Текст книги "Статьи в журнале "Русская Жизнь"(v.1.1)"
Автор книги: Борис Кагарлицкий
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
В столицах и провинциальных центрах множатся конфликты, связанные с жилищно-коммунальной реформой, кризисом транспорта и развалом муниципальной инфраструктуры. Время от времени кое-где зимой перестают топить. Люди выходят на улицы – иногда, чтобы разжечь костры и погреться, а иногда, чтобы взять штурмом административное здание. Городская среда накапливает потенциал социального недовольства, который вырвется наружу при первом удобном случае. Вопрос лишь в том, сколько времени потребуется, чтобы потенциал протеста дошел до критической массы, а удобный случай представился.
Российским городам предстоит пережить еще один большой кризис, который к концу 2010-х годов изменит их облик не меньше, чем потрясения 1990-х или подъем начала 2000-х. Однако в этом есть и свои положительные стороны. В конце концов, нам не грозит ни застой, ни скука. И, вполне возможно, новый облик российского города – как и его обитателей – будут гораздо привлекательнее того, что мы видим сегодня вокруг себя.
Все на продажу
Судьба человека и культура успеха
Мистерия ХХ века. Фрагмент. Художник Илья Глазунов
Итак, попса. Модное жаргонное слово, выражающее презрение интеллигенции к массовой культуре и самодовольство представителей все той же массовой культуры. В эпоху, когда материальный успех становится главной целью, сетования сторонников высокой культуры оказываются все более невнятными, тем более что сама цель не подвергается сомнению. Жалуются лишь на то, что не так он достигнут, как следует, не те пожинают его плоды, кто этого наиболее достоин. «А судьи кто?» – недоумевает мир массовой культуры. «Пипл хавает», – это цинично жаргонное высказывание может приводиться в качестве примера пошлости и презрения к массам. Но оно же становится символом своеобразного демократизма. Переведем это на другой язык. «Народ поддерживает».
Поскольку сторонники высокой культуры, как правило, презирают массы еще больше, чем они презирают попсу, то по большому счету все правильно. Массы по определению «дикие», «необразованные», лишенные вкуса и меры. Значит, они и получают ту культуру, которую заслуживают. Проблема не в том, что культура масс плоха, а в том, что интеллектуалам не перепадает достаточного финансирования, и нет у них прежнего ощущения статуса. Отсюда и вывод, который сам собой напрашивается: попса была всегда, только теперь занимает неподобающее ей большое место.
Не по чину берешь.
Если противопоставление «настоящей культуры» и «попсы» происходит на такой основе, возникает подозрение, что «настоящая культура» вполне заслужила свою гибель. Не имея возможности ничего предложить обществу, она, тем не менее, настаивает на всевозможных знаках внимания и почитания, которые изменившееся общество все менее склонно оказывать. При всей пошлости попсовой культурной практики, она выглядит куда более осмысленной и перспективной, чем высокая культура, демонстрирующая принципиальный и последовательный паразитизм.
К сожалению, однако, вопрос не исчерпывается противостоянием «попсового» и высокого в неком вечном и неизменном культурном пространстве, которого на самом деле не существует. Феномен попсы следует понять не через противопоставление «высокому», а на его собственной основе. Откуда он? Для чего? Для кого?
Самое простое определение, буквально лежащее на поверхности, – это варваризация культуры. Приспособление классики к вкусам варваров. Тонкости и нюансы, эстетические и философские сложности убираются, технические приемы и привычные элементы стиля остаются. Мебель стиля рококо может производиться на любой фабрике, и для этого совершенно не требуется проникнуть в душу французских аристократов XVIII века. И православный храм построить очень несложно: для этого не требуется глубоких религиозных переживаний. Главное знать, что наверху здания должна обязательно находиться позолоченная луковка с крестом.
В таком техническом смысле попса действительно была всегда, по крайней мере со времен Древнего Рима. Чем быстрее варвар приобщался к цивилизации, тем более этот процесс сводился к механическому копированию формальных приемов. Классика остается необходимым источником любой подобной продукции, ведь она отнюдь не предполагает новаторства. Напротив – тиражирование, массовое воспроизведение, упрощение.
Упрощать надо и для удобства массового культурного производства, и для доступности восприятия. Это та самая простота, которая хуже воровства. Через некоторое время уже невозможно понять, где копия, а где оригинал. Многократное копирование и воспроизведение создает самодостаточную стихию, в которой оригинал исчезает.
Ребенок, который постоянно употребляет конфеты «Мишки», рано или поздно увидит и картину Шишкина «Утро в сосновом бору». И поймет ее как дополнение к конфете. На худой конец, как первоисточник конфеты. Так лучше будет?
Самоочевидно, что попсовая культурная продукция не может быть авангардной, экспериментальной или новаторской, хотя она с легкостью впитывает в себя результаты прежних экспериментов: совершенно не важно, что авангард сорок, шестьдесят или сто лет назад бросал вызов классике, для массовой культуры новейшего времени он сам превращается в классику.
По той же причине попсовому сознанию недоступна ирония. Смех – сколько угодно, юмор – как можно больше. Но не ирония. Ибо ироничное отношение к миру предполагает сомнение. А сомнение подрывает убедительность простоты и гарантированную доходчивость банальности.
Естественный принцип такой культуры – это консерватизм. Не обязательно в политической области, хотя, как правило, и в ней тоже. Но политика – это не главное. Культурная продукция такого типа запрограммирована на успех, а потому просто не может позволить себе отступления от канона, который (как показывает опыт) этот успех гарантирует. Если элементы политического радикализма входят в рецепт успеха, значит, будет и радикализм. Майка с лицом Че Гевары – фундаментальный атрибут попсы. Но в данном случае образ революционера помогает решению сугубо прагматической и фундаментально консервативной задачи. Он должен быть знаком привычного, якорем, привязывающим вас к знакомому, безопасному и простому смыслу, не требующему анализа и понимания. На майке может быть Христос, Че или Кенни из South Park?а. На худой конец, сойдет и борода Карла Маркса (что бы мы делали, не будь у основоположника бороды?). Не может быть на майке, например, Герберт Маркузе или Марк Аврелий. Почему? Потому что публика не узнает их по внешнему виду. Появление незнакомой физиономии вызывает вопросы. А это уже плохо.
Банальность и доходчивость – два важнейших принципа. По-английски это называется play safe, играть наверняка. У банальности есть огромное преимущество. Она понятна. Ее можно презирать и осмеивать, но ее нельзя не знать.
Дурной вкус и пошлость? Как ни хочется прибавить и эти два пункта к списку характеристик попсовой продукции, но это не соответствовало бы истине. Да, 90 % подобной продукции пошлы и безвкусны, но есть еще 10 %, которые свидетельствуют о наличии хорошего вкуса. Никто не запрещает сделать работу хорошо. Это в принципе не требуется, но специально и не наказывается. Если очень хочется, то можно. Посему отдельные проявления хорошего вкуса то здесь, то там наблюдаются в сфере массовой культуры, хотя и в умеренных количествах.
Безусловно, подобная массовая культурная продукция существовала задолго до нашего времени. И, живя по этим законам, она далеко не всегда приносила только зло. В конце концов, такие методы способствовали закреплению некоторых культурных норм, и далеко не всегда – самых худших.
Однако современная попса имеет еще одно принципиальное отличие, о котором нельзя забывать.
Попса – это то, что создается всегда ради денег. А количество денег, поступающих в данную отрасль, выросло неимоверно. Попса становится индустрией, а индустрия растет. Тут важен размах, масштаб, недостижимый и немыслимый в недавнем прошлом.
Можете себе представить автора диалогов для мыльных опер, пишущего в стол? Сочинителя популярных песенок, который эти песенки не продает на радио, а скрывает от публики, мучаясь мыслью, что он пока так и не достиг совершенства? Пиарщика или политтехнолога, составляющего проект медиа-кампании исключительно для того, чтобы прочитать его вслух избранному кругу из полудюжины ценителей? Автора рекламных плакатов, сжигающего свои произведения в камине?
Конечно, не все проекты реализуются. Но все они создаются для реализации. В сфере попсы могут быть неудачные – сорвавшиеся или не состоявшиеся – проекты, но нет и не может быть обращения к будущим поколениям. Потому что будущего нет. Есть только настоящее, определяемое спросом и предложением на рынке.
Рынок – главное. Место встречи покупателя и продавца, место оценки товара, пространство реальной практики. Для католиков вне церкви нет спасения. Для попсы вне рынка нет творчества. И это уже принципиальное отличие современной эпохи.
Товар на рынке имеет ценность лишь тогда, когда он реализуется. Вещь самостоятельного значения не имеет. Только как меновая стоимость.
Проект не может быть незавершенным или получившим неожиданный, незапланированный смысл. В противном случае – это неудача, а неудача – это самый главный грех, главное преступление, главный кошмар, который преследует любого представителя попсовой культуры.
На мой взгляд, трудно представить себе воплощение идеи попсы более полное, чем дворец в Царицыне, достроенный Лужковым. Тут вам и классика, и новейшие технологии, но главное – деньги, деньги, деньги. Проект великого В. И. Баженова, не удовлетворивший Екатерину II, переработанный не менее великим архитектором М. Ф. Казаковым, но так и не завершенный, на два столетия превратился в живописные романтические руины, изящно-трагичное воплощение блестящего века, уникальный памятник эстетическим разногласиям между художниками и императрицей.
Но это только уходящему в прошлое романтическому сознанию кажется, будто руины остаются архитектурным шедевром. А с точки зрения столичного чиновника – это просто возмутительный долгострой. Проблема Баженова состояла в несвоевременном прекращении финансирования. Но сегодня проблема финансирования решена, и дворец будет достроен – в соответствии с новейшими вкусами и технологиями.
Обращая свой взор на руины Царицына, Лужков, вероятно, считал, что спасает проект Баженова. Ну, кто был Баженов до прихода Лужкова? Неудачник. Лузер.
А теперь все в порядке. Помощь пришла.
В этом смысле попса принципиально нова и, несмотря на весь свой консерватизм, тотально современна. Представление о том, что художественную или мировоззренческую проблему можно решить с помощью достаточного финансирования, отражает высшее развитие буржуазного сознания, недоступное даже для людей, живших в «золотой век» европейского капитализма. Это уже не классический либерализм с его сентиментальностью и моральными условностями. Перед нами передовой, современный, циничный и бескомпромиссный неолиберализм, для которого гуманистическая мишура прошлых двух веков окончательно (и резонно) представляется не более чем балластом, в лучшем случае – идеологической ветошью из бабушкиных сундуков.
Принцип неолиберализма – тотальный рынок. Следствие этого принципа – проникновение рынка в сферы, ранее ему не принадлежавшие. Попса великолепно выражает этот дух, это настроение. По отношению к неолиберализму культура попсы – это то же, что и авангард по отношению к эпохе революций.
Попса – принципиальное, бескомпромиссное и по-своему яркое выражение духа времени. То, что немцы XIX века называли Zeitgeist. Не нравится? Что поделаешь. Какой Zeit, такой и Geist.
Строго говоря, сам неолиберализм представляет собой не более чем попсовое переложение либерализма классического. В нем нет новых идей, зато он мастерски популяризирует и вульгаризирует идеи Адама Смита, Джона Локка и любого другого либерального мыслителя, который подвернется под руку. И не останавливается на уровне теории, а немедленно воплощает эту вульгарную версию в практику, тут же подкрепляя каждый свой шаг потоком охранительного славословия. На такой основе появляется целая литературная школа, суть которой состоит в способности складно и красиво излагать азбучные истины торжествующей пропаганды. Общие места пересказываются многократно, восторженно и талантливо. Заголовок книги Томаса Фридмана «Плоский мир» с удивительной точностью воспроизводит идеологию этой школы. Это автор, про которого кто-то из его поклонников восторженно сказал: «Фридман уверен, что в мире нет ничего такого, в чем он бы не разбирался». И в самом деле, почему нет? В плоском мире невозможно заблудиться. В нем нет загадок. И нет завтрашнего дня.
Для более требовательной интеллектуальной публики есть собственный продукт, соответствующий ее вкусам. Постмодернизм – философская попса. Это философия эпохи глянцевых журналов, создаваемая людьми, которые не столько сидят в библиотеках, сколько дают интервью.
Интеллектуалам надо приобщиться к попсе, не переставая быть интеллектуалами. Это очень сложная, но вполне исполнимая задача. Ведь товар должен не только удовлетворять какую-то потребность, но и соответствовать статусу покупателя, подтверждать его.
Покупка определенных книг является статусным приобретением не в меньшей степени, нежели приобретение джинсов, блистающих модной торговой маркой.
Интеллектуальная мода обычно еще более поверхностна и куда менее интересна, нежели мода на одежду. А «чистый» статус выступает здесь даже в большей степени. В конце концов, джинсы (хоть модные, хоть не очень) прикрывают наготу.
Модные книги ее не прикрывают. Скорее наоборот.
Здесь нет исследования, зато есть высокое искусство конструирования. Смыслы могут конструироваться или деконструироваться. Какая, в сущности, разница? Все знания, образы и идеи прошлого – не более чем строительный материал современности. Старые идеи перерабатываются в новые образы. Они не имеют теперь ни самостоятельной ценности, ни перспективы, обращенной в будущее. «Большие нарративы» (собственно, попытки придать смысл человеческому существованию и выстроить соответствующую стратегию принципиальных действий) остаются достоянием прошлого. Без кафедры, журналов, высокооплачиваемых и рекламируемых лекций постмодернизм мертв. Он не предполагает ни жертвы, ни испытания, ни даже поиска. Ибо конструирование и деконструирование означают принципиальный отказ от поиска. Это работа – вернее, игра – с наличным и оказавшимся под рукой материалом. Раз этот материал – классика, значит, и игра будет вестись с обломками классики.
У постмодернизма не будет «Тюремных тетрадей». Здесь не может быть Грамши или Сократа, погибающих за убеждения, ибо его тезис – свобода от всяких убеждений.
Философ должен быть успешен, так же как и музыкальный исполнитель или предприниматель. Он не может позволить себе погрузиться в молчание и одному ему понятные размышления – это значило бы утратить внимание публики, уйти с рынка. Место немедленно будет занято.
Рынок неотделим от публичности. Строго говоря, уже в Древней Греции рыночные пространства становились публичными пространствами. Народ средневекового города собирался на рыночной площади, чтобы услышать ораторов и принять решение. Здесь же строили первую ратушу. Однако публичное пространство стремилось отделиться от коммерческой площадки, отстоять собственное значение, выработать собственную этику и логику. Теперь мы наблюдаем обратный процесс. Все публичное делается рыночным.
В свою очередь, политика становится пиаром (еще одно модное слово из новояза неолиберальной эпохи), а рекламные технологии – политическими. Пропаганда прошлого пыталась внушить слушателям какие-то идеи, пусть и весьма примитивные, а зачастую и ложные. Современный пиар силен тем, что все чаще отказывается от использования идей, даже самых примитивных и вульгаризированных. Идеи заменяются образами. Лозунги (по-немецки – решения, ответы на вопросы общества) уступают слоганам, красота которых обратно пропорциональна их содержательности. Имена сменяются брендами.
В этом мире много фигур, но мало лиц. Звезд делают здесь на фабрике, конвейерным способом по заранее разработанной рецептуре. Кукла Барби или манекен в модной лавке были первоначально подражанием женщине, сегодня женщина – певица, телеведущая, актриса – становится подражанием кукле. Она изготовляет себя по готовому лекалу, затачивая под готовый образец. Этот образец, кстати, определяется отнюдь не вкусами и сексуальными влечениями мужчин. Напротив, мужские вкусы и даже сексуальные фантазии организуются индустрией массовых коммуникаций в рамках общей политики управления спросом.
Соблюдение правил – важнейшее условие победы. Демонстративное нарушение правил при определенных обстоятельствах тоже допускается – но тоже в соответствии с установленными правилами.
Успех по рецепту является общим принципом политики, литературы и шоу-бизнеса. И главное: рецепты вправду срабатывают! Только не для всех. Количество мест ограничено. Миллионы людей могут прочитать книжку о том, как стать миллионерами. Но миллионерами все они не станут, если даже с одинаковой добросовестностью выполнят все рекомендации. Первое место может быть только одно. Как и второе. И даже третье.
Ирония ситуации в том, что культура успеха порождает массу лузеров. И обрекает этих лузеров на адские муки морального саморазрушения, ибо не дает им ни оправдания, ни опоры. Поражение недопустимо, но неизбежно. Неудачниками станет большинство, однако именно к этому большинству обращена пропаганда успеха и культ достижения.
Для того чтобы народ ценил звезд, сам он должен обратиться в пыль. Звезд может быть непомерно много, само понятие «звезда» девальвируется, поэтому все, кто достиг минимального успеха, уже называются «суперзвездами», «топ-моделями», точно так же, как хозяин мелкой конторы начинает величать себя «генеральным директором», а уборщицу политкорректно именуют «менеджером по уборке помещений». Увы, суть от этого не меняется.
Если все станут звездами, никто не будет покупать диски. Если все станут предметом поклонения, где взять поклонников? Поражение приходит по той же логике и по тем же рецептам, что и успех.
Тот, кто добился успеха, становится продавцом.
Терпящие бедствие оказываются покупателями.
Приобретая товар, вы закрепляете разрыв и подтверждаете свое место в социальной иерархии.
Все идет по плану.
Пипл хавает.
Два мира в зеркале 1968 года
Битва за истинную демократию
Гимн героям. Художник Илья Глазунов
То, что советским бюрократам парижские и прочие западные леваки не понравились, мало кого должно было удивить. Неприязнь изначально была взаимной. Новые левые потому и были «новыми», что не вступили в коммунистические и социал-демократические партии, бросив вызов традициям своих родителей. Советский Союз виделся унылой бюрократической машиной, которая дискредитирует все ценности революции и социализма. А идеал коммунизма, по версии «Программы КПСС», состоял в гигантском американском супермаркете, где все раздают бесплатно, без очереди и «по потребностям». В этом плане маоистский Китай, при всей его бедности и жестокости, вызывал больше интереса и симпатии.
Неприязнь новых левых к СССР несводима к критике по вопросу о правах человека и демократии. О том, что в Советском Союзе нет демократических институтов и политических свобод, говорили с 1920-х годов социал-демократы, а к началу 1960-х годов на эту же тему все более откровенно рассуждали и западные коммунисты. Если же они в силу политической традиции не решались открыто осуждать внутренние порядки в СССР, то, по крайней мере, постоянно от них публично отмежевывались. Стоило зайти речи о внутренних делах Запада, коммунисты утверждали: если мы придем к власти, у нас, в цивилизованной Европе, все будет по-другому. Лидер итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти записал по этому поводу свои соображения и собирался прочитать их вслух Н. С. Хрущеву во время их предполагавшейся встречи в Ялте. Именно прочитать, поскольку нормально говорить с советским лидером было невозможно, он все время перебивал собеседника и уводил разговор на посторонние темы. Закончив составление бумаги, Тольятти тут же умер, не успев встретиться с Хрущевым. Текст, однако, опубликовали, и ялтинская записка стала программным документом формирующегося «еврокоммунизма».
Между тем критика СССР со стороны новых левых была основана на совершенно иных принципах. Не либеральных институтов недоставало им в брежневском Союзе, а спонтанности, народного участия, динамизма и свободы, понимаемой отнюдь не только как возможность раз в четыре года опустить в урну бюллетень с четырьмя, а не с одной фамилией. Увлечение Ж.-П. Сартра маоизмом было отнюдь не данью революционной романтике или проявлением интеллигентской наивности. Китайская культурная революция со всеми ее эксцессами и ужасами была ближе новым левым, чем куда более гуманная брежневская система с ее скукой, застоем и бюрократией.
Студенческие волнения в Варшаве и перемены, происходившие в Чехословакии, тоже привлекательны были для западных радикалов именно массовым вовлечением людей в политику. Народ проснулся, вступил в дискуссию, импровизировал, пытался снизу строить элементы новой социалистической демократии, включая рабочие советы на предприятиях. Здесь западные новые левые узнавали свою собственную программу. Плюрализм партий – это, конечно, хорошо. Но самоуправление масс гораздо важнее.
Бюрократы и уклонисты
В отличие от радикальной молодежи, строившей баррикады на улицах Парижа и Чикаго, советские чиновники не слишком вдавались в идеологические тонкости, даже если сами служили по идеологическому ведомству. Им вполне достаточно было своего рода классового инстинкта, который сразу же позволял безошибочно отличить «своих» от «не своих». Детали можно было отдать на разработку мелкой идеологической прислуге, которой поручалось написать очередные трактаты, разоблачающие «мелкобуржуазные уклоны» и «левый экстремизм».
Советская номенклатура была глубоко консервативна не только в своем сознании и политической практике, но и в идеологии. А главное, она мыслила в категориях политических и бюрократических институтов. С критикой коммунистических партий Запада можно было до известной степени смириться, поскольку сами эти партии и логика их функционирования были вполне понятны. Такой же Центральный комитет, такое же Политбюро. Аппарат принимает решения, члены партии выполняют.
По этой логике социал-демократы на самом деле были лучше коммунистов, а консерваторы лучше, чем социал-демократы. Все подобные партии представляли собой политические машины с понятным и удобным устройством, но чем дальше вправо – тем больше доступа к реальной власти, тем больше связь с правящим классом. А следовательно, тем серьезнее партнер. Коммунисты – вечные оппозиционеры. Они в этом качестве удобны при создании и расчете политических комбинаций. Предсказуемы, управляемы. Но настоящими партнерами должны быть те, кто реально правит. Власть у буржуазии, значит, ориентироваться надо на буржуазные партии.
Разумеется, политика – это «искусство возможного», а лидеры, отвечающие за большую страну, не могут руководствоваться исключительно своими идеологическими симпатиями. Это понимали даже Ленин с Троцким, заключая Брестский мир с Германией. И уж тем более трезвым прагматиком считал себя Сталин, санкционируя пакт о ненападении с Гитлером. Но не надо думать, будто внешняя политика СССР была всегда тотально прагматичной. Триумф прагматизма наступил после Карибского кризиса, когда революционная Куба чуть не втянула Москву в новую мировую войну. Опять же, генералы имели свои практические соображения, дипломаты – свои, но реальность революционного пожара на Карибах, противостояние крошечного острова с гигантской империей имели свою динамику, заложником которой оказывалось хрущевское Политбюро, все еще зараженное коммунистическим идеализмом. Когда стало ясно, чем все может закончиться, в Москве испугались всерьез. А на заявления Фиделя Кастро, обещавшего публично принести себя и все население острова в жертву мировой революции, вежливо ответили: «Спасибо, не надо».
Не потому, что пожалели кубинцев, у которых в случае войны не было ни малейшего шанса выжить, а потому, что не видели смысла в мировой революции. Все и так было хорошо.
Кастро с товарищами немного обиделись. Они уже были вполне готовы погибнуть в ядерном пожаре, а им предложили гарантии безопасности, массовые закупки сахара и поставку тракторов. В Москве же окончательно поняли, что с леваками дело иметь рискованно, до добра это не доведет. Че Гевара мог сколько угодно сражаться в Анголе и Боливии, это никак не влияло на оценку ситуации советскими чиновниками.
У брежневского Политбюро было четкое и ясное понимание политики. Ее делают с помощью крупных бюрократических машин, опираясь на интересы серьезных и влиятельных групп элиты. Отличие Запада от нас состояло в том, что у них подобных политических машин было несколько, и они находились в сложных, отчасти конкурентных отношениях между собой (пресловутый плюрализм). В остальном – все то же самое.
А тут – новые левые со своими неожиданными и непонятными идеями, предлагающие сломать политические машины вообще, заменить бюрократическое согласование спонтанными процессами, власть улиц, дискуссия на митинге. Все это было отвратительно. Бунтовщики, одно слово!
В этом плане отношение Москвы к чехословацким реформаторам тоже было далеко не так просто и однозначно, как казалось задним числом. Руководитель чехословацкой компартии Александр Дубчек был попервоначалу своим. Реформы – если они не выходят за определенные рамки – можно было бы и стерпеть. Не кто иной как Михаил Суслов, который впоследствии стал символом советского консерватизма, призывал весной 1968 года внимательно следить за экспериментом в Праге, поскольку многое из него, быть может, придется потом перенять.
Беда пражской весны была не в том, что в Чехословакии разворачивались реформы, а в том, что в этот процесс все больше вмешивались массы, различные общественные и политические силы, зачастую преследующие противоположные цели. Главный упрек в адрес чешской компартии – потеря контроля. Как можно договариваться с Дубчеком, если его политическая машина не контролирует ситуацию, и он сам не может гарантировать выполнение договоренностей? Стихийность – вот главное зло, которое должно быть пресечено. Непредсказуемость недопустима.
Иными словами, именно то, что нравилось парижским студентам в Праге, вызывало отчаяние и отвращение в Кремле. Но в мае 1968 года сами парижские студенты были кремлевским чиновникам даже более отвратительны, нежели чехословацкие коммунисты-реформаторы, которых спустя несколько месяцев будут пугать (но не давить) танками. До вторжения в Чехословакию оставалось еще три месяца, по меркам спрессованного времени 1968 года – целая эпоха.
Революционеры и интеллектуалы
Если неприязнь кремлевской элиты к парижским «левакам» более чем понятна, то куда менее ясно, почему у советской «прогрессивной интеллигенции» новости из Парижа не вызывали особой симпатии. Это позднее «майская революция» во Франции станет культовым событием в России для поколения, ее не заставшего. Сейчас, спустя сорок лет, в Москве про парижский май говорят едва ли не больше, чем в самом Париже. Но тогда, четыре десятилетия назад, отношение московских интеллигентов к французским студентам представляло собой смесь недоумения и презрения.
Объяснить подобное неприятие формально-идеологическими причинами нельзя. Отечественные «шестидесятники» тоже верили в «социализм с человеческим лицом», а пражская весна давала надежду на осуществление подобных идей. Несомненно, внимание было приковано именно к Чехословакии – на этом фоне массовые акции протеста в Чикаго и баррикады в Латинском квартале Парижа отодвигались на второй план. Но в данном случае речь не о том, сколько внимания уделяли событиям на Западе, а о том, как их оценивали.
Парадоксальным образом «шестидесятники» если и солидаризировались идеологически с левыми, то исключительно со «старыми левыми», с социал-демократами, с созревающим «еврокоммунизмом». Они хотели перемен, демократии и возврата к истинным ценностям социализма, попранным Сталиным. Однако революция могла быть терпима лишь в качестве романтического мифа. Можно было петь песни про «комиссаров в пыльных шлемах», но бунт, восстание, массовый протест вызывали только страх и недоумение. А если этот бунт к тому же происходил на сытом Западе, то оценка подобных событий сводилась к обывательскому брюзжанию – «с жиру бесятся».
Идейный и культурный крах советского «шестидесятничества» произошел значительно позже, но именно отношение московских интеллигентов к бунтующему Парижу предвосхитило этот крах и выявило глубинную моральную проблему, лежащую в основе всех последующих неудач. Наша интеллигенция – несмотря на все свои знания, высокие ценности и тонкий вкус – была по своему менталитету глубоко мещанской. Конечно, говорить такое про целое поколение (включавшее в себя серьезных мыслителей, значительных ученых и просто много замечательных людей) будет явным преувеличением. Но здесь речь не о конкретных людях, а об общей тенденции. Мещанское мышление явственно преобладало в массовом сознании, проникая во все поры культуры. Оно удивительным образом могло сочетаться с идеализмом и эстетизмом, ибо мещанство, изгнанное из сферы быта, возвращалось, торжествуя в сфере духа. Это удивительное идеализированное и по-своему идеалистическое мещанство осознало себя в восторженном и абстрактном культе рынка, в восхищении буржуазностью, в искреннем преклонении перед далеким и непонятным Капиталом.
Поражение западных «новых левых» было не менее полным, чем поражение советского «шестидесятничества», а последствия этих двух поражений оказались удивительно схожи. Первоначальные идеи социалистического гуманизма были отброшены как наивные, утопические и несвоевременные, зато бывшие носители этих идей получили признание в официальных кругах. Их карьерные возможности странным образом улучшались пропорционально тому, как выветривались их идейные принципы. Бывшие бунтари стали депутатами, министрами, ректорами тех самых университетов, где в молодости строили баррикады. Причем неизменно проявляли себя на этих должностях с самой худшей стороны: консервативные чиновники и политики были несравненно честнее и компетентнее.