355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чабуа Амирэджиби » Дата Туташхиа » Текст книги (страница 43)
Дата Туташхиа
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 17:19

Текст книги "Дата Туташхиа"


Автор книги: Чабуа Амирэджиби



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)

Второй эшелон состоял по меньшей мере из двухсот солдат, и невозможно описать давку и свалку, которая возникла в тюремных воротах. Скажу только, что насос с упорством одержимого поливал это человеческое месиво, пока оно не вывалилось за ворота, и лишь десятка два оглушенных, избитых и истоптанных офицеров ползли в нечистотах, пытаясь выгрестись из зоны огня.

Приказано было остановить шквал камней, и тогда из-под щита, прикрывшего полковника Кубасаридзе, раздалась бравая команда:

– Господа офицеры, за царя и отечество, по-пластунски, вперед!

Хохот взорвал тюрьму.

Полковник сообразил, что здесь что-то не так, осторожно высунулся из-под щита, оглядел пространство перед собой – ничто не лилось и не сыпалось ни сверху, ни спереди, – обернулся к воротам. Долго очень задумчиво глядел на них, а потом поднялся и, оставив щит на земле и уронив голову на грудь, побрел туда, куда выползали последние его офицеры. Он уже почти достиг ворот, когда из оконного проема строящегося дома вылез арестант, осторожно держа перед собой бочонок с нечистотами. Такие бочки служили в карцере парашей. Арестант подкрался к полковнику сзади, нахлобучил бочонок ему на голову и стремглав бросился назад, гонимый страхом перед собственной дерзостью. Полковник стащил с себя бочонок, отшвырнул его и, отерев лицо полою плаща, скрылся в подворотне.

Арестант перелез через баррикаду и тут же разрыдался, умываясь слезами восторга и гордости. А тюрьма все грохотала.

После инцидента участники атаки дня три-четыре лечили раны теплой серной водой в банях Тифлиса. Наместник по телеграфу беседовал со столицей, и по распоряжению самого премьер-министра полковник Кубасаридзе получил заслуженный отпуск. Пушки со склона Ортачальской горы убрали, а для решения конфликта политическими методами в окне тюрьмы, вместо полковника Кубасаридзе, появился прокурор, господин Калюзе.

– Арестанты, попросите вашего представителя пожаловать на переговоры, – обратился он к повстанцам.

Бунтующие выделили для переговоров с начальством и с прочими представителями власти двух человек, не раз упоминавшихся в моих записях: господина Гоги Цуладзе и писателя-революционера господина Луку Петровича Дембина. Дипломаты не мешкая подошли к окну. Представившись и познакомившись, парламентеры передали прокурору просьбу арестантов о том, чтобы военный врач Щелкунов возобновил отправление своих обязанностей, то есть посещение больных. Как выяснилось впоследствии, она была вызвана тяжелой болезнью Класиона Квимсадзе. Прокурор немедленно ответил согласием – Щелкунова впустили.

Господин Калюзе начал переговоры без всяких обиняков.

– До каких пор вы намерены задерживать господина Коца и того… надзирателя? – спросил прокурор.

– Господин Коц и подонок Моська отбывают срок наказания, господин прокурор, – отрапортовал Гоги Цуладзе.

– Что им предъявлено? – прокурор улыбнулся.

– Оскорбление человеческого достоинства, соучастие в гомосексуализме, выполнение противозаконных распоряжение властей, – ответил Лука Петрович Дембин.

– Серьезные обвинения! – покачал головой Калюзе. – Сколько же им вынесли?

– У нас нет полномочий разглашать срок наказания, однако мы люди гуманные и исполнителей преступлений, совершаемых по требованию свыше, судим не строго. Мы знаем, у кого требовать ответа, придет время, и мы его потребуем! – сказал Цуладзе.

Прокурор Калюзе сел на подоконник, перекинул ноги в сторону двора и, вынув белоснежным платком соринку из глаза, сказал:

– Как вам известно, смена главы правительства означает изменение политического курса. Когда глава правительства оставляет за собой также и портфель министра внутренних дел, это означает, что он собирается сделать акцент на внутриполитических проблемах. Вы согласны о мною?

– Да, – ответил Цуладзе.

– Оно и видно – реакция и террор, – заметил Дембин. – Правда, во всем остальном положение не изменилось.

– Как же, – возразил прокурор, – оно изменилось, и если вы не возражаете, могу привести вам весьма веское доказательство.

– Мы вас слушаем.

– Его императорское величество не так давно велел разбудить в три часа ночи господина Петра Аркадьевича Столыпина и приказал ему немедленно явиться. Его императорское величество пребывал в дурном состоянии духа. «Господин Столыпин – сказал император, и в голосе его была укоризна, – вы дали мне присягу в том, что в скором времени выведете мою империю из состояния смут и неурядиц. Где ваше обещание? Что означает вот это?!» – И государь император бросил на стол какое-то сочинение – десятка полтора страниц, написанных от руки. Получив разрешение его величества, господин Столыпин вооружился красным карандашом и приступил к чтению. Это был составленный тремя студентами Петербургского университета проект реорганизации Российской империи путем проведения коренных реформ. Начинался проект с мысли о том, что царь должен отречься от престола, и кончался призывом к ликвидации частной собственности.

– Какая прекрасная молодежь пошла, господин прокурор! – не удержался Лука Петрович Дембин.

– Великолепная, господин Дембин, блестящая, но… разрешите продолжить… пока государь император в расстроенных чувствах ходил взад и вперед по своему кабинету, господин Столыпин все читал, делая пометки красным карандашом. «Ну как?» – спросил император, когда председатель совета министров закончил чтение. «У меня к вам просьба, ваше величество!» – «Говорите!» – «Я, ваше величество, не обижен вашим вниманием и доверием. Это дает мне право просить вас дать такой приказ: „Впредь, до овладения правилами правописания русского, государственных проектов не писать, времени не отнимать! Николай“. На этих шестнадцати страницах допущено шестьдесят с лишним стилистических, орфографических и пунктуационных ошибок, ваше величество. Я перешлю ваш приказ авторам письма, установлю над ними надзор и доложу вам о последствиях». Государь император выразил согласие. Рукопись была отослана студентам на университетский адрес. Конверт со штемпелем его величества, естественно, вызвал среди студенчества большой ажиотаж, около двухсот молодых людей собрались на торжественное вскрытие и чтение пакета. Результат: двое оставили университет и отправились к родителям в имения, экспроприации которых они столь рьяно добивались в своем проекте. Третий спился! Царь остался на троне, необходимые реформы осуществляет господин Столыпин. А вы говорите, что ничего не изменилось. Как поступил бы предшественник господина Столыпина? Упек бы их в Сибирь… Хочу поставить вас в известность, что о вашем бунте господину Столыпину доложено, и с сегодняшнего дня все будет делаться на основании его распоряжений.

– А что же будет делаться, интересно узнать? – спросил Гоги Цуладзе.

– Ничего нового. Абсолютно ничего! Вы меня поняли? – Калюзе улыбался.

– Как это – ничего? – удивился Лука Петрович Дембнн.

– Разумеется, я несколько переборщил. Как это ничего, в самом-то деле! Будут новшества, непременно будут! Ну, к примеру, вам дадут действовать, как вы сочтете нужным, – в пределах тюрьмы и законности. Это и есть новое! Далее – вы признаны судом виновными, и вам вынесен соответствующий приговор. Приговор есть закон, а закон должен вершиться при любых условиях. Как говорили древние, perеamundus et fiat justitia.[26]26
  Правосудие должно совершиться, хотя бы погиб мир (лат.)


[Закрыть]
Следовательно, вы останетесь сидеть, пока не отбудете полностью наказания. Должен сообщить также, что присутствия, разбирающие жалобы и просьбы о помиловании, будут действовать по-прежнему, и в отношении бунтовщиков не будут принимать чрезвычайных мер. Так, что еще?.. Ага, вспомнил: по-прежнему отбывшие срок наказания будут освобождаться и, как всегда, будут приниматься новые группы осужденных. Еще, надо полагать, вы нам передадите заложников, как обещали, и мы им воздадим по заслугам. Вот, пожалуй, и все. Кажется, я ничего не забыл. За провинности, совершенные в тюрьме до сегодняшнего дня, государство с вас взыскивать не будет. Ему достаточно и того, что исполняется, иными словами, вы отбываете положенный вам срок наказания. Живите, как хотите, но имейте в виду, что нового преступления вам не простят…

Прокурор Калюзе не стал дожидаться реакции на свою речь, пожелал парламентерам здоровья и удалился.

Вот и все.

А реакция, говоря по правде, была ошеломляющей, – парламентеры стояли, как идиоты, уставившись на пустое окно. Долгое молчание нарушил смех Гоги Цуладзе.

– Ай да Столыпин! – промолвил Лука Петрович Дембин.

Прокурор Калюзе скрыл, а возможно, просто забыл одно немаловажное обстоятельство. Произошло же вот что: тюремный конвой сменили, привели новую воинскую часть и расширили запретные зоны, доведя их до ста метров. Смысл этой затеи был ясен: в тюрьме не осуществлялась надзорслужба, и тюремщики застраховали себя от возможного подкопа, – кому под силу прорыть туннель длиною в сто метров? История тюрем такого не помнит. Мера эта, собственно, была излишней: в тюрьме откуда каждый день кого-то освобождают, невозможно обеспечить конспирацию подкопа, тем более когда каждый шатается по своей воле, где хочет и когда хочет…

Шалва Тухарели

Мне комитет поручил наблюдать за настроением масс, за взаимоотношениями различных групп и слоев тюремного населения и за общей ситуацией. Я ходил, слушал, смотрел, ни во что не вмешивался, – конечно, если в этом не было крайней нужды, и о своих впечатлениях и выводах докладывал Фоме Комодову и Андро Чанеишвили. Дате Туташхиа мы ничего не поручали, и сам он тоже ничего на себя не брал – ни обязанностей, ни ответственности. Но он повсюду следовал за мной, хотя, по справедливости скорее я ходил за ним… То ли ему везло то ли от природы он был наделен редкостной интуицией, но всегда ноги приносили его как раз туда, где происходило что-нибудь важное: разговор, спор, какая-нибудь свара. Готов поклясться на чем угодно, я не только не хотел заводить свою агентуру, но и вообще не собирался пользоваться чужими донесениями… Однако человеческая масса, народ, общество – назовите, как хотите, – это нечто необъяснимое и таинственное. Кто, откуда и как разгадал, кем я назначен и в чем моя миссия? Я не берусь ответить на этот вопрос, но не прошло и двух часов после первого заседания комитета, на котором мне была поручена эта роль, как я уже располагал целым штатом добровольных сотрудников. Приходили какие-то незнакомые люди и без всяких просьб с моей стороны, ничего не выясняя и не уточняя, как нечто само собой разумеющееся, сдавали мне отчет о виденном и слышанном, и – что поразительно – почти каждый точно знал, что требуется мне, то есть комитету и бунту.

Так вот мы с Датой ходили вместе, и это привело в конце концов к тому, что мы вместе и отчитывались перед комитетом, и как-то само собой получалось, что обязанности, возложенные на меня, стали нашими общими.

Это было неповторимой школой изучения психики человека, массы и вместе с тем прекрасным развлечением… Теперь все это кажется куда забавней, теперь, когда все давно позади и я могу с веселой душой рассказывать друзьям и потомкам об острейших переживаниях своей молодости. Что я могу еще рассказать?.. Имею, конечно, в виду нечто значительное… Много всего было, но я все же предпочитаю еще раз осмыслить самые, на мой взгляд, важные результаты тех событий.

Как-то раз, еще до начала бунта, Дата Туташхиа, беседуя с Фомой Комодовым, сказал:

– Здесь кто-то недавно говорил, что революция должна бороться против самой ситуации, а не с одним каким-то ее проявлением. Я говорю, да и ты сам знаешь: я никогда не требовал от человека ничего, кроме того, чтобы он был добр и справедлив. Встретишь униженного, пострадавшего – постарайся облегчить его участь. Но страдалец-то этот и сам должен пошевелить мозгами, чтобы помочь и себе, и другим. А ты попробуй поди покажи ему, кто его мучает, да объясни, за что этот мучитель его терзает, – думаешь, он тебе спасибо скажет и воевать отправится? Как бы не так! Он даже пальцем не пошевелит, не шелохнется, духу ему на это не хватит. Вот как заставить этого мученика плавниками шевелить да за себя постоять, этому я и хочу научиться. Вытянул я у тебя однажды: «Сами не знаем, а поучимся, так будем знать, как царя сбросить!» И у меня та же мысль, но чему вы собираетесь учиться и чему я – вещи разные, хотя и общее здесь тоже есть. Только мое дело куда трудней.

Обратите внимание, тем самым Дата Туташхиа объяснил причину своего участия в бунте: хочу, мол, научиться тому, как заставить мученика за себя постоять. Страх и решимость – это начало и суть, основа и фундамент всякого массового движения… Может быть, это и есть условие всякого осознанного шага вообще, однако вернемся к теме. В ходе борьбы обнаружилась известная скованность, робость, сомнение в праве оказывать сопротивление властям. Дело в том, что чувство вины, даже совершенно незначительной и вымышленной, действует на арестанта угнетающе. Редко встретишь арестанта, который считал бы себя до конца виновным в том, за что он осужден. Сколько раз каждый из нас обзовет себя дураком, но попробуйте найти человека, который и впрямь так о себе думает. Но одновременно почти не встретишь арестанта, который хотя бы частично не считал бы себя виновным, так же как не существует нормального человека, который наедине с собой не считал бы себя хоть чуточку глупцом. Вот это – мизерное чувство вины и порождает в арестанте сомнение в праве на бунт, на сопротивление. Чтобы поднять боеспособность восставших, необходимо было свести на нет этот угнетающий фактор, а достигнуть этого можно было путем разъяснительной работы, с одной стороны, и, с другой – практикой, непосредственным, прямым участием в восстании. Дата Туташхиа любил говорить: смелость – дело навыка, привычки. Хочу привести несколько примеров к тому.

Помнится, первая атака была отбита. Дата и я спустились вниз по лестнице, хотели выйти во двор. Приметили человека, который очень осторожно – казалось, вот-вот богу душу отдаст со страху, – крался вниз.

– Токадзе это, показывал я его тебе. Он из Поти, здесь с шоблой.

Было это, я вспомнил. Токадзе стоял тогда голова – в плечи, нос – в землю, будто в собственную могилу уставился, а в руках по кирпичу. А было, когда администрация отказалась принимать передачи, возле тюрьмы топтались сотен пять женщин с корзинами, а мы противопоставили мере начальства соответствующую акцию – всеобщий крик! Поктиа получил указание, и через две минуты тюрьма взорвалась несусветным ревом. Ребята Амбо Хлгатяна натянули между окнами третьего этажа лозунг «Дайте передачи!». Тюрьма принялась скандировать эти слова. Толпа родственников за оградой прочла лозунг и тоже зашумела.

Изо всех корпусов пристяжные выгоняли во двор шоблу. Гнали палками, некоторые даже размахивали ножами. Один пристяжной, по кличке Черпак, у которой был реальный шанс вот-вот стать вором в законе, в одной руке держал толстую дубинку и молотил ею по спинам упиравшейся шоблы, а в другой сжимал огромный нож и весьма рискованно размахивал им. Этот нож мог заставить бежать и покойника, – шобла тем не менее не торопилась.

– Быть Черпаку дворянином, – сказал Дата Туташхиа.

– А ну давай, давай кому говорят! – покрикивал Черпак на свое стадо. – Хачапури жрать – на это вы молодцы, а как кричать так в кусты?! А ну, быстрее давай, быстрее, говорю! – И дубинка гуляла по их головам.

Во дворе шоблу встречали люди Поктии и заставляли запасаться камнями. Объятая страхом и паникой толпа хватала не по одному, а по три-четыре камня, и, как ей было велено, располагалась вдоль стены.

Это было внушительное зрелище. Представьте себе, вся тюрьма – четыре тысячи человек – ревет, не переводя дыхания. За оградой истошно вопят женщины. Шобла набрала камней, что само по себе означало, что она против тех, чьим преданным рабом была всю жизнь. И, заметьте, была при этом счастлива своим рабством. Однако люди подавлены, трясутся от страха и вот-вот рухнут от слабости в коленях. Некоторые кричат, другие же просто разевают пасти, делая вид, что кричат, и думая, что кого-то провели. Но ведь если кто и следит за ними, разве разберешь в этом гвалте: тот вон на самом деле кричит, а этот лишь рот разевает. Раз рот разевает, значит, кричит, а раз кричит, значит, на стороне восставших!.. Конечно, шобла держит камни, но держит так, будто только что эти камушки вытащили из огня и сунули раскаленными ей в руки… Одним словом, более выразительного примера беспомощности и действия против собственной воли я никогда в жизни не видел. Вот там мне и показал Дата того Токадзе…

– Что за человек? – спросил я у Даты.

– А бог его знает. Пописывал он там что-то, в Поти. Писал и сам же читал, а больше никто, мне кажется.

– Зачем же печатали, если он писать не умеет?

– Бесцеремонный он человек, наглый, но все его боялись. Остерегались брани и доносов, наверное. Не знаю, откуда мне знать.

– А что он писал?

– Писал в пользу правительства и все такое. Били его, несчастного, через день. А теперь он сам здесь. За что бы это, а?

Таким я и увидел Токадзе в тот первый раз.

…Мы были уже во дворе. Выполз во двор и Токадзе. Он был напряжен, как стрела, которая вот-вот метнется неизвестно куда и сгинет.

…Тюрьма праздновала победу. Кругом быстро и деловито сновало множество людей. Каждый был глубоко убежден, что именно он внес первостепеннейшую лепту в оборону и сейчас спешит по особо важному делу.

Через десять минут мы оказались у строящегося корпуса. И тут опять возник Токадзе. Он стоял перед парадным входом и вещал:

– Растерялась вся эта публика. И вовсе не вода, которую они пустили на солдат, решила дело. Все растерялись – и главари, и весь этот люд, – он с презрением ткнул пальцем в баррикады. – Это мы с Авксентием Шарихадзе пробрались вон туда, в эту недостроенную богадельню, и обрушили на них град камней. Швырнем в стену, а камни рикошетом прямехонько в солдат. И отсюда надо было метать так же. Да кому сообразить-то?!

– Петя Токадзе, чего ты тут выхваляешься? Ты же все это время провалялся в клозете второго этажа, – заметил кто-то.

– Ты, Коля Шилакадзе, – мигом обернулся писатель, – сидишь за изнасилование сестры своей жены, я-то знаю! Ступай по камерам и расскажи об этом всем, да не забудь, что ты и тещу пытался изнасиловать, только прокурор доказать не смог.

Шилакадзе остолбенел.

Токадзе вернулся к своей пастве, повещал еще и отправился в больничный корпус. Он шел развязно, как-то нагло, что ли, и от бывшего его смертельного страха не осталось и следа.

А Шилакадзе все не мог двинуться с места. Клянусь на чем угодно, он не только не совершал ничего подобного, но даже не слышал, что такое на свете водится.

Наконец он вышел из шока и поднял на нас глаза, красный как рак.

– Скажу я тебе, Коля, чем кончится это дело, если хочешь знать, – обратился Класион Квимсадзе к жертве Токадзе. – И мы, и ты испустим дух в Сибири, революция в конце концов победит, а этот борзописец Токадзе – я только сейчас вспомнил, сколько раз он был бит за доносы, – напишет воспоминания и все, что здесь было хорошего, припишет себе, а в дурном обвинит нас.

На следующий день, когда полковник Кубасаридзе лично предводительствовал массированной атакой и когда Класион Квимсадзе обливал нечистотами господ офицеров, Петя Токадзе и был тем самым арестантом, который нахлобучил на полковника полную до краев парашу. Я привел этот пример не для того, чтобы показать, как из труса стал смельчаком именно Токадзе, – подонки вроде Токадзе не могут сослужить настоящую службу революции, и ей такие люди не нужны. Я пытался лишь набросать схему, как получается, что люди из состояния животного страха переходят в состояние беззаветной, подчас сумасшедшей смелости. Вот другой, более забавный случай. Должен был состояться митинг с чтением петиции к Государственной думе и правительству, а также сбор подписей здесь же, на месте. К митингу подготовились хорошо. Не менее трех четвертей арестантов вышли во двор. Остальные слушали, высунувшись из окон. Лука Петрович читал текст по-русски, а трое других повторяли его на основных языках Закавказья. Масса в несколько тысяч голов, плотно сгрудившись, внимала чтецу. Видно, в задних рядах было плохо слышно, и народ поднялся на леса строящегося здания. Многие вскарабкались на пожарную лестницу главного корпус выше всех на лестнице, на уровне потолка второго этажа сидели два Жоры, два друга – Жора Кашиа и Жора Бадалянц, оба относившиеся к бунту с большой настороженностью. Под лестницей был вырыт огромный пруд для пожарных нужд, метра в три шириной и такой же глубокий. Для митинга мы выбрали место, с которого не было видно орудий, выставленных на склоне горы. Мы были почти уверены, что палить по тюрьме не будут, но пушка есть пушка, и вид ее мог у многих отбить охоту слушать обращение к Государственной думе, тем более что в нем содержались и политические требования. Мы, то есть члены комитета и активисты, смешались с толпой, чтобы обеспечить нужное настроение участников митинга, воспрепятствовать возможной провокации и сдержать оппонентов и незваных советчиков. Словом, все было учтено и предусмотрено. Однако без инцидента не обошлось. Чтение подходило к концу, когда издалека донесся глухой и тяжкий звук – то ли грохнулась о землю большая железная плита, то ли грянул одинокий пушечный выстрел.

– Спасайся, братцы, палят!

– Стой, ни с места, провокация! – одновременно из разных мест раздалось несколько голосов. Кричали наши, заранее подготовленные люди, но напрасно.

Как могла такая толпа людей испариться в одно мгновение, для меня и по сей день остается загадкой. Я не успел рта открыть, чтобы закричать свое «стой!», как на плацу осталось не более сорока человек!.. Где-то сзади грянул дружный вопль. Я оглянулся: тех, что расположились на нижних ступеньках пожарной лестницы, и след простыл. Сидевшие на средних ступеньках стремительно неслись вниз, наступая друг другу на руки, на головы и при этом исступленно бранясь, а два Жоры, восседавшие на самой верхотуре, видно, решив, что деваться некуда, разом спрыгнули в пруд. Я бросился на помощь. Сперва вынырнул один, за ним – второй. Я протянул руку одному Жоре, вытащил второго… Они стояли рядом, жалкие, бледные, трясущиеся, и с обоих ручьем бежала вода.

– Дай мне карандаш и бумагу, – очень решительно сказал Жора Кашиа Жоре Бадалянцу.

Жора Бадалянц сунул руку в карман, и оттуда фонтанчиком выскочила вода.

– Что ты попросил? Что дать?

– Карандаш и бумагу!

Физиономию Жоры Бадалянца перекосило, как от чего-то невероятно кислого:

– Какую тебе бумагу, какой карандаш, мать твою!

Кашиа повернулся к нему спиной и отправился в камеру. Бадалянц поплелся за ним, виртуозно ругаясь.

– Я не ослышался, Шалва, – ошеломленно произнес Дата, глядя им вслед, – и в самом деле один Жора попросил у другого карандаш и бумагу?

Когда я пришел в себя от удивления и смеха, Дата уже оторвался от двух Жор и глядел в землю, прямо себе под ноги. Взглянул и я… Господи, боже мой! Сотни тапочек и шлепанцев валялись на земле. Некоторые лежали так естественно, что казалось, ноги владельца и сейчас еще в них. Ухитриться удрать из собственных тапочек, даже не сдвинув их с места!..

– Погляди, кто-то дернул в одной, а другую бросил! – веселился Дата.

Я приблизился. Здесь же, в двух шагах или ближе, спиной к нам стоял как вкопанный огромный человек. Левая нога босая, на правой – тапка. Это была тапка той пары, которую заметил Дата. Дата приблизился, хотел посмотреть, кто таков этот будто навечно окаменевший человек, но тут же отпрянул, зажав ладонью нос.

– Фуф, смраду от него!..

Это был Дардак.

– Спускайтесь, хоть тапки свои разберите! Я, что ли, буду их вам разносить? – орал Поктиа арестантам, робко выглядывавшим из окон.

Понемногу народ опять собрался, но в большинстве это были те, кто считали свое молниеносное бегство оправданным. Другие стыдились своей трусости, третьи еще не пришли в себя от страха. Ребятам Поктии понадобилось почти четверть часа, чтобы снова собрать всех.

Возле меня остановился Спарапет и зашептал:

– Вот вы… заладили: народ, народ… Ну и что? Поглядели? Разве это люди? Если и люди, то бог их создал, чтобы вкалывать, больше они ни к чему не пригодны, а порядочный человек должен жрать, – вот и вся его забота. Так-то, милок!

– А ты где был? – спросил я их воровское превосходительство.

– А где сейчас есть, там и был! Где мне быть? Не веришь, вон Сыча спроси!

Митинг закончился, собралось около двух с половиной тысяч подписей. На большее не было ни бумаги, ни надобности.

От Дардака никто и ничего путного не мог, конечно ждать, но Жоры впоследствии стали примером смелости и отваги. Спустя два года они устроили аналогичный бунт в армавирской тюрьме и до конца очень хорошо руководили им.

Это то, что я хотел сказать про страх и про смелость. Теперь два, на мой взгляд, интересных случая, а потом расскажу вам про «ортачальскую демократию».

Возле западной стены сидел, с головой уйдя в себя, господин Вано Тархнишвили. Перед ним возвышалась груда камней. Прошлое господина Вано было поразительно и неповторимо. В двадцать лет он втянулся в нелегальную деятельность и, одержимый идеей восстановления грузинской монархии, всю жизнь упорно боролся с режимом, который предоставил ближайшим его родственникам высочайшие чины, награды, должности, богатство и все мыслимые блага. Во всем этом не было отказано и самому господину Вано. Однако князь Вано Тархнишвили из своих шестидесяти лет сорок промотался по бесчисленным ссылкам, добровольным и вынужденным эмиграциям и по тюрьмам, тюрьмам, тюрьмам. То, что происходило тогда в Ортачальской тюрьме, прямо отвечало его натуре. Князь Вано командовал западным участком обороны.

– Мое почтение, князь Вано! – приветствовал его Дата Туташхиа.

– Пошли господь вам здоровья! – старик глубоко вздохнул.

– Как поживаете, Иван Дариспанович? – спросил я.

– Устал я, Шалва… Устал безмерно! И когда только всему этому конец придет?

Силы, казалось, и впрямь оставили его.

– Знаете, о чем я думаю, господа?

– Мы слушаем…

– Я прямой потомок Георгия Саакадзе. Мои предки последние триста лет провели в смутах и неурядицах. Видно, во мне скопилась усталость всех поколений рода. Сейчас, на склоне лет, я это чувствую… Я изнемог…

– Отдохните, князь Вано, – сказал Дата. – Пусть молодые бунтуют, свой долг вы отдали с лихвой. Все это знают.

– Нет. Мое место здесь, – господин Вано Тархнишвили уронил голову на грудь и снова погрузился в себя.

– Не уйдет он отсюда! – сказал Дата Туташхиа, когда мы отошли.

Запомнил я еще мать Гоги Цуладзе. Эта почтенная дама приходила раз в три дня и, невзирая на то, в котором часу ей удавалось отослать передачу и получить ответ, оставалась здесь дотемна. Такие родные вообще редкость, тем более пожилые. Это удел молодых мечтательниц, романтически влюбленных в своих мужей. Вроде бы все сделано и можно возвращаться домой со сладостным чувством выполненного долга, ан нет!.. Стоит возле своей любви и беды! Письма матери Гоги Цуладзе служили в тюрьме предметом грустных шуток. Все они начинались так: «Гоги, сынок, голубчик мой. Из горячего я смогла принести только чахохбили, в коленях ломит, трудно мне стоять у плиты. Остальное – зашла на базар и посылаю…» Затем следовал подробный список посылаемых припасов и в конце всегда приписка: «Арчил совсем сумасшедший, горе мое, но умница большой». Арчил был единственным сыном овдовевшего Гоги Цуладзе, озорник и умница, как большинство мальчишек его возраста. А ноги Нино хоть и не держали ее у плиты, но зато под тюремными стенами могли держать грузную женщину до поздней ночи. Нужна большая духовная сила, чтобы глядеть на старую мать за тюремной оградой и не сломиться. Родные не понимают этого и стоят часами, а у арестанта к горлу ощетинившимся комком подкатывает злоба, и он шутит – что еще ему остается! Мне выпало дежурить с полуночи того же дня до полудня следующего, и в этом мне повезло, так как главная баталия нашего бунта разыгралась именно в мое дежурство.

– Ты когда-нибудь был женат? – спросил я Дату, когда после заседания мы отправились отдохнуть.

– Нет.

– Ну, а подруга была?.. Любить приходилось?

– Для настоящей любви время нужно, Шалва, – ответил Дата Туташхиа. – А свободного времени судьба мне не отпускала.

– Не пойму я тебя! Ведь бывает любовь с первого взгляда?

– В песне.

– Почему только в песне? Разве не бывало у тебя – увидел женщину и – конец? – Я и вправду не понимал его.

– Это не любовь, я думаю.

– А что же?

– Не знаю, как сказать… Ну, симпатия, увлечение, может быть. Плотское это. А любовь – духовна. Нужно хоть немного вместе побыть, чтобы друг другу в душу заглянуть, и когда ее душа станет необходима твоей, тогда это можно назвать любовью. А если эта женщина еще и мать твоих детей, тогда любовь еще острее.

– Может быть, ты и прав, – согласился я. – Но хоть серьезное увлечение было у тебя, влюблен ты бывал?

После бессонной ночи Дата выглядел усталым, и все же в глазах его что-то вспыхнуло, но тут же погасло, и он снова помрачнел.

– Одни раз… это, кажется, была любовь, но… давай-ка лучше вздремнем, Шалва.

Он повернулся на бок и больше уже ничего не говорил.

Существует понятие – цельная натура. Лично я именно такой натурой считал Класиона Квимсадзе, да будет светла его память. Цельной потому, что он одинаково четко проявлял все человеческие качества, в том числе и отрицательные, но поступки его всегда бывали исполнены великодушия и высшей нравственности. Именно так я понимаю цельность натуры. Вряд ли кто-нибудь, кроме Класиона, мог додуматься до ассенизационных фонтанов, вещественным результатом чего явилось не только то, что была отбита атака, но и то, что выгребные ямы были вынесены за пределы тюрем по всей империи, а за каждым участником атаки закрепилось прозвище г…еда. В нескольких случаях дело доходило до дуэли. В связи с распространением упомянутого прозвища был издан приказ военного министра. Приказ, естественно, дал ощутимо противоположный результат.

Хочу рассказать вам о создании парламента, но в моей памяти парламент и Класион Квимсадзе почему-то зафиксировались вместе, и это вопреки тому, что Класион был ярым противником передачи власти парламенту и на его заседания не ступал и ногой, не считая единственного посещения. Правда, все шло хорошо, мы сумели отразить несколько атак жандармов, однако у бунта было много открытых и скрытых противников. Оппозиция, как известно, обязательный атрибут всех восстаний и революций, спутник всяческих социальных реформ и сдвигов. Чалаб, например, представил комитету несколько записок, в которых шобла передавала осаждающим сведения о положении и даже давала советы, как подавить бунт. С другой стороны, было много случаев проявления открытого недовольства, а то и призывов против восстания. Повсюду довольно большими группами стояли люди и что-то громко обсуждали. Я подчеркиваю – большими, потому что до отражения атаки вместе собиралось не более трех-четырех человек, и разговоры были негромкие, осторожные. Произошла поразительная перемена. Этот вечно молчавший, охваченный страхом народ заговорил, обрел голос, никто уже не боялся выкладывать свои мысли и мнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю