Текст книги "Статьи в журнале "Русская Жизнь"(v.1.1)"
Автор книги: Борис Кагарлицкий
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
К вечеру нас уже отпускали. Правда, возникла проблема: шофер нашей машины успел во всем признаться. Стражи порядка решили проблему с присущей им изобретательностью. Беднягу снова вызвали на допрос, обвинили в том, что он оклеветал честнейших людей, и снова избили. После чего показания, естественно, изменились.
Можно было идти домой. Но, черт возьми, начинался очередной комендантский час. Оставаться еще на одну ночь в обществе гостеприимных милиционеров почему-то не хотелось. Наши хозяева, однако, теперь страшно боялись, как бы с нами чего не случилось. Выйдете на улицу, а там другие менты. Опять загребут!
Решение было найдено простое и почти гениальное: к метро мы шли под конвоем спецназовцев в масках и при полном вооружении. Доведя нас до станции, они сердечно попрощались, заметив, что держались мы хорошо, а Ельцин – козел. Но приказ, сами понимаете.
Ранним утром уже у меня дома появился испанский журналист Рафаэль Пок. Разглядывая синяки и ушибы, он подробно записывал рассказы о том, кого и как били, причмокивая от удовольствия и вскрикивая: «Потрясающе! Великолепно! Какой сюжет!»
Приятно иметь дело с профессионалом.
За пятнадцать лет, прошедших с тех пор, изменилось многое, в том числе и наше собственное сознание. Быт и нравы Москвы стали другими, вчерашние противники власти стали ее поклонниками, а ее бывшие поклонники жалуются на «обманутые надежды» в эфире «Эха Москвы». Страна живет – вернее, некоторое время жила – в условиях стабильности. Но время от времени возникает вопрос: а как будут вести себя люди в случае очередного политического кризиса? И так ли сильно изменились общественные нравы, чтобы мы с уверенностью могли утверждать: в российской столице стрелять больше не будут…
Эпоха Кинг Конга
Новый кризис: он возвращается
Когда несколько лет назад на экраны кинотеатров вышел римейк знаменитого «Кинг Конга», наиболее удачными моментами фильма показались не спецэффекты, а кадры, создававшие общий фон повествования. Толпы безработных на площадях, демонстрации, суповые кухни для голодающих… Короче, Великая депрессия.
Классический фильм о Кинг Конге действительно снимался в разгар депрессии, причем он принадлежал к числу тех масштабных проектов, с помощью которых индустрия пыталась пережить кризис. Недостаточно уже было просто снять хорошее кино или придумать захватывающий сюжет. Нужно было найти какое-то абсолютно нестандартное и грандиозное решение, которым можно было бы привлечь в кинотеатры обнищавших людей, считающих каждый цент.
Черты времени отразились и в сценарии, ведь героиня фильма, попадающая на тропическом острове в лапы добродушного, в сущности, чудовища, отправлялась в эту поездку, чтобы спастись от безработицы. Выход фильма на экраны был по-своему тоже символичен: премьера состоялась в 1933 году, когда, с одной стороны, Великая депрессия уже завершалась, а с другой стороны, мир уже начал крениться ко Второй Мировой войне. Торжество нацизма в Германии, начало новой гонки вооружений, резкое усиление экономической роли государства – все это были закономерные следствия глобального кризиса. Но они же, в некотором смысле, позволяли этот кризис преодолеть. Возникал новый порядок вещей, при котором ценой за продолжение развития все чаще оказывался отказ от свободы. Разумеется, прогрессивный либерализм Ф. Д. Рузвельта в Америке резко контрастировал с тоталитарными репрессиями в Германии, но Соединенные Штаты тоже готовились к войне. В ходе кризиса Америка не только пострадала, но и многое выиграла. Сложилось новое соотношение сил в мировой экономике, при котором Британия не только утрачивала лидирующие позиции, но и резко ослабляла связи со своими колониями. Поднимающаяся Америка готовилась к заполнению возникающего политического вакуума и неизбежной в таких условиях схватке с Германией. Новые рабочие места создавались на военных заводах и для строительства дорог, которые с самого начала имели стратегическое назначение.
Герои фильма, привозя в Нью-Йорк Кинг Конга, делают по большому счету то же, чего пытались добиться в реальной жизни авторы сценария, – преодолеть таким образом свои экономические трудности. Символично, не правда ли?
Кстати, неправильно думать, будто Великая депрессия была временем, когда масштабные экономические проекты совершенно прекратились. Инерция бурной экспансии 20-х годов не могла исчезнуть в один миг. Именно в разгар депрессии в Нью-Йорке происходит «высотная гонка», когда сразу три компании пытаются построить самый высокий небоскреб в городе (и в мире). Три здания возводились одновременно – Уолл Стрит, 40, Эмпайр стейт билдинг и Крайслер билдинг. Правда, Эмпайр стейт билдинг несколько отставал по времени, но именно это позволило ему, в конечном счете, выйти победителем, поскольку проект был расширен и увеличен по ходу работ. Каждое из зданий-соперников держало титул высочайшего небоскреба мира в течение нескольких месяцев, пока Эмпайр стейт билдинг не превзошел всех. Однако после 1 мая 1931 года, когда состоялось официальное открытие величайшего небоскреба, обнаружилось, что некому снимать в нем помещения. Среди острых на язык ньюйоркцев здание получило прозвище Empty State Building («Пустой-стейт-билдинг»). Лишь десять лет спустя все помещения, наконец, были сданы, а дохода владельцам небоскреб не приносил до 1950 года. Зато с него сразу же стали прыгать самоубийцы, первым из которых еще до завершения проекта стал уволенный рабочий-строитель.
Высотная гонка 1930-1931 года отнюдь не была средством против депрессии в духе последующих идей Дж. М. Кейнса, призывавшего гасить кризис масштабными общественными инвестициями. Напротив, она представляла собой отчаянную попытку частного капитала доказать, что все идет нормально, несмотря на явный, происходящий на глазах у всех распад экономики и социальный кризис. Это был своего рода пир во время чумы, мегаломаниакальный вызов реальности, ближайшим аналогом которому могла быть только знаменитая атлантическая гонка 1912 года, в ходе которой погиб «Титаник».
Чудовище, карабкающееся по огромному пустому небоскребу, а затем там погибающее, оказалось образом фантастическим, но вполне в духе времени, закономерным порождением Великой депрессии.
Кинг Конг являлся далеко не единственным культурным мифом, связанным с той эпохой. Эрих Фромм в «Бегстве от свободы» пишет, что у Диснея в образе Микки-Мауса отразились бессилие и ужас маленького человека перед разбушевавшейся и вышедшей из-под контроля рыночной стихией. И в самом деле, этот персонаж появился на экранах в самый разгар кризиса. Правда, первый мультик с Микки-Маусом вышел в свет еще в 1928 году, но его триумфальный успех относится именно к 1929-1931 годам. В 1930 году опубликованы первые комиксы о его приключениях.
Надо сказать, что мышонок Микки выглядел тогда совершенно иначе, чем сегодня. Он был маленьким и жалким, а его экранное существование сопровождалось сплошными неприятностями, источниками которых были не только другие, более крупные и агрессивные существа, но и обезличенные силы вроде огня и воды, которые обретали какую-то собственную жизнь, наносили по нему решительные удары, разрушали все, что он делал. В фильме 1930 года The Fire Fighters («Пожарные») огонь, вырывающийся из окон горящего здания, неожиданно превращается в мощный кулак, резким ударом сбрасывающий мышат-пожарных с лестницы. Точно так же Микки беспомощно пытается сопротивляться огромным волнам в фильме Wild Waves (1929). Впоследствии, по мере того, как менялось, преодолевая кризис, американское общество, эволюционировал и образ Микки-Мауса, который в послевоенных лентах предстает уже вполне ухоженным, сытым и обладающим все большей собственностью (у него появляется дом, машина, собака Плуто и так далее).
Точно так же и миф о Кинг Конге в послевоенных версиях полностью утрачивает первоначальный драматизм, воспроизводясь снова и снова как серия трюков и обязательных эпизодов (обезьяна с девушкой на ладони на Эмпайр стейт билдинг и т. д.).
Вместе с драматизмом сюжетов уходит и память об их первоначальном происхождении. Это тоже по-своему отражает восприятие Великой депрессии американским, а позднее и глобальным обществом. Драма 1929-1932 годов постепенно свелась к серии грустных картинок, изображающих очереди безработных за пособием, толпы плохо одетых мужчин на городских улицах, а иногда еще для экзотики вспоминают плоты с гниющими апельсинами, которые сплавляются по американским рекам (продавать их невыгодно, а раздавать даром полуголодному населению противоречило бы рыночным принципам).
Что на самом деле происходило и почему – сейчас мы размышляем на эти темы не больше, чем о том, зачем Кинг Конг лезет на Эмпайр стейт билдинг. Он туда должен по сюжету залезть, и всё тут.
Вытеснение из массового сознания травматических воспоминаний о Великой депрессии происходило поэтапно. С одной стороны, драма кризиса 1929-1932 годов была заслонена еще более грандиозной трагедией Второй мировой войны. Причем военная трагедия, хоть и была кровавой, оказывалась и куда более оптимистической. И дело не только в победе над фашизмом (торжестве добра над злом, демократии над диктатурой и т. д.), но и в том, что массовые участники событий воспринимали себя героями, а не жертвами, – они сражались, принимали решения, рисковали, побеждали. Если драма Великой депрессии была историей бессилия, то трагедия войны завершалась торжеством коллективной воли свободных людей (парадоксальным образом лозунг «Триумф воли», выработанный нацистской пропагандой, в наибольшей степени описывает как раз самосознание англо-американской демократии). Не случайно американские культурные мифы второй половины 1930-х разительно отличаются от тех, что бытовали в начале десятилетия. Два наиболее известных: Бэтмен и Супермен представляют собой воплощение осознанной и сконцентрированной доброй силы, которая неумолимо преодолевает любые препятствия.
На экономическом уровне уроки Великой депрессии считались хорошо понятыми и усвоенными, так что повторение подобных событий в будущем оказывалось заведомо невозможным. Ответом была теория Дж. М. Кейнса о социально-регулирующей роли государства, которое должно создавать своими действиями сознательный противовес капиталистическому циклу: если рынок переживает снижение деловой активности, правительство должно увеличивать инвестиции. Социальная защита населения была провозглашена своего рода догмой нового капитализма, который все больше нуждался в социалистических подпорках. Эти элементы социализма в буржуазном обществе имели, однако, двойственную природу. С одной стороны, они способствовали поддержанию стабильности, выживанию и развитию системы (как, впрочем, и буржуазные элементы в позднем феодальном обществе), а с другой стороны, они создавали наглядное доказательство того, что жизнь вообще может быть устроена по другим принципам. Более того, из теоретической перспективы эти иные принципы превращались в систему практических институтов, функционировавших здесь и сейчас. Классовая борьба из столкновения масс с силами системы все больше превращалась в противостояние структур и институтов внутри самой системы. Это, впрочем, таило в себе определенную опасность и для самих масс: полагаясь на «свои» институты в рамках демократического государства, трудящиеся постепенно утрачивали привычку к борьбе, готовность к ежедневной мобилизации для защиты своих прав – то, на чем вообще-то и основывается жизненная сила гражданского общества.
«Окончательная преодоленность» и «невозможность возвращения» Великой депрессии стали своего рода догмами общественного сознания, настолько очевидными, что вопросы о том, как депрессия была преодолена и почему она никогда не вернется, сначала ушли на второй план, а потом и окончательно стерлись из общественной памяти. Существование потребительского общества на Западе стало аксиомой, а для Восточной Европы и многих стран третьего мира оно сделалось естественной и единственно возможной целью.
Можно сказать, что уроки Великой депрессии – вполне по Фрейду – вытеснялись из коллективной памяти сначала стихийно, а потом и вполне сознательно. Начиная с 1980-х годов, когда на политическую сцену вышли идеологи неолиберализма, мировая экономика вступила в новый этап, на котором борьба против разросшихся социалистических институтов сделалась главной целью элит Запада, а затем и всей планеты. Демонтаж социального государства, дерегулирование, приватизация, уничтожение общественного сектора (т. е. всего того, что было порождено опытом Великой депрессии) опирались на уверенность в невозможности возвращения глобального кризиса. Реванш буржуазии, кульминацией которого стала капиталистическая реставрация в бывшем Советском Союзе, имел в качестве идеологической и психологической основы эту уверенность. Депрессия никогда не вернется. Ужасы 30-х годов являются таким же историческим мифом, как Кинг Конг на Эмпайр стейт билдинг – мифом культурным. О том, что подобные культурные мифы воплощают совершенно реальные коллективные страхи, надежды или переживания, никто уже не подозревал. А потому возвращение кризиса казалось не более реальным, нежели материализация мифических фигур, порожденных творческим воображением кинематографистов.
Общество, сложившееся в Европе и США после Великой депрессии и Второй мировой войны, должно было уступить место новому порядку, при котором массовое потребление сохранялось не на основе государственной политики и социалистических институтов, а за счет стихийного саморазвития рынка. Потребление превращалось в новую религию, а потому, по законам религиозного мышления, оно уже не имело ни причины, ни естественных внешних оснований. Оно должно было бесконечным и чудесным образом поддерживать себя само, превращаясь из экономического фактора в естественную основу жизни. О том, насколько потребление зависит от труда, и насколько сам труд является заложником социальной организации, теперь можно было не думать.
Вполне по законам мифа, забвение и незнание были жестоко наказаны. Прошлое вернулось в ужасающей и непредсказуемой форме нового кризиса, который стал возмездием за многолетнюю социальную безответственность правящих классов. Но, как всегда бывает в истории, те, кто вызвали кризис, сами же на первых порах и руководят работами по его преодолению. А потому груз новой депрессии будет переложен на плечи трудящихся так же, как это произошло и в 1929-1932 годах. Правящие классы в первую очередь спасают себя. Другой вопрос, насколько они в этом преуспеют.
Первое издание Великой депрессии породило фашизм и мировую войну, но оно также породило народные фронты, революцию в Испании, антиколониальные выступления в Индии и массовый подъем левого движения, которое поставило под вопрос само существование капитализма. Разумеется, сталинский СССР вместе с западной социал-демократией серьезно способствовали тому, чтобы этот кризис, в конце концов, нашел себе реформистское, а не революционное разрешение. Но сегодня уже нет ни Советского Союза, ни социал-демократии в том смысле, в каком она существовала на протяжении большей части ХХ века (исторические названия партий говорят об их политике не больше, чем древние племенные имена Бельгии, Иберии или Венеции об их сегодняшнем населении).
Отсутствие вменяемой левой альтернативы – тоже одно из последствий многолетнего невнимания к историческим урокам. Неготовность общества к кризису на всех уровнях гарантирует, что он будет затяжным и мучительным. И призраки прошлого получат достаточно шансов, чтобы материализоваться.
И, увы, шансов увидеть колонны нацистских штурмовиков, марширующих по улицам европейских (и российских) городов, куда больше, чем надежд на то, что мы в один прекрасный день обнаружим Кинг Конга, вновь карабкающегося по этажам Эмпайр стейт билдинг.
Антиуспех
К вопросу о невезении
Питер де Хоох. Голландская семья. Ок. 1660
Английское словечко «лузер», традиционно переводившееся на русский язык как «неудачник», в 1990-е годы неожиданно превратилось в один из главных идеологических символов эпохи. Таковым оно, несмотря на некоторые колебания конъюнктуры, оставалось и в следующее десятилетие, быть может для того, чтобы окончательно утратить заложенный в него идеологический смысл на фоне кризисных потрясений, наступивших в 2008 году.
Появление нового слова всегда отражает новые явления. И если у нас был в очередной раз востребован иностранный термин, то именно потому, что с обществом происходило нечто непривычное, не описываемое нашей традиционной речью. Другое дело, что в отечественной реальности английское слово приобрело новый смысл, лишь частично совпадающий с тем, который оно имело в собственном языке.
Смысл термина был сугубо и принципиально идеологическим. И, как ни парадоксально, относился он не столько к тем, кто в ходе реформ 1990-х годов проиграл, потерпел неудачу, а напротив, скорее отражал мироощущение победителей. Или, вернее, тех, кто на данный конкретный момент мнил себя победителями.
Задача состояла не в том, чтобы описать поражение, а в том, чтобы морально, культурно и психологически обосновать победу. Эта победа, успех, материальное торжество должно было не просто утвердить себя, но и доказать свою закономерность, необходимость и правильность. И именно здесь возникала проблема: критерии успеха, принятые обществом 1990-х годов, разительно не совпадали не только с прежней советской системой ценностей, но и с традиционными представлениями, существовавшими в русской культуре. Хуже того, они находились в разительном противоречии с так называемой «протестантской этикой» Запада.
В свое время Макс Вебер очень убедительно показал, что смысл протестантской этики не в восхвалении богатства и успеха любой ценой, а наоборот, в их ограничении, подчинении определенным правилам и требованиям. Именно поэтому успех в протестантской культуре скромен до ханжества, а богатство подчинено неумолимой логике накопления капитала. Это служение капитализму, требующее сдержанности и самоотречения, отнюдь не вызывало сочувствия в постсоветском обществе, воспринимавшем рынок исключительно через призму потребления и наслаждения. С другой стороны, протестантская этика капитализма делает понятия богатства и успеха неотделимыми от понятия труда – нечто глубоко отвратительное и принципиально неприемлемое для новых элит, которые формировали свою идеологию за счет отрицания советских ценностей, тоже ориентированных на решающую роль труда (и, кстати, парадоксальным образом, схожих с «протестантской этикой» Вебера).
Короче, успех должен был оправдываться не трудом, скромностью и воздержанием, а чем-то другим. Например, неудачей других.
«Успешный человек» (еще одно словосочетание, грамматически невозможное в русском языке XIX и большей части ХХ века) должен был осознать свое преимущество, глядя на «лузера», человека в реформы не вписавшегося, к новой жизни непригодного, а потому недостойного ни помощи, ни сочувствия. «Успешный человек» и «лузер» становились абсолютно неразделимой идеологической парой, в которой существование и понимание одного было невозможно без другого. Поскольку успех никак не связан ни с общественным признанием, ни с достижением каких-либо достойных (с точки зрения окружающих) целей, ни со служением кому-либо или чему-либо, кроме самого себя, у него нет иного обоснования, кроме неудачи других. Мы – победители, потому что мы – лучшие. Мы лучшие, потому что мы – победители. Мы люди первого сорта и мы «этого достойны». Соответственно, все остальные – второй сорт, бракованный человеческий материал, «лузеры» изначально виноватые во всех своих бедах и недостойные успеха.
Существование «лузера» делает излишней и невозможной любую дискуссию не только о социальной справедливости, но и вообще о достоинствах и недостатках системы. Человек проигравший, оказавшийся на нижних ступенях социальной лестницы, должен винить только самого себя. В нем есть что-то такое, что делает его безнадежным. Это даже не кальвиновское предопределение (Бог так решил). Нет, здесь Бог ни при чем. В данной системе нет места Богу, даже если конкретные представители начальства будут ежедневно ходить в храм, креститься и ставить свечки. Бог ничего не решает, все получается как-то само собой. Если вам не повезло, ссылаться не на кого, надо винить только себя.
Социальный ген «лузерства» является чем-то неуловимым и мистическим, его нельзя ни описать, ни сформулировать. Он не может быть описан в категориях образованности и квалификации – большинство образованных людей и квалифицированных специалистов как раз оказались «лузерами». Но нельзя и утверждать обратное – ведь и среди победителей нашлись не одни только выходцы из партийной номенклатуры и бандиты.
Понятие «лузер» явно связано с другим не менее важным для 1990-х годов понятием – «совок». Но есть и разница (потому, собственно, в речи и появилось сразу два слова). Ведь «совок» предполагает приверженность человека определенной идеологии и системе ценностей. «Совок» это тот, кто живет в понятиях Советского Союза, испытывает по нему ностальгию и считает тогдашнюю жизнь правильной. Напротив «лузер» может быть настроен совершенно антисоветски. Он обязательно, как и все его коллеги по научно-исследовательскому институту, ходил на демократические митинги и требовал немедленного введения рынка, он мечтал о капитализме. Он мог быть участником шахтерского движения, потрясшего идеологический фундамент советской системы, претендовавшей на роль выразителя интересов рабочего класса. Он мог быть убежденным западником, потратившим всю свою жизнь на тайное изучение и осмысление преимуществ буржуазного строя. Но почему-то успех при капитализме достался не ему, а партийному начальнику, известному в недавнем прошлом своей ортодоксальной верностью советским идеям и непробиваемой тупостью.
Почему? Потому, что одни «вписались в рынок», другие нет. Как так вышло? Не надо задавать лишних вопросов. Никаких «почему» не существует. Есть данность, прекрасно описанная в анекдоте еще советского времени. Американца, поляка и русского спрашивают о том, почему в СССР дефицит мяса. Американец уточняет: «А что такое дефицит?» Поляк пытается вспомнить, что такое мясо. А русский недоумевает: что такое «почему»?
«Лузер» – он «лузер» и есть. И никаких «почему».
Не надо, впрочем, думать, будто подобная идеология овладела только верхами общества, вызывая протест и возмущение низов. В том-то и дело, что она по-настоящему овладела массами, по крайней мере на определенном этапе нашей истории. Разумеется, низы общества отнюдь не испытывали восторга по поводу своих бедствий. Но отсюда совсем не следует, будто на своем уровне они не были заражены теми же идеями. Самый показательный пример можно обнаружить в недавнем социологическом исследовании «Левада-Центра», когда понятие «хорошей» работы трактовалось исключительно с точки зрения заработка. Если много платят, значит, работа «хорошая», если платят мало, значит «плохая».
Ясное дело, такая трактовка труда была услужливо подсказана респондентам социологами, «зашита» в текст и логику анкеты. Но показательно, что массового возражения или отказа от заполнения анкеты не последовало. Во всяком случае, мы об этом не знаем.
Если даже массы не согласились с оценкой себя как «лузеров», то они тем не менее приняли свойственное той же идеологии представление о самоценности и исключительно материальном смысле успеха. А это уже можно считать огромным достижением пропагандистов и идеологов.
И все же есть одно обстоятельство, постоянно разрушающее данную замечательную схему: успех и поражение в мире свободного рынка нестабильны. Победители и проигравшие постоянно меняются местами. И действия, сегодня оцениваемые как закономерно ведущие к победе, завтра оказываются рецептом катастрофы.
А с другой стороны, бездействие может оказаться правильной и эффективной стратегией, если ты бездействуешь, находясь в нужное время в нужном месте. Нынешний капитализм не случайно западные социологи сравнивают с казино. В успехах и поражениях личности не больше логики и заслуги, чем в выигрыше игрока в рулетку. Можно, конечно, не играть (позиция «лузера»), но и игрок может запросто оказаться разоренным.
В 1998 году крушение рубля стало первым примером социально-культурного шока, заставляющего людей резко изменить свои роли. Вы были убеждены, что ваши доходы, ваш новый статус и образ жизни – законное и правильное отражение вашего преимущества. Вы «вписались», вы доказали, что вы не «лузер». Вы рисковали и выигрывали. Но вдруг стряслось нечто далекое и непонятное. Упал какой-то тайский бат, случился азиатский финансовый кризис, и все ваши сбережения, ваша работа, ваши планы – все исчезло в один миг.
Если ваше поражение и победа – исключительно результат ваших достоинств, если система справедлива и правильна, награждая лучших, то как это могло произойти. Разве система сама не доказала вам на протяжении всех предыдущих лет, что вы лучший, что «вы этого достойны». А если так, то почему вдруг все рушится, и вы оказываетесь в одной компании с теми, кого считали безнадежными «неудачниками». И хуже того, некоторые из этих самых «неудачников» вдруг преуспевают, не сделав почти никаких усилий. Например, их предприятие, которое вчера еще дышало на ладан, вдруг резко набирает обороты. И рабочий или инженер, которому даже не хватало инициативы, чтобы сбежать на другое, более привлекательное место, поискать счастья в бизнесе или рискнуть переквалифицироваться в рэкетиры, внезапно обретает стабильный доход и уважение, в то время как его вчера преуспевавший собрат распродает последнее имущество, стремясь как-то выжить.
Шок 1998 года был очень полезным, но кратким. Вскоре его сменил экономический подъем. Культ успеха вернул себе господствующее положение. Термин «лузер» не исчез из нашего лексикона, хотя применять его стали немного более осторожно.
Тем не менее события 1998 года не прошли даром. В идеологическом плане они сыграли огромную роль, научив некоторое количество наших сограждан задавать вопрос «почему». Если у нас появилось некоторое подобие левого движения и левой интеллектуальной среды, то именно благодаря потрясению 1998 года. Если критическое мышление стало привлекательным для некоторого количества молодых людей, то благодарить за это надо дефолт и крах.
Впрочем, элиты извлекли собственные уроки из произошедшего. Они стали более лицемерными. Ведь лицемерие – это защитная реакция власти и элит перед лицом неблагоприятной реальности. Власть стала патриотичной. Служение обществу по-прежнему отвергается, но отсутствие обязательств перед народом компенсируется демонстративной лояльностью по отношению к государству. Чем более само государство ведет себя жестко и по-хамски, тем более искренен такой патриотизм, поскольку поведение власти полностью соответствует нормам поведения, принятым в самом обществе между вышестоящими и нижестоящими. В этом плане патриотизм русского хамства является куда более подлинным, чем его ханжеская западническая критика, – ведь ни сам критик, ни его слушатели совершенно не заинтересованы в том, чтобы самим, вне государственной системы изменить отношения между «верхними» и «нижними», они лишь требуют, чтобы государство перестало хамить лично им, оставляя за собой право хамского пренебрежения по адресу нижестоящей массы «лузеров».
Впрочем, само по себе хамство обрело черты респектабельности, сменив вызывающие красные пиджаки на элегантные костюмы (smart suites) от добротной фирмы. Успех стал более стильным, добротным и цивилизованным, что ничуть не изменило его отношения к неуспеху. Презрение и высокомерие стали частью стиля.
Единственное, чего не удалось добиться российским элитам, так это аристократизма. И не только потому, что нет у них громких титулов и красивых родословных, а потому что аристократический тип поведения предполагает хоть какую-то ответственность и какие-то обязательства. Аристократизм требует если не искреннего благородства, то хотя бы его более или менее убедительной имитации. Это уже слишком!
«Успешный человек» российского разлива благополучно прожил уходящее десятилетие, постаравшись забыть ужас 1998 года как кошмарный сон. Но неприятная социальная практика возвращается, не сном или фантазией, а очевидной и непреодолимой явью мирового хозяйственного кризиса.
Успех оборачивается очередной катастрофой. Правила игры вновь меняются.
И в этом есть глобальная историческая справедливость. По большому счету кризис – это всего лишь наказание за то, что одна часть общества имела наглость называть своих сограждан «лузерами», а другая – позволила себя так называть.