола, опять стали бледнеть, пропадать из глаз, и растворились в воздухе.
– Кто они? – спросил Тоби. – Я наверно сошел с ума, но если нет, кто они такие?
– Голоса колоколов. Колокольный звон, – отвечала девочка. – Их дела и обличья – это надежды и мысли смертных, и еще – воспоминания, которые у них накопились.
– А ты? – спросил ошеломленно Трухти. – Кто ты?
– Тише, – сказала девочка. – Смотри!
В бедной, убогой комнате, склонившись над таким же вышиванием, какое он часто, часто видел у нее в руках, сидела Мэг, его родная, нежно любимая дочь. Он не пытался поцеловать ее; не пробовал прижать ее к сердцу; он знал, что это отнято у него навсегда. Но он, весь дрожа, затаил дыхание и смахнул набежавшие слезы, чтобы разглядеть ее получше. Чтобы только видеть ее.
Да, она изменилась. Как изменилась! Ясные глаза потускнели. Свежие щеки увяли. Красива по-прежнему, но надежда, где та молодая надежда, что когда-то отдавалась в его сердце, как голос!
Мэг оторвалась от пялец и взглянула на кого-то. Проследив за ее взглядом, старик отшатнулся.
Он сразу узнал ее в этой взрослой женщине. Так же завивались кудрями длинные шелковистые волосы; те же были полураскрытые детские губы. Даже в глазах, обращенных с вопросом к Мэг, светился тот же взгляд, каким она всматривалась в эти черты, когда он привел ее к себе в дом!
Тогда кто же это здесь, рядом с ним?
С трепетом заглянув в призрачное лицо, он увидел в нем что-то… что-то торжественное, далекое, смутно напоминавшее о той девочке, как напоминала ее и женщина, глядевшая на Мэг; а между тем это была она, да, она; и в том же платье.
Но тише! Они разговаривают!
– Мэг, – нерешительно сказала Лилиен, – как часто ты поднимаешь голову от работы, чтобы взглянуть на меня!
– Разве мой взгляд так изменился, что пугает тебя? – спросила Мэг.
– Нет, родная. Ты ведь и спрашиваешь это только в шутку. Но почему ты не улыбаешься, когда смотришь на меня?
– Да я улыбаюсь. Разве нет? – отвечала Мэг с улыбкой.
– Сейчас – да, – отвечала Лилиен. – Но когда ты думаешь, что я работаю и не вижу тебя, лицо у тебя такое грустное, озабоченное, что я и смотреть на тебя боюсь. Жизнь наша тяжелая, трудная, и улыбаться нам мало причин, но раньше ты была такая веселая!
– А сейчас разве нет? – воскликнула Мэг с непонятной тревогой и, поднявшись, обняла девушку. – Неужели из-за меня наша тоскливая жизнь кажется тебе еще тоскливее?
– Если бы не ты, у меня бы никакой жизни не было! – сказала Лилиен, пылко ее целуя. – Если бы не ты, я бы, кажется, и не захотела больше так жить. Работа, работа, работа! Столько часов, столько дней, столько долгих-долгих ночей безнадежной, безотрадной, нескончаемой работы – и для чего? Не ради богатства, не ради веселой, роскошной жизни, не ради достатка, пусть самого скромного; нет, ради хлеба, ради жалких грошей, которых только и хватает на то, чтобы снова работать, и во всем нуждаться, и думать о нашей горькой доле! Ах, Мэг! – Она заговорила громче и стиснула руки на груди, словно от сильной боли. – Как может жестокий мир существовать и равнодушно смотреть на такую жизнь!
– Лилли! – сказала Мэг, успокаивая ее и откидывая ей волосы с лица, залитого слезами. – Лилли! И это говоришь ты, такая молодая, красивая!
– В том-то и ужас, Мэг! – перебила девушка, отпрянув и умоляюще глядя ей в лицо. – Преврати меня в старуху, Мэг! Сделай меня сморщенной, дряхлой, избавь от страшных мыслей, которые смущают меня, молодую!
Трухти повернулся к своей спутнице. Но призрак девочки обратился в бегство. Исчез.
И сам он уже находился совсем в другом месте. Ибо сэр Джозеф Баули, Друг и Отец бедняков, устроил пышное празднество в Баули-Холле по случаю дня рождения своей супруги. А поскольку леди Баули родилась в первый день года (в чем местные газеты усматривали перст провидения, повелевшего леди Баули всегда и во всем быть первой), то и празднество это происходило на Новый год.
Баули-Холл был полон гостей. Явился краснолицый джентльмен, явился мистер Файлер, явился достославный олдермен Кьют, – этот последний питал склонность к великим мира сего и благодаря своему любезному письму весьма сблизился с сэром Джозефом Баули, стал прямо-таки другом этой семьи, явилось и еще множество гостей. Явился и бедный невидимый Трухти и бродил по всему дому унылым привидением, разыскивая свою спутницу.
В великолепной зале шли приготовления к великолепному пиру, во время которого сэр Джозеф Баули, общепризнанный Друг и Отец бедняков, должен был произнести великолепную речь. До этого его Друзьям и Детям предстояло съесть известное количество пудингов в другом помещении; затем по данному знаку Друзья и Дети, влившись в толпу Друзей и Отцов, должны были образовать семейное сборище, в коем ни один мужественный глаз не останется не увлажненным слезой умиления.
Но это не все. Даже это еще не все. Сэр Джозеф Баули, баронет и член парламента, должен был сыграть в кегли – так-таки сразиться в кегли – со своими арендаторами!
– Невольно вспоминаются дни старого короля Гарри, – сказал по этому поводу олдермен Кьют. – Славный был король, добрый король. Да. Вот это был молодец.
– Безусловно, – сухо подтвердил мистер Файлер. – По части того, чтобы жениться и убивать своих жен. Кстати сказать, число жен у него было значительно выше среднего *.
– Вы-то будете брать в жены прекрасных леди, но не станете убивать их, верно? – обратился олдермен Кьют к наследнику Баули, имевшему от роду двенадцать лет. – Милый мальчик! Мы и оглянуться не успеем, – продолжал олдермен, положив руки ему на плечи и приняв самый глубокомысленный вид, как этот маленький джентльмен пройдет в парламент. Мы услышим о его победе на выборах; о его речах в палате лордов; о лестных предложениях ему со стороны правительства, о всевозможных блестящих его успехах. Да, не успеем мы оглянуться, как будем по мере своих скромных сил возносить ему хвалу на заседаниях городского управления. Помяните мое слово!