355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дубровин » Счастье первой тропы » Текст книги (страница 5)
Счастье первой тропы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:18

Текст книги "Счастье первой тропы"


Автор книги: Борис Дубровин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Совесть – это свершенье!

«Родная моя запутавшаяся Иринка! Ну как я буду себя чувствовать, если приму условия, поставленные твоими родными? В Куйбышеве, в квартире, приготовленной для нас твоими родными, я буду чувствовать себя в роли приживалки. Для меня жизнь насыщена светом и радостью, если кусок хлеба, который я отправляю в рот, заработан мной, если моя работа не подыскана для меня кем-то, а выбрана мною и мое положение завоевано моим ежедневным трудом. Только тогда я чувствую себя на своем месте.

Я понял, что чем лучше трудишься для общества, чем больше отдаешь, тем больше ты приобретаешь. Да, приобретаешь. Ведь чем я полнее отдаю себя, тем больше я познаю себя, свои способности, свои возможности, свою душу. И я полнокровней живу, если отдаю все, что могу. И как же я могу бросить все это возведенное мной?

Приезжай, посмотри, как здесь хорошо! За матерью и отцом поухаживает в твое отсутствие кто-нибудь из родственников. Тебе же полагается отпуск. А ты сразу после защиты диплома стала работать.

Приезжай! Как трудно мне без тебя! А ехать я к тебе не решаюсь: боюсь, что моя любовь к тебе окажется сильней моего страха перед незаслуженным благополучием, что я не выдержу, останусь в твоем городе, а потом буду терзаться всю жизнь и не дам тебе счастья, хотя и не упрекну тебя никогда.

Иринка! Как хочется, чтобы ты все видела и во всем участвовала! Тут громадами ворочают.

Ведь мы уже дали стране наш сибирский алюминий. Наш кровный. Какое это было торжество! Если бы ты видела людей наших, когда первый алюминий малиново-серебряной струей полился из ковша!

Очень хорошо сказал Юрий о том, что наш сибирский алюминий поможет советскому народу проложить дороги к другим мирам.

У всех такой подъем! Ведь приехали, жили в палатках, а теперь такие корпуса стоят.

Вот оно, счастье!

Ну, целую тебя и жду. Твой Григорий!»

Скучный ряд стульев заняли посетители. Все они, как и Григорий, нетерпеливо посматривают на дверь кабинета секретаря Свердловского обкома КПСС.

Григорий извлек из кармана бумагу и начал перечитывать описок задерживаемого оборудования. После неудачи в Свердловском совнархозе он решил обратиться в обком.

Кто-то опустился на стул около него. Григорий повернул голову. Пожилая женщина в сером платке. Черное платье. Усталое, ясное лицо.

Григорий отвел глаза и вздохнул...

– Не ладится что-нибудь? – спросила соседка.

– Да вот, – и Григорий протянул незнакомой женщине бумагу с перечнем нужного оборудования.

Женщина взяла бумагу. Руки как руки. Бледно-синие жилки выпукло проступают сквозь смугловатую кожу.

Помолчали.

Но помолчали так, будто обменялись мыслями. И она, как бы продолжая этот безмолвный разговор, спросила:

– Остановился где?

– Еще нигде.

– Я недалеко живу, на Свердлова. Пойдешь ко мне.

Григорий ничего не успел ответить, потому что дверь кабинета приоткрылась. Вышла секретарша, строго повела узкими черными монгольскими глазами и засветилась, увидев Гришину соседку:

– Дарья Феоктистовна, пожалуйста, ждет он вас.

Дарья Феоктистовна с бумагой Григория встала, кивнула ему и прошла в кабинет.

На карниз прыгнул хохлатый воробей. Ветер взъерошил его коричневые перышки. Воробей сделал вид, что не обращает на ветер никакого внимания, и быстрым недружелюбным зрачком чиркнул по лицу Григория. Дверь кабинета приоткрылась, вышла Дарья Феоктистовна, ее бледные губы улыбались. Она протянула Григорию бумагу:

– Все в порядке. Завтра все получишь.

...На втором этаже трехэтажного дома в квартире Дарьи Феоктистовны Степановой приютилась тишина. Однотумбовый письменный стол, книжный шкаф, заставленный в два ряда книгами. На стене фотография невысокого мужчины, курносого, с тремя мальчиками.

Дверь в другую комнату приоткрыта. Там виднеется железная кровать. Дубовый обеденный стол. Три стула вокруг. Вот и все убранство.

Дарья Феоктистовна вышла из второй комнаты, неся плащ:

– Вот это наденешь, когда по делам пойдешь. На улице дождь. А спать будешь на раскладушке.

– Спасибо. Не стоит беспокоиться.

– О здоровье стоит. Если ты здоров, то и остальным хорошо. Это муж, – она заметила взгляд Григория, – и сыновья...

Григорий внимательно посмотрел на нее. Она, поняв, что он хочет узнать о них, сказала:

– Расстреляли его в тридцать седьмом. Меня арестовали. Дети попали в детдом. Перед самой войной меня выпустили, но тут же снова забрали. Шестнадцать лет провела там. Один сын убит у Кенигсберга, младший погиб в сорок пятом, когда с Японией войну начали. Средний – инженер, живет не здесь – в Златоусте. Очень ты на него похож.

Григорий стоял с плащом, а она подошла к электрической плитке, сунула вилку в розетку, поставила кастрюльку.

– Кем же был ваш муж?

– Комиссаром Уральской дивизии.

– Может, вам чем помочь? Я видел там дрова внизу, во дворе. Это ваши? Я мигом вернусь. Где топор?

Григорий чуть ли не силой отобрал у нее ключ от сарайчика. Наколол дров, сложил.

Позже он узнал, что ей дали персональную пенсию, что вернули ей, бывшему директору машиностроительного завода, ее доброе имя. Узнал от почтальона, не устающего удивляться, что Степанова отказалась от персональной пенсии в сто двадцать рублей и получает теперь восемьдесят. По профессии она инженер-огнеупорщик. И в заключении она руководила заводом в Казахстане, потом на Севере.

Григория все больше и больше поражало ее лицо, на первый взгляд такое обычное. В этом лице с каждым часом раскрывалось что-то мудрое, доброе, человечное.

– Я всегда верила, что все прояснится. У меня отобрали партийный билет, но и там я вела себя так, как будто он всегда был со мной.

Несколько дней прожил у нее Григорий. Рассказал ей о Шелехове. Поделился с ней, что они собираются провести диспут о смысле жизни, о совести.

– Совесть, – сказала ему Дарья Феоктистовна, – заложена в человеке самой природой. Совесть – это вера в правду. Вера в большую, глубокую правду нашей борьбы.

Дарья Феоктистовна говорила ровным тихим голосом. И потому, наверное, такие высокие слова не должны были нагибаться, чтобы войти в эту скромную квартиру, где обитала совесть.

– Совесть – это вера человека в правду, которая его действиями претворяется в жизнь... Обязательно действиями: потому что от веры в правду до борьбы за нее – большая дистанция! Когда человек знает, что борьба за правду быстро и легко принесет успех, ему не нужно много силы и мужества, чтобы бороться. Но такой небольшой борьбе и цена небольшая, – говорила Дарья Феоктистовна Григорию. И перед ней вставали ее партизанские годы, ее боевая молодость, шли годы заключения.

– А вот если человек почти лишен надежды на победу, но все же борется за нее, если он умеет одержать победу над собой, над своими сомнениями, слабостями, трусостью, вот тогда он Человек. Тут уже не просто борьба. Тут битва за правду. И там, в заключении, мы могли погибнуть, многие погибли, но оставшимся в живых они передавали свою жажду жить и бороться за правду.

Дарья Феоктистовна задумалась:

– Совесть – это чувство долга. Долга перед собой и перед Родиной. И только действиями, только ежедневными делами можно доказать свою верность ей. Это как счастье первой тропы...

...Уже вдали от Свердловска Григорий много раз вспоминал этот разговор.

Григорий начал переписываться с Дарьей Феоктистовной, получал от нее ободряющие, ласковые письма. А однажды получил и фотографию. Он сразу узнал ее белые волосы, запавшие щеки, ласковые материнские глаза.

В чем смысл жизни

Уже два месяца как в многотиражке было напечатано сообщение о диспуте «В чем смысл жизни молодого человека нашего времени?» Строителям были розданы вопросники, составленные трестовским комитетом комсомола.

У Григория в кармане лежал присланный кем-то на адрес комитета комсомола заполненный вопросник. Пока один. Не знал Григорий, что его прислала в комитет Элла, которая сейчас дни и ночи проводила около своего тяжело больного малыша.

Григорий вынул листок и в который раз стал его перечитывать:

«Дорогой товарищ! Подумай над этими вопросами и прими участие в диспуте!

1. Что ты считаешь главным в своей жизни?

Суметь изменить все в самой себе!

2. Что по-твоему, требуется человеку, чтобы считать себя счастливым?

Очень многое. Основное – быть хорошим специалистом, знать, что нужна людям, и верить в то, что ты нужна тому, кого любишь.

3. Что приносит высшее счастье человеку: материальные блага, уют, любовь или общественная борьба, творческий труд? Как быть, если одно противоречит другому?

Творческий труд. Любовь. И общественная работа приносит высшее счастье, если она поднимает душу и если она не в ущерб».

«Чему?» – подумал Григорий и продолжал перечитывать вопросы и ответы.

«4. Правильно ли иные говорят: «В работе, в общественной жизни у меня все хорошо, а вот личного счастья нет»?

Это правда. И от нее не уйти.

5. Насколько, по-твоему, верны слова песни «Счастье жизни – любить – больше радости нет»?

Смотря что и кого любить. А вообще любить жизнь – хорошо, и особенно хорошо любить людей. Они этого стоят.

6. Какая, по-твоему, разница между счастьем, смыслом и целью жизни?

Никакой. Для меня они сливаются воедино.

7. У всех ли людей имеется смысл жизни?

Не знаю. Кажется, нет.

8. В чем разница между смыслом жизни советского человека и человека капиталистического общества?

У нас один за всех. А у них все против всех.

9. Прав ли человек, если находит смысл жизни в том, чтобы лишь самому хорошо работалось, и проходит мимо недостатков в работе других?

Нет! Не прав.

10. Какая, по-твоему, разница между смыслом жизни и идеалом? Как ты борешься за свой идеал?

Идеал – это, наверно, и есть смысл жизни. К нему стремишься. Всей силой души хочу быть достойной своего жизненного идеала.

11. Видишь ли ты высший смысл жизни в гладком ее течении или он в борьбе? Можно ли говорить о суровом счастье?

Можно. Настоящее счастье всегда сурово. Оно проходит сквозь испытания».

...В назначенные часы клуб был полон. Юрий, Григорий, Люда и Клим сидели в президиуме.

– Товарищи, – обратился к залу Григорий, – никого вызывать я не буду. Если желающих выступать не найдется, будет фильм. Тот, кому захочется высказаться, пусть выходит на трибуну, или к столу президиума, или к сцене, или пусть говорит с места. Если выступающий захочет, может назвать свою фамилию, если нет, то пусть не называет. Нам важна не фамилия человека, а его мысли.

– А что вы сами, Григорий Николаевич, называете совестью? – крикнул кто-то из задних рядов.

– Совестью?.. – Григорий задумался.

Стало тихо. Знали его: умел стоять за правду. Потому и любили. На последней шелеховской комсомольской конференции Григорий, критикуя Зиновия, бросил ему в лицо: «Если я сказал о тебе неправду, выступи. Но мои свидетели и правда, и эти ребята, и твоя сконфуженность». Так еще никто с Зиновием не говорил.

Зал напряженно ждал. В задних рядах привстали.

– Совестью? – Григорий набрал в легкие побольше воздуха. – Совесть – это вера в правду. Но одной веры мало. Совесть – это вера в правду и борьба за эту правду! Так я понимаю...

Воцарилась тишина. Потом в зале начали шептаться. Никто не просил слова. Каждая секунда делала паузу все более нестерпимой.

– Гриша, – зашептала Люда, – опозоримся... Народ молчит...

– Не опозоримся, – успокоил он ее. – Подожди. Пойдет сейчас народ.

Задние ряды зашевелились. Оттуда враскачку вышел плечистый парень с русой кудлатой головой. Поднялся на сцену.

– Мне трибуна ни к чему. Я на два слова. Так вот, проблема номер один – творческий труд. Проблема номер два – это проблема морали, – и он покинул сцену.

Кое-где раздались смешки. Неловкость не рассеивалась. Григорий уже хотел попросить Люду или Клима выступить для «затравки».

– Можно мне слово? – краснощекий круглый парень, напоминающий колобок, выкатился из рядов, взошел на трибуну и зарумянился.

Сходство с колобком усилилось. Коричневая ковбойка казалась хорошо пропеченной корочкой.

– Я вот считаю, что смысл жизни – здоровье. Если я здоров, значит я счастлив, потому что работаю, потому что создаю условия для счастья других. А что такое больной человек? Больной – самый несчастный человек! Я содрогаюсь при мысли, что могу оказаться больным. Знаю, погибнуть мне не дадут. Но какая жалость будет надо мной витать! Я в каждой улыбке буду ее чувствовать. А больной практически никому не нужен. Человеческая порядочность не позволяет бросить его. Но как страшно: слушать утешения и знать, что ты людям в тягость.

– К чему ты это, бублик милый? – крикнул кто-то.

– К тому, чтобы мы получше питались. Тогда в здоровом теле будет здоровый дух. Тогда здоровый человек будет лучше заниматься физкультурой, будет сильней, будет больше приносить пользы.

После колобка на трибуну поднялся бритый наголо парень с твердым взглядом и звучным голосом.

– Главное, нужно честно трудиться. Мне, тебе, ему – всем. Каждый должен чувствовать ну так – когда кран груз несет; если уронишь его, то все испортишь. Если я плохо сработаю, то и всем остальным плохо будет. Нечестно жить только для себя!

– Больно ты грамотный! – осадил его конопатый верзила. – Ты давай по существу крой. У нас тут не о коммунизме речь идет!

– Что ты мне глотку зажимаешь? Я что, о коммунизме говорить не могу? А почему я не могу говорить о своем кровном?

Зал одобрительно загудел.

– Ну ладно, – не сдаваясь, фыркнул конопатый, – вот ты о каждом здесь говоришь, словно уверен в них, как в себе. А если бы твои товарищи тебя в беде бросили, как бы ты тогда запел?

Зал притих.

– Так... это по обстоятельствам нужно смотреть...

– Ты не развивай теории, – перебил конопатый.

– Это надо посмотреть, при каких условиях. А ты бы как поступил?

– Я бы их – под суд!

– Значит, так сразу и под суд? А где ты сам был до этого?

На сцену выскочил длинный худой парень и несколько раз обошел вокруг трибуны.

– Ты что вокруг нее, как вокруг невесты, кружишь? Сватайся!

– Нет, – ответил он. – Если скажу, что думаю, то попадет мне.

– Не бойся! Здесь все свои.

– Свои-то свои, а вдруг влепят мне?.. – и под свист зала покинул сцену.

На трибуне вырос новый оратор. Шея почти такая по ширине, как голова. Плечи крутые, налитые силой. Он крикнул:

– О семейном счастье забыли вы, простофили! Побоку мне эти кринки, склянки, корыта, кухни. Все это мешает любви. Женщина должна быть красивой, изящной, нежной. Тогда я буду на нее молиться.

– Ты найди себе красивую бездельницу да постой сам у печки! – крикнули ему из зала.

– А моя жена и трудится, и детей воспитывает, и хозяйка что надо, и красивая. А что, если красивая, то должна быть барыней? – выкрикнул кто-то из задних рядов.

Один парень из первого ряда спросил выступающего:

– Ну ладно, красивая. А вот если неряшлива она? Вот скажи не для собрания, а для души: какая она должна быть – любимая? И что такое любовь?

– Ты, ты скажи! – обратились к нему из зала.

Он круто обернулся:

– И скажу! Да, скажу! Я вижу перед собой девушку, которая озаряет меня, как солнце. И когда я с нею счастлив, это и есть любовь. И такая любовь на подвиг поднимает.

Кто-то хмыкнул. На хмыкнувшего цыкнули. Кто-то не то восхищенно, не то упрекающе заявил:

– Это он книг начитался!

Но парень из первого ряда возразил:

– Книг? Смотря каких книг. А то у нас в иной литературе принято так, что если красива, то бездарна. А если труженица, то некрасива, но зато душевно наполнена. Ничего подобного! Бывает, что и трудится она хорошо и она же мещанка!

– Верно! Такой только деньги нужны, и уют ее как паутина!

– А я, – продолжал парень из первого ряда, – отдам предпочтение той, которая красива духовно. Хотя верю в то, что может быть в единстве и внутренняя и внешняя красота.

Парень из первого ряда сел. На трибуну вышел другой – худенький, с запавшими щеками. Он трижды поправил очки, как бы рассекавшие его тонкое лицо надвое. И вдруг позвал:

– Ну иди, Аннушка, иди! – снова поправил очки, решительно взъерошил волосы.

– И этот о любви! – крикнул кто-то.

– Да, о любви. К труду! – и парень вышел из-за трибуны. – Человек рожден трудиться. Понимаете? Рожден. Историческая неизбежность. Без труда не будет прогресса. И как же счастлив тот, кто познал радость в этой неизбежности! Он может всю жизнь махать кувалдой и будет счастлив. А другой пусть и трудится лучше первого, но лишь потому, что ему нужны деньги. И он, этот любитель большого заработка, если бы была возможность не работать, не работал бы.

Парень налил себе воды, жадно отпил половину.

Зал с интересом ждал.

– Первый счастлив, самый счастливый на свете человек, потому что труд поднимает его до высот. Не до высот славы, нет! До духовных высот. И я теперь сам понял, какая мудрая пословица у туркмен: «Если ты не вырыл ни одного колодца, не вырастил ни одного дерева, не убил ни одной змеи, ты зря пришел на эту землю». Вот первый понял эту пословицу, а второй всю жизнь чувствует, что на шее его висит камень. А есть и совсем жалкие люди: которые трудятся ради славы. Те, для кого слава всего важнее, те несчастные. – Он допил воду, опять поправил очки и спустился со сцены.

Диспут разгорелся. И все выступавшие – каменщики, штукатуры, сварщики, бетонщики – связывали творческий труд, совесть и счастье воедино.

Был уже первый час ночи, но никто не смотрел на часы. Народу набилось столько, что на сцену не пробраться. Выступали с места. Снова зашел спор о долге и чувстве. О вере. Вставали, садились, кое-кто хватал «противника» за грудки.

В заключение выступил Григорий, подвел итог. Сказал, что смысл жизни – в служении обществу.

– Ну, а теперь фильм посмотрим? – Он мельком посмотрел на часы. Начало третьего.

– Какой там фильм? Так интереснее любого фильма.

Выходили из зала неохотно.

Комиссия действует

Юрий перечитал письмо с завода ЖБИ из цеха флотации и регенерации и задумался: «Когда же мы выпустили это из виду? Нет, ни Григорий, ни Клим – никто не виноват, кроме меня...» Он смял листок, но буквы стояли перед глазами:

«Наша бригада коммунистического труда фронтом работ не обеспечена. Мы получаем сборного железобетона сорок пять процентов».

Юрий подошел к столу. Его щеку задело красное знамя. И это прикосновение заставило покраснеть. «Что делать? Лучшая бригада!» И куда смотрит Клим? Он ведь член штаба.

Юрий вышел на улицу. Увидел подъезжающий самосвал, поднял руку:

– Ерема! Подбросишь к ЖБИ?

– А чего ты без шапки, такой горячий? – раскрыл кабину водитель.

Юрий не ответил и спросил:

– По дороге тебе?

– Тут из-за этого ЖБИ наездишься по-всякому, – неопределенно протянул Ерема и тронул машину. – Ты стекло-то подними.

– А почему по-всякому?

– А потому, что меньше всего на стройку...

Юрий высунулся в окно, подставил лицо холодному ветру. Навстречу неслись железобетонные каркасы цехов.

– Чего нахмурился? – обернулся Юрий к Ереме.

Но шофер молчал, потом притормозил:

– Бывай.

– Спасибо. – Юрий спрыгнул на снег, увидел Глеба Бочкова и окликнул его.

– Чего в комитет редко заходишь?

– Зашились тут! – отвел глаза Глеб.

Они входили в цех молча, оттуда сквозь пар продирались простуженные голоса:

– Что за чертовщина, опять арматуры нет!

– Еще «зеленую улицу» обещали!

За несколько дней до этого Элла вскочила ночью к больному ребенку, словно ее подхлестнуло что-то. Кинулась к кроватке, холодея от предчувствия несчастья. Подняла сына. Тельце недвижно лежало на ее руках.

– Гришенька, Гришенька, – шептала Элла, точно звала сына оттуда, куда он уходил от нее навсегда. И руки ее холодели, ловя его гаснущее тепло, будто жизнь, оставляя ребенка, покидала и мать...

Когда горестную могилку засыпали мерзлыми комками, Элла упала на холодную землю, начала разрывать ее руками. Клим пытался увести ее, стряхивая с ее обнаженной головы снег.

А когда он, наконец, привел ее в квартиру, она встала на пороге, онемев: увидела чулочек сына. Не вскрикнула, не заплакала, но так посмотрела, так беззвучно приоткрыла губы, что лучше бы зарыдала, лучше бы закричала.

...На следующий день после приезда на завод Юрия Клим молча стоял перед членами комитета комсомола «Иркутскалюминстроя». Понурив голову, слушал.

Зная о смерти его сына, Юра подытожил виденное на заводе очень осторожно. Но он сумел сказать все:

– Руководитель контрольного поста Глеб Бочков превратился в делягу: кубы одни видит, а на людей не смотрит.

– Я ведь раньше работал на ЖБИ и обстановку там неплохо знаю. Виноват, что не доложил вам обо всем. Стыдно было признаться, что штаб не может своими силами справиться, – не выдержал Клим.

Дверь открылась. С порога кивнул им парторг треста Иван Иванович Хоров:

– Поздно засиделись! – он подошел к столу, тяжело опустился на стул. – Продолжайте, ребята.

По озабоченным складкам на лбу, по прищуренным глазам все поняли, что Хоров зашел не случайно. Все медлили, а он спросил:

– Ну и что решили? – как будто знал, о чем идет речь.

Перехватив движение Клима, вытиравшего пот со лба, парторг сказал:

– Взгрели парня. А дальше? – Хоров обнял за плечи Клима.

Клим вздохнул.

Юрий ответил:

– А дальше с вами надо посоветоваться. Плохо, видно, не в одном цехе на ЖБИ. Назначить комиссию надо, поглубже разобраться.

– Комиссия уже сидит здесь в полном составе, – улыбнулся Хоров. – Потом доложит о результатах парткому треста.

– Иван Иванович! Мы же можем надергать вопросов не очень существенных, да и обидеть можно невзначай, – засомневалась Люда.

– Не надергаете. Разделите между собой участки. Продумайте все. Короче, партбюро вам доверяет. Действуйте, не пожалейте времени.

– Заклинило на ЖБИ, – обронил Григорий.

– Заклимило? – нарочно не расслышал его Хоров. – Так клин Климом вышибают, – он положил руку на голову Климу, потрепал по волосам.

На другой день комиссия в полном составе стояла в кабинете директора ЖБИ Дворина.

«Ну что они суются? Что они, цыплята, понимают? – хмурился Серафим Иннокентьевич. – Только их еще не хватает. Ну пусть пошныряют – поклюют, погоношатся. Пусть». Он положил руку на телефонную трубку, поежился, давая понять, что занят по горло.

«Хорохорься, важничай, насупливай брови, но смотри, как бы не пришлось тебе, Серафим Иннокентьевич, краснеть», – думал, в свою очередь, Григорий Уралов, говоря ему:

– Комиссия, прежде чем ознакомиться с положением дел на вашем заводе, решила просить вас, чтобы вы помогли нам.

«Держи карман шире!» – Дворин погладил трубку.

«Ты еще лысину погладишь», – подавляя ожесточение, подумал Григорий. И сам не знал, чего больше он желал теперь: найти недостатки или удостовериться, что все в порядке и провал только в одном цехе флотации.

– Так мы хотели бы вашей помощи, – не обращая внимания на руку Дворина, которая поднимала трубку, продолжал Григорий, хотя и видел, что Люду директорское движение покоробило, а Клим покраснел, точно это он был виноват. – Мы очень бы хотели как можно лучше подготовиться к докладу на парткоме. Как вы решите, так и будет. Хотите, будем встречаться с вами каждый день и обсуждать детально все вопросы. «Ага, ты поморщился, так я и знал». Хотите, предупредите свой аппарат, чтобы никто не создавал нам препятствий, и мы будем избавлены от необходимости бегать к вам и отрывать вас по пустякам.

Директор поднял трубку с откровенным нетерпением.

– А хотите, звоните любому из нас и вызывайте по любому поводу и позвольте нам звонить вам. Советоваться.

Григорий умолк, изображая саму покорность, но внутренне ожесточаясь.

Директор приложил трубку к мясистому уху:

– Дайте гараж, гараж, говорю! «Дети, мальчишки, ребятня. Да никто не будет вам препятствовать, вы сами запутаетесь». Гараж? Дворин это! Одну минуту, погодите, – и, не отстранив трубки от уха, заявил: – Действуйте. Вы же комиссия, – он не удержался от насмешливой интонации, – комсомолия, вам и карты в руки! Гараж! Что же вы мне опять две машины даете?

Дворин не смотрел, как комсомольцы уходили.

...Комиссия пошла по цехам. Клим, взявший на себя проверку механизмов, исчез среди машин. Люда направилась в гараж, а Григорий занялся сменным мастером Глебом Бочковым.

Серый пар стлался по цеху. И лицо Глеба совсем посерело, когда он оправдывался:

– Я на своем полигоне больше пятидесяти процентов дать не могу. Не могу!

Григорий смотрел на заметенные снегом камеры, давно не знавшие пара, и не прерывал тягостную паузу. Мучительно хотелось, чтобы Глеб оказался прав.

– Значит, не можешь?

Молчание.

– Но по графику ты обязан делать две карнизные панели для электролизного цеха.

– Да что, я графика не знаю? – вспылил Глеб. – Производственных мощностей нет! Тебе легко требовать. Пойдем в контору.

– Ну-ка, вскроем камеры! – сказал Григорий.

Вскрыли.

– Где же карнизные панели? – шепотом спросил Григорий, когда обнажилась пустота камер. – Где?

– Нет, нет у нас форм! – не в силах отвести глаз от Григория, отчаянно оборонялся Глеб, презирая себя за ложь и умоляя судьбу выручить его, не дать упасть до самого дна. Он бы хотел наполнить цех паром, дымом, пожаром, лишь бы не разглядел Григорий те две формы, что стояли в стороне совершенно пустые.

– Куда ты? – он опять чуть не схватил за рукав Григория.

– Так вот они, формы! – Григорию было трудно смотреть в жалкие глаза Глеба: их то ли паром заволокло, то ли слезами; они молили, взывали: «Если можешь, прости!»

– Так почему же ты не даешь изделий?

– Вы знаете, – незаметно для себя переходя на «вы», лихорадочно затараторил Глеб, – знаете, мы делаем дорожные плиты.

Глаза Григория расширились.

– Плиты? Какие плиты? Твоя задача – карнизные панели. Без них не пустить электролизный цех.

– Объем большой, трудозатраты маленькие. В графике это есть.

– Откуда есть? – и тут Григорий начал вспоминать. – Ну да, есть, но там же им отведено всего несколько процентов.

– А план мне надо выполнять? Вот я и делаю через день по две панели и каждый день по двадцать восемь плит. График по валу перевыполняю. Это же заказ совнархоза – для автострады. У меня тут второй график.

– Кем же он утвержден? Где он?!

– Начальником цеха утвержден.

– Какой второй график? Мы сорвем пуск электролизного цеха. Ты соображаешь или нет, что ты делаешь?

– Мне приказывают.

– А ты сам за что-нибудь отвечаешь? Мы тут бьемся, ищем, куда утекает железобетон, сроки срываются. А ты видишь и молчишь?

– Что это вы? – спросил подошедший к ним старичок.

В шапке, забрызганной известкой, он был точно гриб-мухомор.

– Младенский! Ну Младенский! Ты здесь! – никак не мог сдержаться и все старался не выругаться Григорий. – Ну и шкура ты! Второй график откуда?

– Ну, закури, Григорий Николаевич, ну, закури! – старичок выгреб из бокового кармана телогрейки пачку папирос, раскрыл ее. – «Гвардейские»!

– Я тебе закурю, ты не виляй! Я тебя знаю. Диву даюсь, как ты сюда попал. Кто дал право на двойные графики?

Пачка папирос захлопнулась. Младенский забыл опустить ее в карман:

– Главный инженер Буранов, директор товарищ Серафим Иннокентьевич Дворин приказали. Они велели. А я что? Я всего лишь старший мастер.

Григорий готов был ударить и Младенского и Глеба, но больше всех он «впаял бы» себе. Он поспешно отвернулся и вышел. «Сам, сам я шляпа! Куда смотрел? Времени не хватает. А теперь до чего докатились! Как этот мухомор несчастный сюда пробрался?»

Он вышел из цеха на мороз, вспоминая, как Младенский любил «обмыть» получку новичка, приписать и поделить приписанное. «Миримся, миримся, а потом отзывается это! А хорош Серафим Иннокентьевич! Кого подобрал! Нет, тут, видно, здорово мы увязли!»

К Григорию спешила Люда.

– Замаскировано тут с машинами тонко. Только мне по секрету все открыли и даже график выписали.

Весь измазанный машинным маслом и копотью, подошел Клим.

– Слышь, Клим, – продолжала Люда, – из затребованных пяти машин Дворин ежедневно отправлял... Ежедневно – слышите, ребята? – ежедневно отправлял три машины с грузами в совхоз и другим заказчикам. Вот за два месяца путевки.

– А главная жалоба у Дворина на транспорт! – вспылил Клим. – Намылить ему шею за этот обман!

– Погоди, – вразумил Григорий. – Мы решили разобраться с железобетоном, с ним и будем разбираться. А о транспорте, об этих махинациях, пока промолчим. Есть же у него совесть. Он сам должен на парткоме признаться. И нам важно не утопить Дворина, а помочь ему выправить дело.

...Шли дни. Работа комиссии завершалась. Но встретиться с Двориным так и не удалось: все некогда ему. Несколько раз приглашали его, собирались, ждали. Ничего не скрывали и от секретаря партийной организации завода ЖБИ Ползунова. Тот кивал, соглашался с ними, а потом шел к Дворину и рассказывал тому новости. Дворин отмахивался:

– Чепуха! Повозятся, запутаются. Ничего не изменится. Комиссии приходят и уходят, а железный бетон остается. А ты не соглашайся с ними.

– Напрасно вы так обо мне думаете, Серафим Иннокентьевич! Не соглашаюсь и не соглашусь! А все-таки, Серафим Иннокентьевич, может, перед парткомом встретиться бы вам с ними?

– С этими сопляками? Нет мне времени с ними «гули, мои гули» распевать.

Комиссия, выясняя положение на заводе, успела кое-что наладить. Все машины теперь перевозили железобетон к цеху флотации, и поставка арматуры улучшилась. Выдирали и выдрали у совнархоза эту арматуру с боем! Увеличили подачу бетона, механизмов.

Когда Дворина перед парткомом начали знакомить с некоторыми документами комиссии, он их недосмотрел:

– Почему со мной не согласовали?

– Так вас приглашали, просили, ждали.

– Ладно! Партком разберется.

На заседании комитета Юрий поддержал Григория: о транспорте пока не говорить.

– Но, зная Дворина, – добавил Юрий, – думаю все же, что он не признается. Однако очень хочу ошибиться.

...Парткабинет был заполнен до отказа. Партийный и комсомольский актив, лучшие производственники, представители постройкома.

Дворин встал одетый в черный костюм с галстуком, в накрахмаленной рубашке с пронзительно белым отутюженным воротничком, снисходительно повел взглядом по рядам, четко и бодро доложил о положении дел на своем заводе.

– План перевыполняется, – сказал он в заключение, – хотя завод постоянно испытывает нужду во многом. Конкретно скажет об этом главный инженер Буранов.

Тот, как и директор, упомянул о перевыполнении плана и заметил:

– Правильно сказал товарищ Дворин: нет многого. Не хватает цемента, недодали его, не хватает арматуры. Плохо, очень плохо с автотранспортом.

При последних словах главного инженера Люда сунула руку в карман и зашелестела бумажками с подсчетами. Теми самыми бумажками, на которых было записано, куда уходили машины. Люда едва не вытащила эти бумажки, чтобы уличить главного инженера. Но перехватила взгляд Григория.

Давая Люде взглядом понять, чтобы она молчала, Григорий встал, вынул из папки пачку подсчетов, документов, выписок, накладных.

Дворин насмешливо прищурился: «Давай, давай критикни!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю