Текст книги "Поединок. Записки офицера"
Автор книги: Борис Зубавин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
IX
Из батальона был получен приказ: мне ни на минуту не покидать переднего края без особого на то разрешения. Этот приказ принес старшина роты Лисицин. Он выпросил у начальника ОВС портного из батальонной мастерской и привел его с собою на передний край. Луговину, которую фашисты все время держали под обстрелом, они преодолели так: портной, кряхтя, неуклюже полз на четвереньках, а впереди него, заложив руки за спину, шествовал мой старик.
Старшина ни за что не хотел пригибаться.
– Буду я им, паразитам, кланяться! Я их еще в империалистическую и гражданскую бил, – говорил он, когда я делал ему замечание. – Ты, командир, за меня не беспокойся. Я знаю, как они стреляют здесь, сволочи. Пули летят над самой землей. Когда идешь в рост, они только в ногу могут попасть, а пригнешься, в голову, заразы, угодят.
Мы со старшиной воюем вместе с июля сорок первого года, с того самого дня, как сформирован наш батальон.
До войны Лисицин работал в кожевенной промышленности инспектором по качеству. Он прекрасный пулеметчик: в гражданскую войну был командиром взвода в Первой Конной.
Хозяин он тоже образцовый, но, как говорит интендант батальона майор интендантской службы Гаевой – длинный, тощий, беспокойно-суетливый человек, за Лисициным нужен хороший глаз.
Однажды Гаевой собрал всех старшин на курсы и четыре дня преподавал им правила точного учета продовольственного и обозно-вещевого хозяйства, напирая главным образом на то, что все захваченное в боях немедленно должно быть учтено, взвешено, пересчитано, заактировано, заприходовано и обо всем должно быть доложено лично ему или начальникам ПФС и ОВС. Старшинам было показано несколько форм докладных, годных на этот случай. Докладными больше всех заинтересовался мой старик. Он со скрупулезностью допытывался у Гаевого, в какую графу вписывать те или иные предметы, как вписывать, надо ли все делать под копирку карандашом или обязательно на всех экземплярах писать чернилами. Гаевой, как рассказывали мне позднее, был очень растроган таким внимательным и добросовестным учеником и, поставив его в пример другим, хотел даже объявить ему благодарность в приказе по батальону.
Однако все дело испортил сам Лисицин.
К концу четвертого дня был устроен экзамен. Пришел командир батальона. Гаевой, чтобы блеснуть перед ним знаниями своего лучшего ученика, вызвал:
– Старшина Лисицин.
– Есть старшина Лисицин! – гаркнул мой бравый старик и, вскочив, вытянул руки по швам.
Гаевой задал ему такую задачу:
– Ваша рота во время наступления захватила продовольственный склад. Что вы будете делать?
– Немедленно заберу все продукты себе, товарищ, майор.
– Как вы будете доносить об этом в батальон?
– Это, товарищ майор, смотря сколько какого продовольствия будет. Если лишку чего, я, конечно, могу поделиться, а то – чего ж доносить зря.
– А учет? – спросил Гаевой, наливаясь кровью.
– Когда ж заниматься учетом во время боя? – развел Лисицин руками. – Некогда.
– Что? – Гаевой даже подскочил. – А чему я вас учил здесь четыре дня?
Лисицин сконфуженно молчал.
– Вот, смотрите, товарищ подполковник, – обратился Гаевой к Фельдману, который еле сдерживал улыбку под усами. – Каков командир роты, таков и старшина. Яблочко от яблоньки недалеко падает!
На меня Гаевой очень был сердит. Недели за три до совещания старшин он вызвал к телефону всех командиров рот и сказал нам следующее:
– Подумайте, как сделать у себя походные вошебойки.
– Да зачем они нам! – взмолился командир третьей роты капитан Филин. – Белье чистое, санинструкторы каждую неделю проверяют рубахи, спим на еловых лапах, банимся каждые десять дней, зачем они нам…
– Вы что, товарищ Филин, – закричал Гаевой. – Думаете, это мне одному нужно? Это распоряжение начсанупра армии.
– Ну, так, может, это где и нужно, только не у нас, – поддержал Филина командир второй роты старший лейтенант Скляренко. – Есть же в батальоне дезкамера.
– Вот придумайте, – стоял на своем Гаевой. – И выделите каждый по лошади.
– Зачем?
– Возить.
– Еще не хватало, – сонно пробасил командир первой роты, лейтенант Колычев. – У нас и так лошадей в обрез.
В самом деле, затея с Походными вошебойками выглядела очень комично. Это был, конечно, плод фантазии какого-то не в меру старательного армейского чиновника. Не говоря уже о лишней обузе, они нам, попросту говоря, были совершенно не нужны. За все время войны у нас ни разу не было обнаружено вшивости. Солдаты регулярно мылись, носили чистое белье, а для профилактики существовала батальонная дезкамера, которой вполне хватало для того, чтобы обслужить все роты.
– Я придумал, – сказал я.
– Ого! – обрадовался Гаевой. – А ну, давай, рассказывай.
– Надо будет сделать фанерный или тесовый ящик, на манер нужника, с крышей. Лучше фанерный, легче перевозить. Достанете нам фанеры?
– Попробую.
– Вот. В одной стенке сделать небольшую дверь, в другой – небольшое окошечко. Внутри поставить печку, трубу вывести в крышу. Рядом с печкой поставить табурет. Санинструктор входит в вошебойку, запирает за собою дверь, затапливает печку и садится на табурет.
– Зачем? – удивленно спросил Гаевой.
– Погодите, не перебивайте. Как только санинструктор уселся, солдаты сейчас же, в порядке строгой живой очереди, подают ему через окошечко свои рубахи, и санинструктор начинает водить ногтями по швам.
– По вшам, – подсказывает Скляренко.
– Нет, по швам. Вшей-то ведь нет, – поправляю я его.
– Это мальчишество! – вскричал Гаевой. – Я буду вынужден доложить об этом подполковнику!
Не знаю, докладывал ли Гаевой командиру батальона, однако разговор о походных вошебойках больше не возобновлялся.
…Старшина принес с собою белоснежные подворотнички на всю роту, пуговицы. Прошелся по взводам, осмотрел солдат.
– Почему шаровары порваны? – спрашивал он одного. – Ты думаешь, государство тебе по десять пар за лето выдаст, только носи!
– Да я зашью, товарищ старшина. За проволоку зацепился.
– Зашью! Иди сейчас же к портному, он у связистов в землянке, тебя ждет.
– А у тебя почему нет пуговицы на гимнастерке?
– Оборвалась.
– Я знаю, что оборвалась. Почему не пришита?
– Потерялась.
– Сержанты за продуктами ходят? Заказать, чтобы пуговицу захватили, тебе некогда? Ты что такой неряшливый, командира позоришь? Держи пуговицу. А эту вот еще про запас. Нитки есть? Иголка? Живо пришить.
– А ну-ка, разуйся, – требовал он у третьего.
Солдат садится на землю, разматывает обмотки, снимает один ботинок, второй.
– Так и знал, – говорит старшина. – Приходи ко мне, я постираю.
– Чего?
– Портянки.
– Да я сам, товарищ старшина, – краснеет в смущении солдат.
– Неужели сможешь?
– Смогу.
– Ручеек-то знаешь, где протекает?
– Да, знаю…
– Бочажинка там есть…
– И бочажинку знаю.
– Ну, вот и ступай. Мыло не забудь прихватить. Есть мыло? Через час доложишь. Я у командира буду.
…Старшина сидит у меня в блиндаже, сняв пилотку, почесывает топорщащуюся ежиком седую голову, рассказывает:
– Что делается, командир! Ай-яй-яй! Что делается! В тылу скоро места пустого не найдешь, а эшелоны все прибывают и прибывают. Танки, орудия… Ай-яй-яй! Горы снарядов навалили в лесу!
– Не болтай!
– Сам видел!
Мы, конечно, уже слышали, что к нам стали прибывать свежие части. Поговаривали, будто нас будут сменять. Однако то, что рассказал Лисицин, конечно, не походило на обычную перегруппировку. Накапливание в нашем тылу крупных сил имело иное значение.
– Стало быть, скоро вперед? – спросил я, не в силах сдержать радостной улыбки.
– Так точно, товарищ командир, – вперед и никаких гвоздей! – не менее радостно подтвердил старшина. – Скоро погоним отсюда фашистов и в хвост и в гриву. А Гафуров-то, – он смеется, – опять от Тоньки своей письмо получил. И смех, и грех!..
– Слушай, старик, у тебя водка есть? – спрашиваю я. Фронт перешел на летнюю продовольственную норму, и водку выдавать перестали.
Лисицин косится на Никиту Петровича, читающего газету.
– Немного есть, – нерешительно говорит он.
– Ты вот что, лишнюю водку Гаевому не сдавай.
– Буду я ему сдавать, как же!
– Прибереги ее к нашему юбилею. Надо будет отметить годовщину сформирования батальона.
– Слушаюсь.
– И мне не давай, просить буду, приказывать – не давай.
– Не дам.
X
– Товарищ капитан, вас к телефону, – говорит Шубный.
– Кто?
– Не знаю. Очень сердитый кто-то.
Я взял трубку, и мне было строго и категорично заявлено:
– С вами говорит начальник агитмашины майор Гутман. Прошу срочно явиться ко мне на вашу противотанковую батарею.
«Так уж и срочно!» – подумал я и ответил:
– Покидать передний край я не могу. Если я вам нужен, прошу прийти сюда.
Он едва выслушал меня и повелительно прокричал:
– Вы не имеете права так разговаривать со мной. Я нахожусь на положении начальника отдела политуправления армии.
– Вы понимаете, товарищ майор, что я не могу покидать передний край? – стал я ему разъяснять. – Я жду вас на КП. Командир взвода даст вам сопровождающего., но должен вас предупредить, что местность простреливается, днем ходить опасно.
Он ничего не ответил. Мне не понравилось, что майор слишком заботливо говорил о том, какое высокое положение он занимает. Люди, старающиеся подчеркнуть свое должностное превосходство перед другими, обычно бывают неумны, трусливы, поэтому я со злорадством подумал о майоре: «Ни черта он не придет, испугается».
Однако не минуло и четверти часа, а майор уже стоял в дверях блиндажа и внимательно рассматривал меня темными, немного выпуклыми глазами, ничего, кроме гневного нетерпения, не выражавшими. Он был молод, строен, из-под пилотки выбивались черные, вьющиеся красивыми кольцами волосы. И то, что он пришел так скоро, не взяв даже с собою сопровождающего, опровергало мои представления о нем как о человеке вздорном и слабовольном. Он мне понравился.
– Почему вы не явились по моему приказанию? – строго нахмурив брови, спросил майор.
– Прошу ваши документы, – сказал я.
Он поморщился.
– Вам достаточно того, что я вам сказал.
Но я решил настоять на своем, хотя и верил ему.
– Нет, мне этого мало. Я вас не знаю.
Нетерпение в его глазах сменилось изумлением, и они как бы стали от этого еще больше и красивее. Мы некоторое время молча простояли друг против друга, выжидая. Потом майор первый не выдержал этого неловкого молчания, как-то очень хорошо, человечно улыбнулся в смущении и показал мне свое удостоверение личности. Тогда я ответил:
– Не явился я, товарищ майор, потому, что командир дивизии не велит мне покидать передний край без особого распоряжения.
– Я вам давал такое распоряжение, – снисходительно сказал майор, оправившись от смущения и, должно быть, решив, что оно не подобает ему при незнакомом офицере.
– Этого недостаточно, – сказал я.
– Как?
– Такое распоряжение может быть дано только моим непосредственным начальником.
Он прошелся по блиндажу, потом круто остановился и, нахмурясь, сказал:
– Я, капитан, буду вынужден доложить о вашем бестактном поведении кому следует.
– Это ваше право, товарищ майор.
Он сел на нары, закурил и, ловко пустив в потолок несколько колец дыма, спросил, с любопытством рассматривая меня:
– Вы знаете, с кем разговариваете?
– Знаю.
Он остался доволен моим ответом и задал мне следующий вопрос:
– Кажется, здесь ближе всего к противнику?
– Кажется, так.
– Покажите, где я могу установить репродуктор. Ночью мы будем вести агитационную работу среди вражеских солдат.
Теперь было ясно, зачем он пришел сюда. Я с сожалением подумал, что наши с ним неласковые взаимоотношения сейчас еще больше осложнятся.
Ближе всех к противнику были окопы Лемешко и кусты между Сомовым и Огневым. Но там ставить репродуктор было нельзя. Я прекрасно знал, как ведут себя немцы в таких случаях. Когда передают музыку, они слушают внимательно. На переднем крае возникает удивительная тишина. Не слышно ни выстрела. Но стоит диктору произнести:
– Ахтунг! Ахтунг! Дейч солдатен… – как у немцев поднимается оглушительная стрельба из пулеметов, орудий и минометов: они стремятся во что бы то ни стало заглушить этот голос. Пальбу они поднимают, конечно, не от хорошей жизни. Но палят все же не просто «в белый свет, как в копеечку», а именно по тому месту, где стоит репродуктор. Стало быть, если поставить его у Лемешко, там могут быть раненые, а может, и убитые; если поставить в кустах, где у меня теперь каждую ночь лежат в секрете солдаты с ручным пулеметом, немцы покалечат их. А у меня и так людей становится все меньше и меньше: редкий день обходится без раненого, а неизвестно еще, сколько немцев майор сумеет сагитировать.
– Репродуктор ставить на моем участке я не дам, – сказал я, с тоской думая о том, как теперь будет развиваться наша беседа с майором.
– Как вы сказали? – ледяным голосом спросил он. – Я вас не расслышал. А вы знаете, какое значение имеет наша работа?
Я понял, что он прекрасно расслышал меня.
– Знаю и очень ценю ее. – Я старался быть очень вежливым. – Но ставить у себя репродуктор все-таки не дам. Вот, если хотите, справа, между мною и соседом, есть болото, там у нас ни души, а немцы рядом. Ставьте туда репродуктор и агитируйте, сколько хотите.
Он с раздражением сказал:
– Я впервые встречаю такого офицера, который умышленно, да, умышленно, – подчеркнул он, – мешает проведению агитационно-разъяснительной работы среди вражеских солдат.
– Нет, товарищ майор, вы не так меня поняли. У нас просто разные задачи. Вот и все.
– Хорошо, – сказал он поднявшись. – Если вы сами не решаетесь выполнить мои указания, то вас заставят это сделать. Для вас же хуже будет.
Я проводил его до двери. Расстались мы столь же нелюбезно, как и беседовали.
Часа полтора спустя ко мне позвонил подполковник Фельдман и спросил:
– Что за конфликт возник у тебя с начальником агитмашины?
Я рассказал, и комбат, помолчав, санкционировал:
– Правильно.
Репродуктор установили на болоте, и ночью на нашем переднем крае запел Козловский:
Спи, моя радость, усни…
Пока он пел, а потом оркестр исполнял какой-то веселый танец, было тихо. Но как только заговорил диктор, ударили немецкие орудия, и на этом все благополучно окончилось, потому что кабель сразу же был перебит в трех местах. Утром агитмашина уехала от нас.
XI
А меж тем в тылу становилось все теснее от прибывающих войск. Они подобрались даже к переднему краю. Рядом с Ростовцевым разместилось девять минометных батарей. В овраг стали приходить большие группы пехотных, артиллерийских и танковых офицеров на рекогносцировку, и мне даже надоело объяснять и показывать, где и что расположено у немцев. А однажды генерал Кучерявенко привел с собою высокого молодого майора с умным, усталым и задумчивым лицом и представил мне:
– Командир дивизиона «катюш», знакомься.
В тот же день пришли разведчики из соседнего стрелкового полка. Это были рослые парни, в хорошо подогнанных маскхалатах, все – с автоматами, а на поясах, кроме дисков с патронами и гранат, у них висели кинжалы. С ними был лейтенант, такой же молодой и щеголеватый. Они притащили целый мешок продуктов, чтобы пять дней наблюдать у меня за передним краем противника, а потом взять там «языка». «Язык» перед наступлением был очень всем необходим. Самым подходящим местом для прохода к немцам были кусты между взводами Сомова и Огнева. Туда я и направил разведчиков.
Дня через два ко мне зашел Огнев, и я спросил, как идут дела у разведчиков.
Огнев расплылся в своей благодушной улыбке:
– Загорают.
– Как загорают?
– Как на пляже. Снимают гимнастерки, штаны и с утра до вечера лежат в трусах на солнышке.
Оказывается, они построили в кустах, на поляне, шалаш и в самом деле с утра до вечера загорают.
– А ночью? – спросил я.
– А ночью спят. Я к ним два раза приходил – спят, как сурки какие-нибудь. Даже часового не ставят.
Это было уже слишком. Я послал Ивана за командиром разведчиков. Тот явился только через полчаса. Воротник его гимнастерки был расстегнут, пилотку он принес в руке.
– Здравствуй, капитан, – сказал мне этот легкомысленный мальчик и, садясь на нары, протянул руку. – Ну и жара!
Руки ему я не подал.
– Во-первых, не здравствуй, а здравствуйте. Во-вторых, я еще не приглашал вас садиться, а в-третьих, выйдите, приведите себя в порядок и явитесь к старшему офицеру, как положено по уставу являться.
Он удивленно посмотрел на меня, пожал плечами и, не сказав ни слова, вышел.
Минуту спустя он угрюмо, недружелюбно спросил из-за двери:
– Разрешите войти?
– Войдите.
– Командир взвода разведчиков прибыл по вашему вызову.
– Садитесь, товарищ лейтенант.
Он продолжал стоять.
– Садитесь и слушайте.
Он неохотно сел, вздохнув при этом.
– Я не вмешиваюсь в то, как вы наблюдаете за передним краем противника, меня также не интересует, какое решение примете вы в результате этих наблюдений. Это дело вашего начальника. Однако те распорядки, которые существуют в моем подразделении, вы обязаны выполнять беспрекословно. Немедленно ликвидируйте пляж, ночью выставляйте часового. Вы не в тылу, а на переднем крае. Охранять вас я не буду. Иначе убирайтесь отсюда ко всем чертям.
– Есть прекратить пляж и выставлять часового, – сказал он поднявшись.
И, действительно, пляж был ликвидирован, а ночью возле шалаша лежал часовой. (Там были такие условия, что часовой мог только лежать: низко летели пули над землей.)
Однако дальше поляны, насколько мне известно, никто из них все-таки никуда не ходил. Я стал ждать, чем же кончится эта их затея. Кончилась она очень прозаически: разведчики съели все свои продукты и убрались восвояси. В штабе полка было доложено: пройти незамеченными невозможно, у противника очень прочная оборона. В этом была немалая доля правды: немцы сидели в своих окопах прочно. Другая доля правды заключалась в том, что разведчики просто-напросто обленились и ничего не хотели делать.
XII
Вдруг среди бела дня или глубокой ночью немцы совершали огневые налеты на наш передний край, обрывая их так же неожиданно, как и начиная. Было похоже, что у них сдают нервы. Впрочем, мнения об этом высказывались разные.
– Немцы-то какие шалые, – говорил Веселков, прислушиваясь к разрывам снарядов. – Психуют!
– Это они перед отходом, – замечал Макаров. – Они всегда перед отступлением бьют напропалую изо всего оружия, чтобы лишние боеприпасы не везти.
Однако мне казалось, что эти неожиданные артналеты значили нечто иное, не похожее ни на нервозность, о которой говорил Веселков, ни на подготовку к отступлению, на которую надеялся простодушный Макаров. Почему они обстреливают только наше расположение и не трогают соседей? Почему у них на моем участке прибавилось артиллерии, минометов? Откуда они их взяли? Для чего?
Макаров однажды сказал:
– А не попал ли к ним в руки наш Лопатин? Что-то они очень уж точно пристрелялись по нам.
– Чепуха какая, – возразил я. – Как он мог туда попасть?
– Очень просто: перебежал и все.
– Нет, нет, – махнул я рукой. – Как можно думать о людях всякие гнусности. Мне даже слышать-то об этом не хочется.
– А Куприянов все-таки стрелял в кого-то, – настаивал на своем Макаров.
– Ну и что же? Откуда ты знаешь, один ли он стрелял? А я вот думаю, что они вдвоем стреляли. А может быть, это даже сам Лопатин стрелял, когда Куприянова убило. Нам ведь ничего неизвестно.
– Неизвестно-то неизвестно-, а я чего-то не верю в это дело.
Начальник штаба батальона предупреждал меня:
– Смотри внимательнее, это неспроста.
Я и сам чувствовал, что это неспроста, и принял все меры к тому, чтобы оградить себя от возможных неожиданностей.
Усилили наблюдение за противником, ночью все были в боевой готовности. Командование тоже, вероятно, было обеспокоено поведением немцев, так как однажды ночью ко мне пришел артиллерийский офицер, старший лейтенант, командир батареи дивизионных пушек, и сказал, что по приказанию командира дивизии послан к нам впредь до особых распоряжений. Кроме того, командиру их дивизиона приказано при первом же моем требовании ввести в бой еще и батарею гаубиц-пушек, стоявшую на участке правого соседа. Офицер привел с собою двух сержантов-разведчиков и радиста. Разведчиков мы послали к Лемешко и к Сомову, а радиста поселили к связистам, где стояла и наша рация.
В ту же ночь позвонил командир дивизии и сказал:
– Помнишь о нашем разговоре?
– Помню.
– Так вот еще раз напоминаю: за овраги, если упустишь, я с тебя шкуру сниму. – Понял?
– Понял, – вздохнул я.
Он засмеялся, спросил:
– Артиллерист пришел?
– Пришел.
– Налеты не прекратились?
– Нет.
– Будь внимателен. Не иначе, как эти хитрые егеря тебя к чему-то приучить хотят. А ты не привыкай. Понял?
– Понял.
– Ну, смотри! – И он повесил трубку.
Ночь… На КП становится все тише и тише.
Вот, наигравшись до одури в домино, укладываются спать Веселков и Никита Петрович. Макаров уходит к Лемешко. Там он пробудет до утра. Иван Пономаренко, подбросив в печку последнюю охапку сучьев, тоже лезет на нары. Остаемся бодрствовать только мы с Шубным. Я полулежу на своей постели, сооруженной возле стола. Шубцый сидит напротив и рассказывает о своей гражданской жизни, то и дело прерываясь, чтобы проверить связь, узнать, как идут дела во взводах.
– Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу – сидит на скамейке барышня и семечки лущит… Я «Орел», я «Орел». Здесь, – вдруг кричит он в трубку.
Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.
Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно, ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цыгарку. Закурив, снова ложится, тут же, как проваливаясь в бездну, засыпает, а цыгарка падает на пол. Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.
Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко, коснувшись лишь края стола, потом растекается всюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы, скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив, убирает ее под стол.
Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка. Тоненько тинькнула птица и смолкла. Потом тинькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:
– С добрым утром!
Часовой, казах Мамырканов из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обсыпан росой с веток.
Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать:
Да эх, Семеновна
С горы катилася,
Да юбка в клеточку
Заворотилася.
– Да-ра-ра-ра-ла-ла… – Он выходит, голый по пояс, из блиндажа с ведром воды в руках, дает Мамырканову:
– На-ка, полей.
Мамырканов ставит винтовку в угол и выливает воду на голову своего комбата.
– Хороших я тебе, капитан, часовых выделил? – спрашивает Веселков, вытираясь полотенцем. – Чудо, а не часовой. Так, Мамырканов?
– Так, – совершенно серьезно соглашается тот.
Скоро выясняется, что за чудо охраняет наш командный пункт. Выяснение это происходит не совсем обычным образом и с превеликим позором для всех нас.
Началось с того, что Мамырканов почему-то начал часто с тревогой заглядывать в дверь. По его испуганному лицу видно, что он хочет что-то сказать, но не решается.
– В чем дело, Мамырканов? – спрашиваю я.
– Так, – печально говорит он.
– А почему вы все в дверь заглядываете?
Он молчит.
– Ну, входите, – говорю я. – В чем дело?
– Меня не надо в разведку посылать, – просительно говорит он, склонив голову набок.
Эта просьба очень заинтересовывает нас. Почему он ни с того ни с сего заговорил о разведке?
– Отчего же Это тебя не надо в разведку посылать, а других надо? – спрашивает Веселков, вычерчивающий планшет… – Нужно будет, и пошлем.
– У меня дети, трое, – еще печальнее говорит Мамырканов.
– Эко, брат, причину какую нашел – дети. Тут у всех дети! – возражает Веселков. – А если нет у кого, так потом будут. Это уж как пить дать.
Мамырканов некоторое время молчит. Видно, доводы его даже ему самому кажутся не очень убедительными. Потоптавшись в нерешительности, он вдруг тихо, с мольбою произносит:
– Я совсем пропаду в разведке. Ноги больные, ревматизм, трещат, – немец услышит, что тогда будет?
– Ни черта он не услышит! – отмахивается Веселков. – А ну-ка, покажи, как они у тебя трещат.
Мамырканов приседает, но никакого треска мы не слышим.
Он смущенно глядит на ноги:
– Что такое?
– Ладно, иди, – говорит Веселков.
Мамырканов покорно выходит из блиндажа, прикрыв за собою дверь.
– Кто его так напугал разведкой? – спрашиваю я.
– А черт его знает! – говорит Веселков. – Наверно; Иван.
Я смотрю на Ивана Пономаренко, который давится смехом в дальнем углу блиндажа.
– Ты?
– Та я ж, ну его, – простодушно признается он, вытирая слезы на глазах.
– Для чего это тебе понадобилось?
– Та вин боится разведки, як тот… як его… чертяка ладана. Я с ним побалакав трохи, а вин, дывысь ты… Як вин казав? Ноги трещать, о!
В это время дверь снова открывается. Мамырканов просовывает голову и озабоченно сообщает:
– А я из винтовки стрелять не умею.
– Как не умеешь? – вскакивает Веселков. – А ну! – и быстро выходит из блиндажа.
Идем и мы все за ним следом, очень заинтересованные таким открытием.
– Стреляй, – приказывает Веселков.
– Куда? – покорно спрашивает Мамырканов.
– В небо. Ну!
Мамырканов прикладывает винтовку к животу, нажимает двумя пальцами на спусковой крючок, грохает выстрел, и… Мамырканов сидит на земле, растерянно оглядываясь:
– Толкается.
Наступает неловкое молчание.
«И этот солдат, – думаю я, – стоит на посту возле командного пункта роты!»
– Ты видал такого? – спрашивает у меня Веселков. – Откуда он такой взялся на нашу голову?
Я сердито смотрю на него. Впрочем, Веселков не виноват. Мамырканов прибыл к нам с пополнением, когда мы были на марше. По профессии он чабан, пас колхозные отары, мобилизовали его уже во время войны и направили в строительный батальон. Там ему вручили лопату, кирку, топор, и Мамырканов начал строить в тылу мосты, гати, чинить разбитые бомбами, снарядами, колесами автомобилей, гусеницами тягачей и танков дороги. Дуло карабина, который был вручен ему вместе с лопатой и киркой, он обернул, по примеру других, тряпочкой, в тряпочку же завернул и патроны в подсумке. Стрелять ему было некогда да и не в кого. Но вот однажды, во время налета фашистской авиации, Мамырканов был ранен, попал в госпиталь, откуда и прибыл к нам вместе с бывалыми солдатами. Он тоже выглядел «бывалым» – имел ленточку за ранение. Веселков тут же зачислил его ездовым и назначил часовым на КП. Я знал, что в охрану командного пункта офицеры обычно стараются выделить тех солдат, которые подходят к поговорке: «На тебе, боже, что нам не гоже», но чтобы до такой степени было не гоже!.. Кто бы мог подумать, что Мамырканов даже не умеет стрелять!
Меняем часового, вызываем из первого взвода сержанта Рытова – стройного, смуглого, чернобрового двадцатилетнего парня, прекрасного пулеметчика.
– Рытов, – говорю я, – научите Мамырканова. Он даже стрелять не умеет.
– Есть научить, – отзывается он. – Разрешите взять во взвод?
– Берите.
– Пошли, – обращается он к Мамырканову; кивнув на дверь, и, круто повернувшись, щелкнув каблуками, выходит из блиндажа.
На следующий день Макаров принимает у Мамырканова зачеты по материальной части оружия и по стрельбе в цель. Докладывает:
– Оружие знает хорошо, стреляет посредственно.
Мамырканов снова занимает свой пост возле КП.
– Ну, вот, – говорю я ему. – Теперь и в разведку можно идти.
Он печально, через силу улыбается в ответ, и я понимаю – Мамырканову никак не хочется в разведку.
– А я гранаты не умею бросать, – сообщает он.
– Иван, – говорю я. – Ну-ка, научи Мамырканова гранаты бросать.
– Есть. Какие прикажете?
– Все: РГД, Ф-1, противотанковые. Все.
Иван рассовывает гранаты по карманам и уводит с собою перепуганного Мамырканова. Скоро в дальнем конце оврага раздаются взрывы гранат. Вернувшись, Иван докладывает:
– Рядовой Мамыркан изучив уси гранаты и готов идти в разведку.
Мамырканов стоит тут же и – как мне кажется – уже придумывает новую отговорку. Я с любопытством смотрю на него: что еще не умеет он делать?
– По-пластунски ползать не умею, – сообщает юн час спустя, заглянув в дверь.
Довольно основательная причина, чтобы не идти в разведку. Но уметь ползать по-пластунски полезно каждому солдату. Поэтому я без особых душевных содроганий наблюдаю такую картину: посреди оврага ходит сержант Фесенко, а возле него, пыхтя, ползает Мамырканов. Он норовит передвигаться на коленках, но Фесенко неумолимо требует своего: ползти по земле, распластавшись на ней всем телом, и Мамырканов постигает эту сложную науку.
Рядом со мною стоит Иван Пономаренко и комментирует каждое движение Мамырканова:
– От же гарный разведчик получается с тебя. Ползаешь як тот… як его… краба.