355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Брюс Чатвин » «Утц» и другие истории из мира искусств » Текст книги (страница 6)
«Утц» и другие истории из мира искусств
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:11

Текст книги "«Утц» и другие истории из мира искусств"


Автор книги: Брюс Чатвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

От полетов его фантазии у меня закружилась голова. В подтверждение своей теории Утц сообщил, что самый первый европейский фарфор – бëтгеровская красная и белая глина – соответствовал красной и белой тинктурам алхимиков. Для такого суеверного старого императора, как Август, производство фарфора было шагом на пути к обретению философского камня.

А если так, если, согласно представлениям XVIII века, фарфор был не только и не столько очередным экзотическим материалом, а являлся мистическим и охранительным веществом, гораздо легче понять, почему король набил свой дворец сорока тысячами фарфоровых изделий. Или считал «аrcanum» тайным оружием. Или обменял на фарфор шестьсот великанов.

Фарфор, заключил Утц, считался лекарством от старения.

Фридрих Великий, конечно, несколько развенчал эти метафизические иллюзии, когда без лишних сантиментов погрузил изделия мейсенской фабрики на повозки и отослал их в Берлин в качестве военных трофеев.

– Но что с него взять?! – похлопал ресницами Утц. – При всех его хваленых музыкальных способностях Фридрих, в сущности, был стопроцентным филистером.

В комнате стало почти совсем темно. Вечер был теплый, легкий ветерок морщил тюлевые занавески. На ковре слабо мерцали фигурки животных из Японского дворца.

– Марта! – крикнул Утц. – Свет, пожалуйста.

Служанка внесла свечу в мейсенском подсвечнике и водрузила ее посередине стола. Она поднесла спичку, и в стеклах стеллажей заплясали бесчисленные огоньки. Утц поставил на проигрыватель другую пластинку: на этот раз – речитатив Зербинетты и Арлекина из штраусовской «Ариадны на Наксосе».

Я уже говорил, что лицо Утца казалось восковым по текстуре. Сейчас, в свете свечи, воск как будто подтаял. Вещи, подумал я, тверже людей. Они – неизменное зеркало, глядясь в которое мы наблюдаем собственный распад. Ничто не свидетельствует о твоем износе с такой очевидностью, как коллекция произведений искусства.

Одного за другим Утц снимал с полок персонажей комедии дель арте и помещал их в лужу света на стеклянной столешнице, где они скользили и вертелись на своих подставках, похожих на застывшую золотую пену, с таким видом, словно вечно будут вот так смеяться, кружиться, импровизировать.

Скарамуш – бренчать на гитаре.

Бригелла – опустошать чужие кошельки.

Капитан – по-детски рисоваться и важничать, как все военные.

Доктор – убивать своего пациента, дабы избавить его наконец от болезни.

Панталоне – злорадно прицокивать, озирая мешки с деньгами.

Завитки спагетти будут вечно лезть в нос Пульчинеллы.

За направившимся в театр Иннаморатой, как за всеми трансвеститами во все времена, будет с улюлюканьем гнаться толпа.

Коломбина будет вечно любить Арлекина, до конца своих дней оставаясь «настолько безумной, чтобы ему доверять…».

А Арлекин – тот самый Арлекин – навсегда останется гениальным выдумщиком, гаером, непредсказуемым ловкачом, с надменным видом разгуливающим в своем разноцветном наряде и оранжевой маске. Он никогда не перестанет проказничать, подкрадываться на цыпочках в чужие спальни, продавать пеленки для детей главного евнуха, танцевать на краю гибели… Настоящий господин Хамелеон!

И вот когда Утц повернул эту фигурку в свете свечи, я вдруг понял, что недооценил его – он тоже танцевал! Мир этих фарфоровых человечков был для него реальным миром, а гестапо, агенты тайной полиции и прочие угрюмые громилы – всего-навсего игрушками из мишуры. Он научился воспринимать бомбардировки, блицкриги, путчи, чистки и другие сходные события нашего невеселого века как внешние шумы.

– А теперь, – предложил он, – давайте пройдемся. Подышим свежим воздухом.

Выходя, я поблагодарил Марту за ужин. По ее лицу скользнула тень улыбки. Не вставая с табурета и не сгибая туловища, она деревянно поклонилась, слегка подавшись вперед.

Вечер был теплый и душный. Вокруг фонарей вились мотыльки. На Староместской площади у памятника Яну Гусу толпилась молодежь: юноши в белых рубашках с открытым воротом, девушки в немодных ситцевых платьях. Все они казались свежими и бодрыми.

Над шпилями Тынского собора сияли звезды, и под раскаты органной музыки из-под арки Школы богословия потянулись верующие, возвращавшиеся с мессы. До Пражской весны оставался еще год, но атмосфера, как мне помнится, была радостная. Поэтому я страшно удивился, когда Утц, повернувшись ко мне, внезапно процедил сквозь зубы:

– Ненавижу этот город.

– Ненавидите? Как же так? Вы же сами говорили, что он красивый.

– Ненавижу. Ненавижу.

– Все наладится, – сказал я, – в конце концов будет лучше.

– Вы ошибаетесь. Лучше не будет никогда.

Отрывисто кивнув, он пожал мне руку.

– Спокойной ночи, мой юный друг. Вы еще вспомните мои слова. А теперь позвольте откланяться. Пойду в бордель.

В тот год я отправил Утцу открытку на Рождество и получил от него открытку в ответ – с фотографией могильной плиты Тихо Браге [58]58
  Тихо Браге (1546–1601) – датский астроном и алхимик эпохи Возрождения. Похоронен в Праге.


[Закрыть]
и просьбой позвонить, если я снова наведаюсь в Прагу.

В последующие месяцы, когда весь мир с интересом следил за деятельностью товарища Дубчека, я пытался представить себе настроение Утца. Неужели, думал я, он по-прежнему упорствует в своем пессимизме?

Время шло, и, несмотря на угрожающие статьи в советской прессе, казалось все менее и менее вероятным, что Брежнев пошлет в Прагу танки. Но однажды вечером, когда я приехал в Париж, движение на бульваре Сен-Жермен было перекрыто и полицейские, вооруженные щитами и дубинками, сдерживали толпу демонстрантов.

На оккупацию Чехословакии понадобились ровно сутки.

Затаскивая сумку по ступеням отеля, я вынужден был с грустью признать, что Утц оказался прав. В декабре я послал ему новую открытку, но ответа не получил.

Зато д-р Орлик писал мне с завидной регулярностью. В своих посланиях (неизменно на казенных бланках Национального музея) – нацарапанных жутким почерком, который я едва разбирал, – он требовал от меня ксерокопий научных статей. Я должен был срочно разыскать какие-то особые кости мамонта в Музее естественной истории. А также выслать ему книги – разумеется, не дешевые: преимущественно монографии, подготовленные известными американскими университетами.

В одном из писем он информировал меня о своем новом научном проекте: муха (Musca domest ica) в голландских и фламандских натюрмортах XVII века. Моя роль должна была состоять в том, чтобы изучить все имеющиеся репродукции картин Боссарта, Ван Хëйса и Ван Кессела на предмет наличия в них мухи.

Я не ответил.

Шесть лет спустя, в конце марта 1974 года, Орлик прислал мне открытку в траурной рамке, на которой криво вывел: «Наш дорогой друг Утц скончался…» Слова «наш дорогой друг» показались мне не вполне уместными, учитывая, что мое общение с Утцем ограничилось в общей сложности девятью с чем-то часами и было это шесть с половиной лет назад. Тем не менее, памятуя о трогательной привязанности двух стариков, я отправил Орлику короткое письмо, в котором поблагодарил его за это уведомление и выразил сочувствие.

Тут же последовал шквал новых, абсолютно невероятных полупросьб-полутребований: не мог бы я выслать тысячу американских долларов на поддержку деятельности некоего малоимущего ученого? Не соглашусь ли я оплатить шестимесячную ознакомительную поездку по западноевропейским научным центрам? Не мог бы я прислать сорок пар носков?

Я выслал четыре пары.

Переписка оборвалась.

В августе я заехал в Прагу на обратном пути из Советского Союза. Настроение людей, особенно в небольших городах по берегам Волги и Дона, было на удивление жизнерадостным. Советская система образования, похоже, приносила свои плоды – в стране выросло целое поколение умной, образованной молодежи с довольно стойким отвращением к идеологии тоталитаризма.

Прага казалась не в пример более мрачной и подавленной. Хотя полки ломились от товаров, на лицах покупателей, бродивших по Вацлавской площади, застыло выражение отвращения к самим себе за то, что они, пусть временно, потеряли надежду. Из книжных магазинов исчезли произведения «Prag-Deutsch Schrift steller» [59]59
  Пражско-немецкий писатель ( нем.).


[Закрыть]
Франца Кафки. Памятники, являющиеся символами национальной гордости, такие, как Тынский собор и собор Cв. Вита, закрыли на реконструкцию, упрятав их фасады за ржавыми неказистыми лесами.

Рабочих при этом видно не было.

Куда бы ты ни поехал, перед тобой вырастал знак «Проезда нет». Город, где ничего не стоило заблудиться и в лучшие времена, превратился в настоящий лабиринт тупиков. У меня создалось впечатление, что Прага скорбит не столько по своему былому экономическому процветанию, сколько по месту в европейской истории. Это был город, доведенный до предела отчаяния.

Нет, я, конечно, несправедлив. И в тогдашней Праге можно было найти немало свидетельств несокрушимости чешского духа.

Мне кажется, именно Утц был тем человеком, который впервые убедил меня в том, что история – наш проводник в будущее и совершенно непредсказуема. А будущее – мертвая территория, ничья земля, так как его еще не существует.

Когда на чешского писателя нападает охота порассуждать о бедственном положении своей родины, в его распоряжении имеется по крайней мере одна готовая метафора: восстание гуситов. В Музее Праги я наткнулся на текст, описывающий поражение гуситов от немецких рыцарей:

«Внезапно в полночь в самой гуще скопления войск Едома, разбивших свои палатки на протяжении трех миль неподалеку от города Жатеца в Богемии, что в десяти милях от Хеба, раздались крики ужаса. И вот все обратились в бегство, убоявшись шороха падающих листьев и не будучи при этом преследуемы ни единым человеком…»

Когда я выписывал этот отрывок в блокнот, у меня в ушах звучал гундосый шепоток Утца: «Они слушают, слушают, слушают все, что только можно, и при этом не слышат ничего».

Утц, как всегда, оказался прав. Тирания творит свое собственное акустическое пространство: особую пустоту, где вразнобой звучат какие-то непонятные сигналы, где едва слышное бормотание или слабый намек вызывает панику. Так что, скорее всего, башня тоталитаризма рухнет не от войны или революции, а от шелеста ветра или шороха падающих листьев…

Я остановился в гостинице «Ялта». Среди постояльцев был французский репортер, идущий по следу перуанского террориста. «В Прагу приезжает немало террористов, – сообщил он, – чтобы сделать пластическую операцию».

Еще в гостинице проживала группка английских наблюдателей за правами человека, а точнее сказать, за диссидентами: профессор современной истории и три литературные дамы, которые, вместо того чтобы наблюдать животных в каком-нибудь национальном парке Восточной Африки, приехали сюда изучать другой вид, находящийся под угрозой истребления: популяцию восточноевропейских интеллектуалов. Не перевелись ли они? Чем их следует кормить? Могут ли они еще породить какие-нибудь подходящие словесные формулы, которые будут способствовать крестовому походу против коммунизма?

Они пили виски, расплачиваясь кредитными карточками, поглощали неимоверное количество арахиса и явно надеялись, что за ними следят. Признаюсь, мне ужасно захотелось, чтобы, когда они и вправду встретят какого-нибудь диссидента, он оттяпал у них по парочке пальцев.

На следующий день я поискал фамилию Утц в пражском телефонном справочнике. Ни одного человека с такой фамилией там не значилось.

Тогда я отправился на Широкую улицу. Миновав противные лепные маски медуз-горгон над входом и череду переполненных мусорных баков, я позвонил в квартиру верхнего этажа дома № 5. Рядом с кнопкой звонка я заметил дырочки от шурупов на том месте, где когда-то висела медная табличка с именем хозяина.

Спустившись на этаж ниже, я постучался к певице, которая двадцать лет назад выглянула на площадку в пеньюаре, расшитом пионами. Теперь это была сморщенная старушка в черном платке с бахромой. Я произнес имя Утц. Дверь полетела мне в лицо.

Я поплелся вниз и уже успел спуститься еще на один пролет, когда дверь снова открылась и соседка прошипела: «Эй!», приглашая меня вернуться.

Ее звали Ада Красова. Квартира была набита сувенирами оперных лет. Она исполняла партии Мими, Манон, Кармен, Аиды, Ортруды и Лизы в «Пиковой даме». Одна из фотографий запечатлела ее в роли восхитительной Енуфы в ситцевой крестьянской рубахе. Она то и дело поправляла черепаховые гребни в волосах. На кухне рвало кошку. Из китайских ваз торчали букеты павлиньих перьев. Обилие выцветшего розового атласа напомнило мне спальню Утца.

Я не мешкая перешел к делу. Известна ли ей судьба Утцевой коллекции? Она издала короткую оперетточную трель: «У-у-у!.. Ля-ля!» – и передернула плечами. Разумеется, известна, но она ничего не скажет. Она дала мне телефон директора музея «Рудольфинум».

Музей, грандиозное здание, сохранившееся со «старых добрых времен» Франца Иосифа, носил имя императора Рудольфа в знак благодарной памяти о его любви к декоративному искусству. Фронтон украшали скульптурные барельефы, представляющие различные ремесла: огранщики драгоценных камней, ткачи, стеклодувы… Вход охраняла парочка угрюмых сфинксов. Сквозь трещины в ступенях росли лопухи.

Музей не работал «по не зависящим от администрации причинам» – точно так же, как и в 1967 году. Лишь один зал на первом этаже был открыт для временных экспозиций. В те дни там проходила выставка «Современные стулья и кресла». Я увидел ученические копии работ Ритвельда и Мондриана [60]60
  Геррит Ритвельд (1888–1964) – голландский архитектор и дизайнер мебели, участник художественной группы «Стиль»; Питер Корнелис (Пит) Мондриан (1872–1944) – голландский художник, положивший одновременно с Кандинским и Малевичем начало абстрактной живописи. Жил и работал в Нидерандах, Англии, Франции и США. Умер в Нью-Йорке.


[Закрыть]
и поставленные один на другой стулья из стекловолокна.

Я сказал дежурному, что хотел бы переговорить с директором.

Прага в культурном отношении – родная сестра Дрездена. Было ясно, что выдать себя за специалиста по мейсенскому фарфору мне не удастся. Поэтому я состряпал более правдоподобную легенду: я исследователь неаполитанского рококо и пишу статью о статуэтках, изображающих персонажей комедии дель арте, выпущенных на фабрике Каподимонте. Как-то раз я видел чудесную композицию «Поедатель спагетти», принадлежавшую мистеру Утцу. Нельзя ли узнать, где она находится в данный момент?

Сдавленный женский голос на другом конце провода произнес: «Я сейчас спущусь».

Мне пришлось ждать минут десять, прежде чем из лифта вышла некрасивая женщина средних лет в темно-лиловой косынке и с жировиком на подбородке. Растянув губы в многозначительной улыбке, она произнесла по-английски:

– Будет лучше, если мы выйдем на улицу.

Мы пошли по набережной Влтавы. Дул промозглый ветер, моросил дождь, и казалось, что тучи задевают шпиль собора Св. Вита. Такого плохого лета не было давно. Селезни преследовали уток на мелководье. В полусдутой резиновой лодке посередине реки сидел рыбак. Над его головой кружились чайки.

– Скажите, пожалуйста, – прервал я затянувшееся молчание, – почему ваш музей всегда закрыт?

– А вы как думаете? – кисло улыбнулась она. – Чтобы народ не пускать. – Опасливо оглянувшись по сторонам, она спросила: – Вы знали господина Утца?

– Знал, – ответил я. – Не близко. Один раз я был у него дома. Он показал мне свою коллекцию.

– Когда это было?

– В 1967-м.

– А-а, понятно, – скорбно покачала она головой. – До нашей трагедии. – Да, – подтвердил я. – Скажите, что стало с фарфором?

Она моргнула. Потом сделала полшага вперед, шаг назад и застыла в нерешительности, облокотясь о парапет, явно не зная, как лучше сформулировать вопрос.

– Если я вас правильно поняла, вы хорошо представляете себе рынок мейсенского фарфора в Западной Европе и Америке.

– Вовсе нет.

– Значит, вы не коллекционер?

– Нет-нет.

– И не коммерсант?

– Разумеется, нет.

– Стало быть, вы приехали в Прагу не для того, чтобы приобрести произведения искусства?

– Боже упаси!

Мои ответы ее явно разочаровали. А у меня уже возникло ощущение, что еще чуть-чуть – и она предложит мне купить коллекцию Утца. Перед тем как продолжать, она глубоко вздохнула:

– Вы случайно не знаете, – спросила она, – что-нибудь из коллекции продавалось на Западе?

– Не думаю.

За месяц до этого я ездил в Нью-Йорк и заглянул к д-ру Мариусу Франкфуртеру. Разговор состоялся в его квартире, набитой мейсенскими птицами. «Отыщите коллекцию Утца, – сказал он, – и мы с вами разбогатеем».

– Нет, – сказал я директрисе, – если бы коллекция продавалась на Западе, об этом бы обязательно знал старый приятель и деловой партнер Утца доктор Франкфуртер. А он ничего об этом не слышал.

– А-а! Понятно! – она задумчиво посмотрела на воду. – Значит, вы и с доктором Франкфуртером знакомы?

– Я с ним виделся.

– Увы, – вздохнула она, – мы тоже ничего не знаем.

– Как это может быть?

Она поежилась, теребя узел платка.

– Все эти чудесные вещи пропали… Как это говорится? Испарились!

– Испарились? До или после его смерти?

– Мы не знаем.

До 1973 года, когда с Утцем случился первый удар, сотрудники музея регулярно ходили к нему в гости – убедиться, что коллекция на месте.

Эти посещения, похоже, ему даже нравились: особенно когда кто-нибудь из музейных работников приносил озадачившую всех фарфоровую вещицу, чтобы испытать его знания. Но в июле 1973-го, после того как у него парализовало правую руку, он согласился подписать документ, в соответствии с которым после его смерти коллекция отходила государству.

Он согласился также вывезти из Швейцарии свою вторую коллекцию при условии, что – поскольку в нынешних обстоятельствах посещения стали для него чересчур обременительны – его оставят в покое. Директор музея, гуманный человек, пошел ему навстречу. Двумстам шестидесяти семи фарфоровым изделиям дали зеленый свет на таможне и доставили их в квартиру Утца.

Похороны, как мы знаем, начались в восемь утра 10 марта 1974 года, хотя со временем вышла путаница. В результате директор музея и трое его сотрудников пропустили отпевание и само погребение и на полчаса опоздали на завтрак в гостиницу «Бристоль».

Когда два дня спустя они явились в дом № 5 по Широкой улице, на их звонки в дверь никто не ответил. Потеряв терпение, они вызвали слесаря, чтобы тот сломал замок. Стеллажи были пусты. Все прочее осталось на месте: мебель, даже безделушки в гостиной. Но ни единой фарфоровой фигурки обнаружить не удалось. Только следы в пыли там, где они стояли, да отпечатки на ковре, где находились животные из Японского дворца.

– А что говорит домработница? – спросил я. – Уж она-то наверняка все знает.

– Мы ей не верим.

На следующее утро после завтрака я попросил портье позвонить в Национальный музей и выяснить, служит ли там еще д-р Вацлав Орлик. Оказалось, что, хотя формально д-р Орлик вышел на пенсию, в первой половине дня он по-прежнему трудится в палеонтологическом отделе.

По дороге в музей я, подстраховавшись, заказал столик на двоих в ресторане «Пструх».

Музейный охранник провел меня по длинным путаным коридорам в хранилище, заваленное пыльными костями и окаменелостями. Орлик, поседевший и похожий теперь на мудреца-брахмана, счищал налет с большой берцовой кости мамонта. За ним, подобно готической арке, высились гигантские китовые челюсти.

Я спросил, помнит ли он меня.

– Неужели? – насупился он. – Нет, не может быть.

– Может.

Он отложил мамонтовую кость и оглядел меня с ног до головы подслеповатым подозрительным взглядом.

– Да, – сказал он. – Теперь вижу. Это действительно вы.

– А кто же еще?

– Почему вы не отвечали на мои письма?

Я сказал, что, вернувшись тогда из Праги, женился и пять раз переезжал с квартиры на квартиру.

– Не верю, – категорически отрезал он.

– Вы не согласитесь пообедать со мной? – предложил я. – Можно было бы зайти в «Пструх».

– Ну что ж, – настороженно кивнул он. – А деньги у вас с собой есть?

– Есть.

– Тогда можно.

Орлик провел расческой по волосам и бороде, лихо нахлобучил берет набекрень и объявил, что готов. Уходя, он прицепил на дверь записку, что приглашен на обед «выдающимся иностранным ученым».

Мы вышли на улицу. Я заметил, что он прихрамывает.

– Между нами говоря, я не считаю вас выдающимся, – объявил он, хромая по подземному переходу. – Я вообще не считаю вас ученым. Это я для них так написал.

В ресторане почти ничего не изменилось. Форель все так же плавала туда-сюда в своем огромном аквариуме. Метрдотель – не ужели тот же самый? – отрастил живот, похожий на воздушный шар. А малосимпатичное лицо товарища Новотного заменили столь же малосимпатичным лицом товарища Гусака.

Я заказал бутылку белого моравского вина и предложил помянуть Утца. Слезы поползли по морщинистым щекам Орлика и скрылись в чаще его бороды. Обед с плачущим палеонтологом – такого опыта у меня еще не было.

– Как мухи? – поинтересовался я.

– Я вернулся к мамонтам.

– Я имею в виду вашу коллекцию мух.

– Я ее выбросил.

На этот раз с форелью проблем не было.

– Au bleu, n’est – ce pas? – попытался спародировать я диковинный французский прононс Утца.

– Бло! – оглушительно расхохотался Орлик.

Я перегнулся через стол и спросил, понизив голос:

– Скажите, что случилось с коллекцией фарфора?

Орлик закрыл глаза и покачал головой.

– Он ее выбросил.

– Выбросил?

– Разбил и выбросил.

– Разбил? – ахнул я.

– Они вместе. Иногда он разбивал, она выбрасывала.

– Кто она?

– Баронесса.

– Какая баронесса?

– Его баронесса.

– Я не знал, что он был женат.

– Был.

– На ком?

– Ишь ты какой! – фыркнул Орлик. – Угадайте.

– Как я могу угадать?

– Вы ее видели.

– Никого я не видел.

– Видели.

– Не видел.

– Нет, видели.

– Кто она?

– Его домработница.

– Не может быть. Нет, я не верю… Марта?

– Именно.

– И вы говорите, что она уничтожила коллекцию?

– И говорю, и не говорю.

– Где она сейчас?

– Ее нет.

– Умерла?

– Может быть. Не знаю. Она исчезла.

– Эмигрировала?

– Нет.

– Так где же она?

– Уехала из Праги.

– Куда?

– В Костелец.

– Где это?

– Süd-Böhmen [61]61
  Южная Богемия ( нем.).


[Закрыть]
.

– Значит, она вернулась в Южную Богемию?

– Может, да, может, нет.

– Скажите…

– Здесь, – прошептал он, – я вам ничего не скажу.

И затем до конца обеда Орлик развлекал меня историями про охотников на мамонтов, бродивших по моравской тундре в Ледниковый период.

Я оплатил счет. Потом мы взяли такси и поехали во Вртбовский сад. Там мы посидели на одной из террас возле каменной урны, увитой виноградом.

Утц официально зарегистрировался с Мартой в одну из суббот летом 1952 года, через шесть недель после возвращения из Виши. Время было тревожное. Готвальд устроил печально знаменитую охоту на ведьм, кульминацией которой стал суд над Сланским [62]62
  Процесс об антигосударственном заговоре вокруг Рудольфа Сланского – показательный суд над группой видных деятелей Чехословацкой коммунистической партии, пытавшихся выстроить дружественные отношения с лидером Югославии Иосипом Брод Тито. Генеральный секретарь ЦК Рудольф Сланский, 13 высокопоставленных партийцев, 11 из которых были евреями, обвинялись в «троцкистско-сионистско-титовском» заговоре. Трое были осуждены на пожизненное заключение, остальные расстреляны 3 декабря 1952 года.


[Закрыть]
. У рядовых граждан почти не было шансов не попасть в ту или иную категорию врагов народа: буржуазные националисты, предатели дела партии, космополиты, сионисты, спекулянты… За принадлежность к любой из этих «группировок» полагалась тюрьма, а то и что похуже.

На евреев, выживших в лагерях уничтожения, навешивали ярлык «пособник фашизма».

Опасности подстерегали на каждом шагу, и Утц это понимал.

Однажды утром ему принесли официальное уведомление о том, что в течение двух недель он обязан освободить свою квартиру – по новым правилам он как холостяк подлежал «уплотнению» и из двухкомнатной квартиры должен был переехать в однокомнатную.

Ну вот! Его выставляют на улицу или в лучшем случае загоняют на какой-нибудь вонючий чердак, где ни о какой коллекции и речи быть не может. Решением проблемы был брак.

Во время церемонии Марта очень стеснялась. Красные флаги в здании ратуши окончательно испортили ей настроение. «На кровь похоже», – поежилась она, когда они вышли на солнечный свет.

В следующий понедельник молодожены, держась за руки, уже стояли в унылой очереди к чиновнику по «жилищным вопросам». Предъявив брачное свидетельство, они разыграли перед ним слюнявое шоу неземной любви. Ордер на выселение был аннулирован.

Марта отказалась от своей комнаты и перевезла вещи в дом № 5.

Я не могу поручиться, что Утц имел законное право называться «бароном». Мой мюнхенский приятель Андреас фон Раабе утверждает, что Утцы из Крондорфа действительно время от времени вступали в брак с представителями мелкопоместного немецкого дворянства. Получал ли кто-нибудь из них дворянский титул, он не знает. Потерял я уверенность – особенно после поездки в Нью-Йорк к д-ру Франкфуртеру – и в том, что ежегодные паломничества Утца на Запад были абсолютно невинны. Сегодня мне кажется крайне маловероятным, чтобы власти могли позволить ему ездить туда-сюда, не требуя ничего взамен.

Как я уже говорил, квартира д-ра Франкфуртера была набита фарфором немецкого производства. Ясно, что большая часть этих вещей когда-то принадлежала аристократическим семьям Чехословакии, а теперь распродавалась государством. Чехам всегда требовалась твердая валюта для финансирования разного рода сомнительных предприятий типа шпионажа и подрывной деятельности.

Я сильно подозреваю, что сейф в женевском банке был неофициальным «магазином» (с Утцем в роли директора), через который реализовывались конфискованные произведения искусства.

Пожалуй, лишь одно я могу утверждать с полной определенностью: у Утца действительно были усы.

Без усов он так бы и остался в моем воображении очередным женоподобным, суетливым собирателем произведений искусства, старательно избегавшим слишком тесных контактов с противоположным полом.

С усами он мгновенно превращался в безжалостного сердцееда.

– Конечно, у него были усы! – гаденько хихикнул д-р Франкфуртер. – Без усов Утц не Утц. Они, можно сказать, ключ к пониманию его личности.

Утц отрастил усы сразу же после своих юношеских неудач в Вене и никогда не оглядывался назад. Он вовсе не был тем унылым мечтателем, каким я изобразил его в сценах в Виши. Напротив, вся его жизнь была чередой побед над пухленькими оперными дивами – хотя со временем, поскольку оперные певицы были слишком темпераментны и чересчур преданы своему искусству, он переключился на звезд оперетты. Через его постель прошла целая вереница Веселых Вдов и Графинь Мици. Обыкновенные объекты эротического интереса оставляли его равнодушным, но вид женской шеи в тот момент, когда певица запрокидывала голову, чтобы взять высокую ноту, приводил его в настоящее исступление.

Внешне он был довольно невзрачным мужчиной маленького роста. Секрет его успеха у женщин заключался в особой изобретенной им любовной технике – он прижимал колючую щетку усов к нежной дамской шее так, чтобы крещендо полового акта было для нее столь же экстатичным, как верхние ноты арии.

Роль Марты во всем этом была незавидной.

Она безнадежно и слепо обожала Утца с того самого мига, как он пригласил ее сесть к нему в машину. Однако, осознав с крестьянской сметливостью, что слишком большие надежды сведут ее с ума, она смирилась с тем, что имела. Пусть ей так и не придется наслаждаться его телом в этом мире, зато – по вере – она сможет наслаждаться его душой в том.

Она неустанно молилась. Регулярно ходила к мессе. Лила слезы в костеле Девы Марии Победительницы перед пражским Младенцем Иисусом – ненасытным дитятей, присваивавшим Себе ожерелья богобоязненных женщин. Каждую неделю монахини меняли Ему наряды.

Однажды в приступе материнской заботы Марта предложила монахиням помочь Его раздеть. Ее грубо одернули.

Она не осмеливалась признаваться Ему в масштабе своих притязаний. Она умоляла простить мужа за блудный грех и себя за то, что превратила спальню в доме № 5 в «польский бордель».

Марта никогда не была с мужчиной, не считая одного брутального соития за стогом сена. Тем не менее она научилась вполне профессионально готовить спальню для дам, которые из гордости или стыдливости не брали с собой необходимое для ночи. Используя свое недюжинное умение выходить на нужных людей, она доставала на черном рынке ароматическое мыло, туалетную воду, тальк, пудру для лица, полотенца, фланелевое белье и ночные сорочки из розового крепдешина, которые по таинственным причинам то и дело не возвращались из прачечных к их законным владелицам – женам дипломатов.

Иногда гостьи не могли справиться с искушением и запихивали какую-нибудь из этих роскошных вещиц в свой ридикюль. Дошло до того, что Марта нарочно оставляла на ночном столике что-нибудь не слишком ценное – помаду или пару нейлоновых чулок, чтобы сохранить вещи подороже.

Она готовила ужин и мыла посуду. Затем, когда Утц – по отработанной схеме – переходил к демонстрации персонажей комедии дель арте и прослушиванию «Ариадны на Наксосе», незаметно выскальзывала на улицу. Иногда она спала на полу у своей подруги Сюзанны, директора овощного магазинчика на Гавелской улице. Бывали ночи и похуже, когда приходилось отправляться на Центральный вокзал и просиживать там до утра, тяжко вздыхая и крестясь при мысли о кутерьме рук и ног на розовом атласе.

А поскольку с годами очередь из охочих до Утца дамочек только росла, ей все чаще и чаще приходилось ночевать не дома. При этом за все это время она не позволила себе ни единого попрека, не выказала даже тени недовольства. Равно как и он ни разу не сказал ей спасибо и не принес извинения за доставленные неудобства.

Она полагала, что самим фактом женитьбы он уже удостоил ее величайшей чести в мире. Подозреваю, что для самой себя, а возможно, и для него она играла роль супруги, обреченной – не без снисходительного любопытства – наблюдать за чередой истерических любовниц.

Переехав к нему, она поначалу спала под стеганым одеялом на узенькой кушетке работы Миса ван дер Роэ. Но однажды ночью, разметавшись в кошмарном сне (ей приснился арест Утца в оккупированной нацистами Чехии), она с диким грохотом рухнула на пол. Удар был такой силы, что от него подпрыгнули, зазвенев, фарфоровые фигурки на полках.

С тех пор она предпочитала спать на походном матрасе, который стелила в прихожей, – ни один грабитель не мог бы пробраться в дом, не наступив на нее.

Я обнаружил неопровержимые свидетельства вражды между Мартой и соседкой снизу.

Во время беспорядочного романа с Утцем Ада Красова, пользуясь привилегированным положением оперной певицы, привезла из Италии розовый атлас и декорировала его спальню во вкусе дамы полу света.

Затем в нарушение всех приличий она купила квартиру в том же доме и как-то раз, решив, что сможет обдурить Марту, украла флакон «Шанель № 5». Реакция Марты на этот припадок клептомании была жесткой: «Для этой я готовить не буду». Больше ее не приглашали. И хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, Ада Красова не забыла обиду и продолжала злопыхательствовать, сидя среди своих сувениров.

Точная дата этого события мне неизвестна, но однажды, примерно в середине шестидесятых, на представлении «Дон Карлоса» Утц навел бинокль на шею некой певицы, бывшей намного моложе обычных жертв его любовной охоты: крупная красавица, с превосходным голосовым диапазоном, скрывавшая – как того требовал образ испанской королевы – толстую, словно канат, золотистую косу в складках черной мантильи.

На следующий день в театральном кафе, где он был завсегдатаем, Утц, набравшись храбрости, подкатился к ней с комплиментами и тут же отскочил как ошпаренный от ее злобного окрика: «Пошел отсюда, старый козел!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю