355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Плевенские редуты » Текст книги (страница 9)
Плевенские редуты
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:22

Текст книги "Плевенские редуты"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

– В первую Плевну мы прорвали линии окопов и отхлынули – кончились патроны. Во вторую – наступление начал на правом фланге Пензенский полк… На открытом месте, без артиллерийской подготовки, без конницы. Почти весь полк полег! А?! – выкрикнул капитан и хрипло закашлял, в груди у него заклокотало. – Мой полк… Пересилив кашель, закончил:

– Скобелевская казачья бригада геройски себя показала в бою… А когда пришлось отступать, всех до одного своих раненых унесли… Под Скобелевым убило два коня… Он водил и пехоту в штыки.

Капитан долго выбивал трубку о какую-то деревяшку, сказал виновато, устало:

– Ну, заговорил я вас, спать будем…

* * *

Не просто складывалось отношение Верещагина к Скобелеву. Ему отвратительна была жестокость Скобелева в Средней Азии, его кровожадное: «Пленных не брать!», отдача города солдатам «на поток». Верещагин с брезгливостью держал в руках карту туркестанских походов, подаренную ему этим конкистадором XIX столетия с надписью: «Надо кровью нагнать страх».

Но и восхищался его храбростью под пулями – гулял в огне, как на бульваре, – тем, что ненавидел Скобелев льстецов, «лезущих без мыла», и затевал с ними «рогатые отношения».

Верещагин прекрасно видел его недостатки, порой отталкивающие свойства натуры невоздержанной, честолюбивой, низко скатывающейся в нравственной иерархии, и все же тянулся к нему, находил в себе силы для снисходительности.

Часто Василий Васильевич задавал себе вопрос: «А мог бы я вот как он?». И с негодованием отбрасывал подобную мысль: «Не мог бы, а главное – не хотел!». Потому что это было чуждо его натуре, его взглядам на жизнь. Но в чем-то он и завидовал Скобелеву: его необузданности, способности безоглядно идти на поводу у своих чувств, его безупречной храбрости и какой-то, как это ни странно звучит, детски первобытной, что ли, непосредственности в восприятии сложного мира и человеческих отношений, лихому мальчишеству в зрелые годы…

Временами Верещагин готов был отказаться даже от знакомства со Скобелевым, когда узнавал о его безобразных выходках. Двадцатичетырехлетним гусарским штаб-офицером сочинил тот ложные реляции из бухарских земель, и два офицера вызвали его на дуэль «за вранье». Одного из них Михаил Дмитриевич ранил.

Через десять лет, уже генералом, зная, что Хива несет к главным воротам в знак сдачи и покорности хлеб-соль командующему, штурмовал город у других ворот, лишь бы доложить именно о штурме.

… И все же в (конце концов верх у Верещагина брал интерес художника к подобной человеческой неповторимости, и он способен был увидеть в Скобелеве и бесшабашную удаль, и взрыв запоздалого раскаяния, и стремление быть лучше, чем он есть, а узнав все это, искал какие-то оправдания или смягчающие обстоятельства.

Забывал возвращать долги? Но ведь и сам безудержно щедр, готов отдать все, что есть. Циник? А может быть, это бравада, камуфляж после неудачной женитьбы, мучительного бракоразводного процесса, когда всю вину принял на себя? Желание даже преувеличить свои пороки?

Однажды в ответ на его фразу:

– Мы еще доживем до маленьких Михайловичей. Представляете? Папин вздернутый нос?

Михаил Дмитриевич сказал неуверенно-задумчиво:

– Ну, такое выдумали…

– Нисколько. Но жена должна быть умницей и держать вас в руках.

– Это, пожалуй, верно, – серьезно согласился Скобелев и уже совсем тихо добавил: – Хорошо, если бы она была из бедной семьи… И образованна.

А что касается самохвальных реляций, то военные всех времен и народов были падки на них, любили подвирать.

В крупном человеке и недостатки крупные. Значительность личности, ее масштабность, вероятно, определяются тем главным, что есть в человеке и что он в жизни делает. Наносное в таком случае отступает на задний план. Остается сердцевина. Хотя, конечно, и это наносное раздражает, отталкивает, возмущает.

Будучи по природе человеком беспредельно требовательным к себе, Верещагин неодобрительно и даже брезгливо смотрел на неуемное стремление Скобелева ухватить фортуну за развевающийся шлейф. Это было недостойно и дрянно.

Верещагин не терпел в разговорах о женщине, в отношении к ней цинизма, пошлости, неблагородства, хотя не признавал и сантиментов института благородных девиц. Слова Стендаля «любовь – это тайна двух» были как нельзя более близки ему. Скобелев же мог весело и цинично расписывать свои похождения в венских борделях, проезжая верхом по городу, показать язык красотке, похвастать своей козлиной победой.

В таких случаях Верещагин мрачнел, отстранялся, и Михаил Дмитриевич, чувствуя это, просительно говорил:

– Ну, не буду, не буду…

Скобелев искренне считал, что ему дозволено делать то, чего другим делать нельзя. Собственно, он даже не думал об этом, а поступал так, как хотел, не принимая в расчет осуждение и недовольство людей, неукоснительно следующих правилам благовоспитанности, только бы эти люди не были его начальниками. Он до смешного терялся и робел в присутствии царя, царствующих особ, командующего…

Но зато, вырываясь на свободу, давал себе волю. И реже, чем этого хотелось бы, испытывал нравственную изжогу.

«Вероятно, есть люди, предназначенные судьбой для войны, ею рожденные. Как личности, – думал Верещагин, – в жизни мирной, обычной, размеренной они малоинтересны, незаметны, плохо приспособлены к житейским передрягам, но попадая в пучину войны, ее кровь, хаос, смерчи, проявляют и цепкость, и бесстрашие, и удаль, граничащую с безумием, превращаются в героев, в легенду, чтобы опять сникнуть, когда война кончится…»

Может быть, и со смертью Скобелев вечно играл в чехарду из-за неудовлетворенности собой, предпочитая яркую вспышку самосожжения житейской копоти. В эти минуты, вероятно, чувствовал себя тем, кем мог бы быть всегда, кем хотел быть. Природа одарила Скобелева огромным внутренним зарядом энергии, которым он не всегда наилучшим образом распоряжался.

Но разве большего стоит человек размеренный, тошнотворно-благодетельный, педантично перелистывающий календарь своей жизни?

А Скобелев кидался всюду, где предполагалась схватка, где пахло порохом, в этом испытании судьбы доходя до авантюризма. Спешил в объятую гражданской войной Испанию, на помощь реакционерам-карлистам, не вдумываясь в то, что делает. В Средней Азии, переодевшись в туркменское платье, отправлялся с двумя джигитами в опасную и дальнюю разведку.

В дни мирные брал на коне сумасшедшие барьеры высотой почти в три аршина, с толстым брусом наверху, вместо подвижного и обмотанного соломой. Верхом на коне переплывал Вислу во время ледохода. С бешеным азартом играл на бильярде.

Его едва не исключили из Академии Генерального штаба за нежелание готовить неинтересные, по его мнению, задания, за пропуск лекций, которым он предпочитал ресторан «Париж» на Малой Морской и фешенебельные публичные дома.

Да, он любил играть со смертью в прятки, бросать ей вызов. Правда, как-то признался Верещагину, что перед началом боя его пронизывает внутренняя дрожь невольного страха, приходит мысль: «На этот раз – конец», он весь сжимается. Но стоило баталии развернуться, засвистеть пулям, как решительное нежелание предстать неприглядно перед солдатами снимало страх без остатка.

Скобелев знал путь к сердцу солдата, шел на душевное сближение с ним, умел получить от него все, привить стойкость. Любил повторять драгомировское: «Не надо деревянно поклоняться уставам, не мы для них, а они для нас», «В бою на одной казенщине далеко не уедешь».

Любил размышлять о главном боевом качестве – нравственной упругости, понимая под ней и упорство, и решимость, и выручку в бою.

Скобелев был интересен для Верещагина и вне войны – как талантливая личность. Он не был пресен, а пресных людей Василий Васильевич терпеть не мог, как суп без соли.

Скобелев мог цитировать на английском, французском, немецком, языках огромные отрывки из Байрона, Мольера, Гёте. Полон неожиданностей…

Это была натура самобытная, неуемная, щедро одаренная природой и плохо отшлифованная воспитанием, с ералашем политических взглядов. И не только военачальник «божьей милостью» – удачливый, рисковый, хитрый, расчетливый-интересный человек.

В чем-то – в презрении к смерти, готовности лезть на рожон, в том, что и сам был далеко не ангелом, легко взрывался – Василий Васильевич походил на Скобелева, он это чувствовал, и такое сходство тоже притягивало Верещагина к генералу.

* * *

Проделав на следующий день в повозке верст двадцать пять, Верещагин часам к трем оказался в деревушке, где, по его сведениям, располагался полевой штаб Скобелева.

Отсюда ясно слышалась канонада. Пушки били редко, лениво, словно устав от многодневной изнурительной работы. Мимо провезли в тыл разбитое орудие.

Повозка Верещагина свернула в проулок, и Василий Васильевич оказался свидетелем неожиданной сцены. Донской казак с притороченным к седлу молодым барашком стоял против Скобелева.

– Кто такой?

– Рядовой Донского казачьего полка Тюкин, ваше првеходетво… – приложил тот к виску дрогнувшую руку с висящей на ней плеткой. Лицо его стало кирпичного цвета.

– Где взял хурду-мурду? – грозно спросил генерал, кивнув на барашка.

Тюкин заюлил:

– По степу, глупой, мотался, ваше првеходетво, ажник одичал. А тылы наши иде-то…

Подбежал запыхавшийся тонконогий болгарин, воздев руки, закричал:

– Мой!..

У Скобелева от гнева перекосилось лицо. Он плетью со всего размаха огрел казака по плечам раз и другой:

– За брёх… Вор!

Болгарин опешил, кинулся к Скобелеву:

– Не надо, я подарил.

– Верни! – свирепо приказал Скобелев казаку и поскакал прочь.

Тюкин протянул болгарину барашка, но тот не пожелал взять, показывая казаку на плечи, выражая жестами огорчение, что вот из-за него досталось братушке. Тюкин не осмелился ослушаться приказа, отпустил барашка, небрежно сказал:

– Эка невидаль. Брань да огрев на вороту не висят.

…Скобелев соскочил с коня у крыльца белой избы, бросил поводья широколицему, с недобрыми глазами, ординарцу. Увидев приближающегося Верещагина, пошел ему навстречу, радостно улыбаясь и распахнув руки. Василий Васильевич вышел из повозки, опираясь на палку, сделал несколько шагов к Михаилу Дмитриевичу. Они троекратно облобызались.

– Дорогой Вэвэвэ! Ночуете у меня, – решительно объявил Скобелев и кликнул своего денщика: – Круковский, внести чемодан гостя в комнату!

Верещагин был одним из немногих, кого Скобелев называл на «вы».

За время, что Василий Васильевич не видел Михаила Дмитриевича, тот осунулся. Лицо его было утомлено, в уголках губ словно бы запекся белый комок. Скобелеву можно было сейчас дать много больше его тридцати четырех.

Они вошли в небольшую, опрятную, с низким потолком комнату. На мешке с кукурузой стоял сундучок, обтянутый кожей, а на нем, в стакане, свечной огарок. В углу валялся барабан, на столе лежала наградная золотая сабля с надписью: «За геройское, достойное русского имени поведение в боях», рядом с ней – бритва в черенках.

Странно выглядел в этой избе нарядный шемаханский ковер, наброшенный на какое-то подобие тахты.

– Располагайтесь, – предложил Скобелев, а сам вышел в соседнюю комнату.

Василий Васильевич раскрыл чемодан, чтобы достать домашнюю обувь, и поразился: пыль толстым слоем лежала даже внутри чемодана.

– Ваше высокообезьянство! – закричал Скобелев своему денщику. – Давай закусывать!

Ох, и доставалось же бедняге Круковскому на орехи. Каким только испытаниям не подвергал его генерал. Скобелев любил по утрам обмываться до пояса на виду у противника. А денщика заставлял при этом лить воду ему на спину. Лить-то Круковский лил, да поеживался при каждой пролетающей мимо пуле. Генерал же хохотал и кричал:

– Что кувыркаешься? Гляди, сам себя разжалуешь! Вот прикажу ночью с охотниками на вылазку идти.

И все же не отказывался от денщика, ценя верность заботливого Круковского, прекрасно понимая, что не каждому дано не кланяться пулям.

Скобелев возвратился в комнату, Верещагин уже переоделся. Пошарив рукой… под ковром, извлек оттуда погребец, обитый тюленьей кожей, а из него. – бутылку вина с нарядной этикеткой.

– Заветная! – воскликнул Скобелев, поднимая над головой. – Для самых дорогих гостей. Пиклиндольское.

Верещагин был равнодушен к винам, как, впрочем, и сам Скобелев, но собирал в Париже коллекцию заморских марок и особенно ценил красивые этикетки.

«Аристократическое» пиклиндольское было хмельным, приятным на вкус и коварного свойства: «отнимало ноги», сохраняя ясной голову.

Они просидели вместе часа три, и Скобелев с болью рассказывал о неудачных штурмах редутов, о гибели людей. При этом Михаил Дмитриевич пытался вскакивать, срывал салфетку, подоткнутую под бакенбарды, но его уже не слушались ноги.

– Сердцем вздыхаю, – как-то жалко произнес Скобелев. «Нет, он сегодня брюнет», – сочувственно подумал Верещагин.

– Перед боем я обратился к солдатам с приказом, – явно желая стряхнуть с себя печаль, продолжал Скобелев, – задача нелегкая, но достойна вашего мужества. Наша пехота всегда умела работать штыком и до сих пор не сверкала пятками… Я говорил им: не бойтесь гибели и наверняка побьете. Никогда не унывайте. Только дерзость и упорство! Везде вперед, хотя бы передних били.

Верещагин слушал. Скобелева, и ему по душе были и эти наставления, и этот искренне страдающий сейчас человек.

– Солдат не дурак! – говорил он громко. – Увлечь его можно, показавши пример, привести в совесть… И потом их надо беречь. На Руси мужиков много, но зачем ими плотину прудить?! Пусть обо мне говорят что угодно – «выскочка», «авантюрист». Пусть. Может, вне войны я ничто. А на войне – бог. Больше бога. И, возможно., природа меня именно таким задумала.

Он с силой и нервно лепил хлебные шарики худыми пальцами с длинными ногтями.

Верещагин достал итальянский карандаш, альбом и начал делать набросок портрета Скобелева. Большие, глубоко сидящие глаза художника приобрели какую-то особую строгость, губы спрятались в слегка курчавящихся усах.

В дверях появился ладно скроенный, весь налитый силой молодой казачий офицер.

– Разрешите войти? – Ярко-синие глаза дерзко глядели на мир из-под каштанового чуба. Такого же цвета усы узили губы. Фуражка как-то по-особому лихо была заломлена набекрень.

– Что такое, Петр Архипович? – странно-уважительно в обращении к такому молодому человеку спросил Скобелев. Представил Верещагину – Мой ординарец, хорунжий [23]23
  Подпоручик.


[Закрыть]
Войска Донского – Дукмасов.

Офицер замедленно приставил правую ногу к левой, браво щелкнул каблуками. Даже в его манере подносить руку к козырьку так, будто на руке висел огромный груз, чувствовался щеголь.

– Летучая почта, – доложил он.

– Давай сюда, – приказал Скобелев.

В комнату вошел юный донской казак. Доложив о прибытии и назвав себя вестовым Алексеем Суходоловым, казак протянул пакет генералу.

«Странное совпадение, – подумал Верещагин, – донской казак… Алексей». Но расспрашивать сейчас не стал, это было бы неуместно.

Отпустив казаков, Скобелев сказал:

– Люблю этого хорунжего – отчаянная голова.,

* * *

Дукмасов рос мальчишкой отпетым. За озорство, леность к наукам, драчливость его исключили из кадетского корпуса, и отец записал Петьку в безнадежные. Но с возрастом дурости поубавилось, а склонности к делу военному определились яснее, хотя необузданность натуры все еще изрядно сказывалась. Здесь, на войне, богом Дукмасова был Скобелев. По одному его взгляду хорунжий готов был в одиночку полезть на любой редут.

В жизни мужской Дукмасов не признавал нежностей, деликатного обхождения, хотя гусарства у него хватало, и по женской части был он редкостный мастак. Но все сводил и в этом к ухарству, кавалерийским налетам, а добившись своего, сразу утрачивал интерес к взятой крепости, потому что нисколько не тратил на это сердца.

К чести Дукмасова будет сказано, хвастаться подобными победами, как, впрочем, и иными, он не любил, считая это немужским занятием и нарушением какого-то неписаного кодекса. Если же в офицерском кругу и начинались разговоры о женщинах, женитьбах, Дукмасов обычно помалкивал, хотя как-то проговорился, что «ни в жисть прочно с бабой не спутается, потому что это ни к чему».

Краем уха слышал однажды Дукмасов, как его генерал говорил генералу другому: «Или служба, или жена. Нельзя служить двум богам». Справедливые слова! Для услады всегда найдутся охотницы. И неспроста в песне про Разина поется, что ночку с бабой провозился, сам наутро бабой стал. Нет уж, отслонись! Это нам что в лужу стрелять! Пуще всего хорунжий боялся хотя бы в чем-то показаться бабой. Может быть, поэтому известен был как любитель крепкого словца, выпивоха, что любого перепьет, а голову не уронит, как рисковый, даже отчаянный картежник.

Дукмасов словно бы выставлял напоказ свою невоспитанность: цвыркал слюной, сморкался двумя пальцами, сосредоточенно ковырял спичкой в раззеванном рту, норовя достать дальний зуб. Но зато никто не умел лучше Дукмасова вспрыгнуть, словно подброшенный пружиной, в седло, отчаянно промчаться, пригибаясь к гриве коня, через огненный смерч, рубить упоенно и лихо.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Считалось, что Верещагин причислен к составу адъютантов главнокомандующего «без права на казенное содержание», но с правом носить штатский костюм. Сам же себя Василий Васильевич причислил к скобелевцам и у Плевны появился – припадая на палочку, держа в руке складной стул и этюдник, – именно в расположении 14-й дивизии.

Город, с трех сторон окруженный извилистыми холмами, котлованами, скатами в кустах, зловеще лежал в лощине у Гривицкого ручья, впадающего верстах в семи от Плевны в реку Вит – приток Дуная, выдвинув перед собой грозные редуты, а тыл обеспечив крутыми берегами реки. Русские войска охватили его дугой верст в двадцать.

Стоя на Зеленогорском гребне, Верещагин разглядывал в полевой бинокль земляные глыбы. Превосходно сделанный оборонительный лагерь! Турки возвели его с учетом холмов, оврагов, спусков. Гребни, поднятые руками, легли черной сетью. А венчали эти гребни – редуты. Вчера Скобелев рисовал ему на бумаге редуты: под их скатами – ямы-западни, укрытые хворостом, присыпанные землей, в ямах – турки в засаде. За ямами – ровики с невысокими насыпями – ложементы. Похоже, что фасы редутов трех– или даже четырехъярусные, укрепления взаимно фланкируются, связаны между собой траншеями, что из редута стрелять можно и с бруствера, и с флангов, где стоят орудия, а ложементы и флеши тоже мечут огонь. Казалось, холмы пылают.

Турки закрепились на высотах севернее и восточнее города, и тактика их была совершенно очевидна: вызывать на штурм и перемалывать русские войска.

То там, то здесь в бурую выгоревшую траву падали, разрываясь с сухим треском, турецкие артиллерийские гранаты, поднимая султаны земли, окаймленные облачками. Ревели орудия дальнего боя. Дымы ст ружейных выстрелов застилали все впереди. Иногда красным пунктиром обозначалась линия стрелков.

На военном совете у главнокомандующего было решено: в день тезоименитства государя пойти атакой на редуты и тем преподнести Александру II именинный пирог. Конечно, так прямо об этом не говорилось, но подразумевалось достаточно ясно.

Вчера в зеленой палатке на холме – царской походной церкви – отслужили молебен с водосвятием. Стоя на коленях, царь, свитские офицеры Главной квартиры вслушивались в сочный голос протоиерея собора Зимнего дворца Никольского.

– Господи, сохрани воинство твое… Многая ле́та…

Верещагин еще тогда подумал: «Какие яркие цвета для картины: зеленая палатка, темные облака, фиолетовая риза…».

После молебна офицеры пили шампанское. Царь, подняв бокал, сказал с дрожью в голосе:

– За здоровье тех, кто отправится на штурм…

И вот теперь они «отправились»…

* * *

Шел нудный, осенний, затяжной дождь. Клейкая грязь пудами налипала на сапоги. Штурм назначен был на три часа дня, но уже с утра заклубился густой, непроницаемый туман, приближая сумерки. Отряду скобелевцев, находящемуся на левом фланге, предстояло захватить третий гребень Зеленой горы, господствовавшей над южной стороной плевенского лагеря, оттуда через лесок и виноградники спуститься в лощину, преодолеть глубокий ручей, текущий в крутых берегах, пересечь открытую, простреливаемую местность, взять окопы впереди редута, саженей двести карабкаться на крутую, скользкую, голую высоту, на вершине которой стояло два турецких редута Исса-ага и Кованлык, соединенных глубокими траншеями.

Надо было во что бы то ни стало взять эти редуты, застрявшие костью поперек горла всей армии, прервать тыловые связи турок, их единственный путь отхода к Софии, открыть дорогу через Балканы на Константинополь.

Но пока впереди зловеще высились земляные насыпи, издали похожие на замершие перед прыжком доисторические чудовища с горбами, насыпи, изрыгающие огонь, прикрывающие собой вход в город, армия топталась на месте, неся трудно восполнимые потери. Особенно важно было взять эти, как их называли, Зеленогорские редуты, почти завалившие своими тушами кратчайший путь к Плевне. Почти, потому что все же между редутами был изрядный «зазор», они не сомкнулись, и этим надо было воспользоваться.

Нетерпение все более овладевало Скобелевым. Нельзя было ждать трех часов и затем, в ранней темноте, идти на редуты. В начале одиннадцатого Скобелев приказал выдвинуть вперед свой простреленный в боях желто-красный квадрат шелкового стяга, прикрепленного к казачьей пике. На штандарте с одной стороны нарисован голубой Георгиевский крест, на другой – буквы «М. С», вышитые матерью Михаила Дмитриевича. Стяг держал скуластый, с монгольским разрезом янтарных глаз, Нурбайка, вывезенный Скобелевым из Хивы. На Нурбайке среднеазиатский костюм, мягкая обувь.

Забили барабаны, заиграл оркестр, развернулись знамена, смачно зачавкала грязь. Пехотинцы стали проходить быстрым шагом, держа ружья наперевес, с карманами, набитыми пачками патронов, приветливо поглядывая на генерала. Белый конь его нетерпеливо перебирал ногами.

– Епифанов! – крикнул генерал. – У тебя сапоги как у испанского дона! Шире шаг! Выше голову! Ты тамбовский?

– Так точно, вашество… с-под Липецка! – браво ответил Епифанов.

– Как редут захватишь, дальше не суйся – жди меня! А до редута патроны попусту не трать! Понял?

– Понял, вашество, – глаза у Егора сверкнули озорно, рот растянулся от уха до уха, – трохи придержусь.

– Голенов! Чтоб завтра я тебя без Георгия не видел!

– Слушаюсь!

– В огне встретимся!

Скобелев примечает немолодого вояку:

– А ты, кавалер, за что награжден?

– За Малахов, ваше превосходительство.

Скобелев снимает фуражку:

– Низко кланяюсь тебе, покажи, ветеран, молодым, как русский солдат дерется, расчеши турок и набальзамируй! Боренко, – это он обращается к юному музыканту с конопатым лицом и мясистой нижней оттопыренной губой, отчего казалось, что мальчишка высовывает язык, – на захваченном редуте вальс сыграешь.

Солдаты улыбаются:

– Ён нас дотла знает…

– С таким аниралом и помирать не страх, – ускоряют шаг, уходят в смерть. Кажется, что темно-серый туман заглатывает батальон за батальоном.

Разгорается артиллерийская дуэль. Услышав голос своих орудий, солдаты приободряются: – Бона пошла в ответ!

Пехота, преодолев ручей, выбивает турок из ложементов – собственно, из ям с грязью по колено. Редуты полыхнули огнем, окутались пороховым дымом. Взбираясь на Зеленую гору, пехота побросала даже те немногие лопаты, что были у нее, и теперь, накрытая огнем, вгрызалась в землю штыками, пальцами. Егор, кое-как упрятав себя, перевел дух. Над головой его, скрежетнув, лопнула граната, обдала осколками.

– Поперхнулась, стерва… – побледнев, процедил Епифанов, – харчеваться схотела…

Пролетел с индюшиным клекотом снаряд дальнобойного орудия, разорвался далеко позади. Свист пуль, режущих воздух, слился в одну зловещую ноту. Егор, преодолев страх, шутливо сказал пожилому соседу:

– Не гнись! Раз свистнула – мимо пролетела.

– Эт я знаю. А знает ли она, дура?

– Вишь заплакала, птаха залетная…

Пули звенели, пели свое «фтюи», чмокали, выстрелы походили на частые щелчки бича. Вот с давящим свистом легла совсем близко еще одна граната.

– Цельно. Тетерьки пошли. В главный резерв, подлюги, целят, – насмешливо сказал Епифанов. – Что ни говори, а драться они способные.

– Хорошо, я чистую рубаху надел… – раздумчиво произнес пожилой солдат.

– Ниче. Были в аду, полезем в пекло. Ишь, звенит. Руки раззявь да лови!

Одна из гранат не разорвалась.

– Прилегла трошки отдохнуть. Харч слабый, – продолжал шутить Егор.

Другая врылась в землю поближе.

– Пошла подружку шукать… Заплямкала!

…Скобелев обычно каждым нервом чувствовал пульс боя, слышал его дыхание – то прерывистое, то взволнованное, – точно знал, когда надо помочь резервом, а когда повременить с ним. Он умел различать на слух спад или напряженность ружейного огня, интенсивность и направление огня артиллерийского.

И сейчас… Громкое, вперебой рукоплескание скорострельных пушек-картечниц… Дымы… Суета связных… Донесения офицеров… Оттенки «ура!» – то вымученного, неохотного, то бодрого, воинственного. Все это создавало кровавую симфонию боя. Он научился обуздывать себя, когда хотелось ринуться в гущу рукопашной на каком-то участке; научился скручивать себя ради цели большей – влияния на весь ход боя. Легче всего бросать только себя в огненный смерч. Но надо выждать ту главную минуту, когда твой рывок решающе склонит чашу весов к победе.

А наступление развивалось скверно. Атакующих встретили убийственным фланговым огнем из западных редутов, о существовании которых он не знал, хотя позавчера сам с тремя сотнями казаков проводил рекогносцировку.

Кажется, время бросить в бой себя, вот сейчас – время! Несколько утих пачечный огонь. До редута осталось совсем немного, а суздальцы и владимирцы залегли. К Скобелеву подскакал на вороном коне пожилой капитан, докладывая, саблей взял под высь. В эту минуту между белым конем генерала и вороным разорвалась граната, густой дым окутал их. Когда дым рассеялся, капитан, не торопясь, закончил салют, опустил саблю.

Скобелев приказал Либавскому полку и двум последним своим стрелковым батальонам идти на штурм, сам, выхватив клинок, пришпорил коня. Дукмасов поскакал за генералом на своем сером в яблоках Дончаке.

– Гля, братцы, наш скачет.

– Ну, он черту сват, супротив пули заговоренный, она его завсегда обходить…

– И резерва идет!

– Теперя будем посылать турка в рай, спробовать каленый орешек, – уверенно говорит Егор Епифанов.

В сопровождении штандарта мчится генерал на белом, прижавшем уши коне, в белом кителе, заляпанном грязью, в белой фуражке. Мчится мимо укрытых передков, лазаретных фургонов. Врывается в разрывы, дым, перескакивает через станину перевернутого, поклеванного шрапнелью орудия. Мимо брошенных ранцев, убитого молоденького пехотинца: тот поджал колени к подбородку, будто спит на боку, подложив ладонь под щеку. Убитые похожи на поваленные кое-как копенки.

Скорее! Чтобы не дрогнули, не побежали назад, скорее! Зачем залегли себе на погибель?

Шрапнель – словно пузырь лопнул – застучала о стволы одиноких деревьев. Следы от копыт мгновенно заполняет вода. Пуля скользнула по лакированному козырьку фуражки Скобелева, другая задела кончик уха коня, опалила его пятно на лбу, похожее на отпечаток ладони. Скорее! К редуту! Конь косит покрасневшими белками, несет своего хозяина к редуту.

– В штыки, за мной! – кричит Скобелев. – Кто отстанет – стыд!

Губы его подергиваются. Конь неудачно перепрыгнул через канаву, сломал ногу и упал. Скобелев успевает соскочить, измазанный глиной и грязью, перехватывает коня у подвернувшегося поручика:

– Вперед!

Из канавы поднимается весь в грязи Егор Епифанов, с отчаянной удалью орет:

– Пропадать, так под присягу!

С трудом отрывая сапоги от вязкой, присасывающей земли, немного нагнув голову, словно боясь удариться обо что-то, бежит за генералом, машет остальным. Огненный дождь хлещет им в лицо.

– Вперед! Енерал себя не жалеет, чего нам себя жалеть! Вперед!

И еще, еще поднимаются, бегут. Ревельцы, воронежцы, шуйцы, вологодцы… Синие, красные околыши кепи. Бьет барабан. Полощется изрешеченный генеральский значок.

– Вперед, ребята! Я вас поведу!

Штыковой бой захлестывает ложементы; идет под стеной редута. Скользя, падая, теряя убитых и раненых, лезут на проклятый редут, срываясь с него и снова взбираясь. По штурмовым лестницам, плечам – на огонь.

Егор опамятовался уже в самом редуте. Скобелев на коне проскакал левее насыпи. Осколком перебило пополам его саблю.

Конь упал на колени. Скобелев мгновенно освободил ноги от стремян и, огромным прыжком преодолев ров, очутился в редуте. Нурбайке пуля попала в висок. Такая же участь постигла и неведомо как очутившегося здесь лысого, немолодого фотографа из газеты «Новое время», со своим ящиком старательно сопровождавшего Скобелева.

Раненый турецкий офицер застрелил из револьвера четверых, прежде чем его заколол Дукмасов. Красные струи змеились по стокам клинка хорунжего.

Внутри редута – густые лужи крови, голенища пропитались ею. Отяжелел от крови туман.

– Знамена на бруствер! – кричит Скобелев и сам лезет наверх.

Епифанов мягко, но решительно удерживает генерала и несколько виноватым голосом, словно увещевая, говорит:

– Не серчай, вашство. Вас не сымешь – будете лезом лезть…

* * *

Ротный командир 61-го батальона Владимирского полка Федор Матвеевич Горталов служил в этом полку еще с Севастопольской кампании, когда прапорщиком прославился в смелых вылазках.

Сегодня утром командир полка, вызвав его к себе, вручил майорские погоны и поздравил с присвоением нового звания. Горталов поблагодарил, при этом его простоватое лицо бесхитростного человека продолжало оставаться озабоченным.

– Разрешите повести свою роту в бой, – попросил он, глядя большими темными глазами так, словно речь шла о личном одолжении.

Получив разрешение, Федор Матвеевич быстро вышел из палатки. На нем коричневое кепи с алым околышем и лакированным потрескавшимся козырьком, полевой китель, старательно очищенные от грязи сапоги с высокими голенищами. Сунув новенькие майорские погоны в карман и решив при первой же возможности надеть их, Горталов с головой ушел в заботы ротного накануне боя. К нему пришло новое пополнение – совсем молоденькие, необстрелянные солдаты, и надо было позаботиться, чтобы свой первый бой они провели как следует.

Федор Матвеевич распорядился выдать им побольше патронов, посытнее накормить, раздать лопаты, рассказать славную историю их полка, показать, как готовить штурмовые лестницы и фашины. Когда началось наступление и рота Горталова залегла под невысоким холмом, прижатая к земле турецким огнем, Федор Матвеевич стал в полный рост неторопливо ходить вдоль цепи от солдата к солдату и спокойно объяснять, как лучше стрелять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю