Текст книги "Порыв ветра, или Звезда над Антибой"
Автор книги: Борис Носик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
«Вы, наверно, хотели бы знать, что происходит в мозгах всех этих людей, которые водят хоровод по этой земле, я посылаю вам газеты. В жизни Неаполя можно увидеть все виды лжи, болезни и порока, которые как мне кажется отпечатались на лицах здешних моряков, рабочих и всей припортовой швали, всех здешних молодцов.
Мне-то на самом деле хотелось бы увидеть фрески, найденные в Помпеях, в Пестуме и во многих других местах, а также те, что выставлены в здешних музеях.
Первое мое впечатление вполне отрицательное, я снова и снова гляжу на них, но после того, как я копировал фламандские примитивы, где каждый штрих порождает эмоцию и возвышает, открывается навстречу сердцу, а тут, Бог мой, все, что я вижу не приближается даже к самому слабому из того, что я находил у Виргилия…»
В общем, ни итальянская архитектура, ни великолепный Пестум, ни Помпеи не трогают Никола, как трогало его Марокко, однако он собирается здесь жить долго, с упорством копировать полотна Тициана, Эль Греко, Мантеньи, Антонелло де Мессины и прочих, хотя они не так близки его сердцу, как фламандцы, голландцы, Рембрандт, Ван дер Меер…
Отчего ж тогда не вернуться? – спросите вы. Папа Фрисеро, кстати, об этом самом и спрашивает в своих письмах…
Нет, возврата нет… Он перебьется. Он собирается долго что-то копировать, долго где-то путешествовать, домой он никогда не вернется. Как он будет жить, на что? Это ему самому неизвестно…
«Что бы я ни натворил, я думаю, я всегда буду оставаться хорошим парнем, и если я никогда не стану господином или джентльменом, я буду выше этого, – гордо и обиженно пишет он отцу. – Волна, которую вы во мне чувствуете, она выйдет в один прекрасный день на поверхность, и может, этот день уже недалек. На этом я должен с вами проститься, милый папа, всегда хочется рассказать вам множество мелочей, но из них и складывается все та же борьба за достижение далекой цели, которой никогда не удастся достигнуть. Еще раз спасибо за вчерашнее письмо. Нежно вас целую. Никола».
Не слишком вразумительно, но вполне печально…
После Неаполя Никола и Жанин переехали в Фраскати, что близ Рима, сняли комнату, накупили красок. Никола сообщает в письме отцу, что продал какому-то немцу свое неоконченное полотно. И конечно, просит новых субсидий. В более или менее замаскированной форме все письма об этом… Оно и понятно. Все труднее становится «кормить зверя». А Никола хотелось бы вдобавок снова побывать в Помпеях, осмотреть весь берег до Капри… Долгие путешествия обходятся дорого. Кстати, Никола нигде не упоминает о том, что он теперь не один.
Отец, видимо, упрекает его в письмах, что он никак не может закончить картину, что он продает незаконченное, что расходы его растут.
«Я уже давно понял, – отвечает Никола, – что должен научиться сам зарабатывать на хлеб и воду и что мне никогда не удастся по-настоящему кончить картину прежде, чем ее продавать или ставить на продажу. Не напоминайте мне больше об этом».
Однако напоминает он сам. Рассказав в том же письме о встрече в Италии со своим 82-летним дядей, Никола возвращается к неизбежной проблеме выживания:
«В среду истекли сроки платы за комнату. Если я не получу денег, Бог знает, что мне делать. Полагаю, что я в последний раз прошу вас помочь мне, но если по получении этого письма вы смогли бы послать немножко денег авиапочтой или чеком в лирах через итальянский банк, я был бы признателен. Если это сердит вас, не делайте этого, но мне так нужны деньги, что даже телеграфный перевод был бы удобен, если вы сможете. Прощайте, милый папа, целую вас с нежностью. Поздравляю с пасхой. Маме я напишу. Никола».
Как ни мало доверяли родители всем этим якобы забавным итальянским историям о глупом немце, купившем у Никола недописанное полотно, главное они поняли: положение у сына отчаянное. Откуда им было знать, что их двое и что если им что-то и удается продать, так это картины Жанин. Что Никола пока еще только учится и долго будет учиться живописи. Что же касается бедняжки Жанин, ей до безбедной (хотя бы без долгов) жизни, увы, дожить было не суждено. Кстати, выживать в небогатой Италии оказалось намного труднее, чем в нищем Марокко. Даже неунывающая Жанин признавалась в одном из писем кузине:
«Несмотря ни на что решила, что выброшусь в окно как можно позже».
Чтобы развеселить кузину, она сообщает в том же письме, что благодаря их высокому росту (ее рост176 сантиметров) и длинному имени Никола (который с неизменностью сообщал, что он «фон Хольштейн»), все принимают их в муссолиниевской Италии за союзников-немцев («тедески») и оттого встречают с большим гостеприимством…
Счастливый народ итальянцы. Я облазил всю Италию автостопом на 60 лет позже, чем Никола и Жанин, и меня принимали там еще гостеприимней и жизнерадостней, чем их, потому что я был человек из Москвы («да Моска»), а в Италии, кажется, все, или почти все, были тогда коммунистами. То, что я при ближайшем знакомстве оказывался скорее антикоммунистом, чем коммунистом, никого не смущало (был бы человек хороший, тем более, из Москвы).
Что касается наших героев, Никола и Жанин, им пришлось уносить ноги на север, как только пришли деньги из Бельгии. Перед самым отъездом, облегчая свой багаж, поневоле скопившийся за годы странствий, они отправили один ящик с картинами в Бельгию, барону Бруверу. Что уж там были за картины, Бог его знает. Французские биографы об этом дружно умалчивают. Скорее всего это были непроданные пейзажи Жанин, а не учебные опыты Никола, далекие от завершения.
Эксперимент выживания был продолжен ими во Франции, где их тоже не ждали ни распростертые объятия родных, ни толпы меценатов-поклонников.
Их вполне равнодушно встретил более или менее знакомый им обоим Париж. Они снимали комнатки в самых дешевых отелях, вроде «Примаверы» на рю Алезиа, размещались то в чьей-то на время уступленной им мансарде, то в комнатке на рю Верней… Было так тесно, что писать мог только один, другой отдыхал или читал. Никола штудировал книгу Пауэрса о построении художественного полотна…
Как иностранцу с нансеновским паспортом Никола необходимо было получить какое ни то разрешение на жительство. Для этого он снова стал студентом и записался на курс в Академию Фернана Леже. Былой обитатель нищенского парижского «Улья» Леже к началу новой войны был уже знаменитостью. Он оформил шведский балет и создал фильм «Механический балет». Разнообразная механика (всякие болты, кронштейны, шурупы, станины, сверла) вообще переполняла его плоские полотна, формировала прямоугольные роботоподобные фигуры, склоняясь, впрочем, со временем к криволинейному кубизму с одной стороны и к коммунизму с другой. Понимая несовместимость последнего с отклонениями от реализма, он разумно продолжал обитать на Лазурном Берегу Франции, настоятельно рекомендуя соотечественникам жить только при коммунизме. Никола де Сталь не сумел увлечься стилем Леже. Впрочем, знаменитый мэтр и не слишком обременял своим присутствием академический девичник на рю Мулен Верт (Никола был в Академии Леже единственным представителем сильного пола). Царствовала в его отсутствие бывшая модель и ученица (а потом и жена мэтра) Валентина Ходасевич. Главный биограф де Сталя полагает, что Никола должен был симпатизировать этой соотечественнице. Может, так и было.
Когда я впервые приехал во Францию, соотечественница уже была вдовой и наследницей Леже, а также «гранд-дамой французской компартии». Мне попали на глаза всего два ее произведения, сходные по идее, и не очень интересные по исполнению. Первый стоял в витрине кассы «Аэрофлота» на Елисейских Полях. Это был портрет Ильича, сработанный из крупного галечника и мелких булыжников. Я отметил, что молодые русские кассирши относились к шедевру без уважения, но на покупателей-французов он производил не слабое впечатление. Второе произведение ассистентки Леже, с которым я познакомился через несколько лет в парижской печати, было произведением литературным (правда, в том единственном жанре, в котором не писал Чехов, – в жанре доноса). О его публикации позаботился знаменитый музыкант Ростропович. В этом тексте сообщалось, что в одном престижном парижском салоне вдова Леже встретила Ростроповича и его жену Галину Вишневскую, чьи высказывания показались мадам Леже недостаточно патриотичными, о чем она и спешила сообщить Кому Надо для того, чтобы впредь музыкант и его жена не смогли беспрепятственно выезжать за рубеж. Ростропович обнаружил это литературное произведение в подаренном ему (в минуты всеобщей растерянности) собственном его досье. Великого музыканта удивило не только то, что вдова точно знала Куда Надо писать в Москве, но и то, что Того, Кому Надо, она называла по имени отчеству. Может, это был тот самый отдел известного ведомства, где подыскивали подходящих жен для слабовольных французских интеллигентов, которые еще и в описываемый нами момент жизни молодого де Сталя (речь идет о весне и лете 1939 года) яростно «боролись за мир», отстаивая политику миротворца Сталина. После жаркого лета наступил отрезвляющий сентябрь, когда Сталин и Гитлер начали дружно делить Европу, отрезая от нее большие куски. Вскоре пришла очередь Франции. Началась война, которая французам показалась «странной». Огромную французскую армию загнали в окопы, над которыми кружили немецкие самолеты. У французов самолетов почти не было, и эта была только одна из странностей. Зато тогдашний французский министр авиации получил позднее Сталинскую премию мира… Не странно ли?
Жанин повезла в ту пору своего возлюбленного в Бретань, чтобы познакомить его с сыном Антеком и родителями. На вокзале их встречал кузен-художник Жан Дейроль, с которым Никола познакомился еще в Алжире. Парижские гости, видимо, рассчитывали долго прожить в Бретани, и Никола даже начал подыскивать жилье для приятеля-уругвайца. Но в просторном старинном доме семейства Гийу нового спутника дочери встретили довольно сдержанно. И впрямь радоваться родителям было нечему. Жанин бросила мужа, спихнула на родителей маленького сына, а теперь привела в дом нового нищего художника, с той разницей, что он не преподает, а только еще учится рисовать… Вот и сейчас он целый день пытается написать ее портрет, бьется и так и этак. Тем временем Жанин и ее кузен Дейроль спорят о геометрическом элементе живописи.. А на дворе война, и не слишком ясно, что будет с ними завтра…
Никола благоразумно решил, что в этой ситуации ему лучше не засиживаться в чужом доме, и один вернулся в Париж. В Париже он долго мыкался по чужим углам, одно время снимал ателье вместе со Сгарби, потом решил уйти в армию. Что ж, почти все фон Хольштейны воевали. На той или на другой стороне…
Как иностранец он мог служить только в Иностранном легионе. Он подал туда добровольцем и стал ждать своей участи. Из чужих домов, в которых он находил на время приют, самым просторным и удобным был особняк архитектора-декоратора Пьера Шаре и его жены Долли. Могло ли хозяину дома присниться в страшном сне, что года три спустя его любезный гость будет рубить топором двери этого дома, коллекционную, экспериментальную мебель, полки его библиотеки. Впрочем, Шаре мог увидеть в провидческих снах и кое-что пострашнее – Аушвиц, Дахау… На счастье, он поверил своим дурным предчувствиям и, закрыв дом на ключ, бежал за океан.
В те последние зимние дни 1939 года одинокий Никола обжил немало чужих опустевших мастерских. Было у него и несколько памятных встреч. Его познакомили с галеристкой Жанной Бюше. Позднее один из добросовестных биографов де Сталя нашел его имя среди многих других имен художников в записной книжке покойной Жанны. Биограф многозначительно отметил, что против имени Никола стоял крестик. Значило ли это, что она видела какой-либо его рисунок? Или просто то, что молодой бесприютный гигант показался ей привлекательным? Или что он был обходительным? Пойди угадай семь десятков лет спустя…
От внимания биографов не ускользнула памятная парижская вечеринка 1939 года, на которой присутствовал Никола де Сталь. В Париже тогда опасались воздушных налетов и соблюдали правила светомаскировки.
Романтично. Страшновато. Волнующе… Среди гостей, собравшихся в квартире мадам Хееринг на улице Томб-Иссуар, что в 14 округе Парижа, был младший брат известного эмигрантского писателя Владимира Сирина-Набокова Сергей Набоков (брат-писатель уделил ему не слишком много строк в своем блистательном автобиографическом романе). Сообщают также, что в тот вечер кто-то из гостей читал вслух русские стихи, в том числе, стихи Маяковского. Никола однажды упомянул в письме строку из Маяковского – во французском переводе. Похоже, что это был все тот же сборник переводов Бенжамена Горелого.. Так или иначе, русским биографам, писавшим о де Стале (скажем, Валентине Ходасевич-Маркаде), приходила на память фигура
Маяковского. Сравнения навевали черты сходства двух молодых авангардистов – рост, голос, странности поведения, «необъяснимое» самоубийство. Однако различий в их судьбе было больше, чем сходства. Маяковский, на его счастье, не был гонимым сиротой и радостно примыкал к гонителям. Зато де Сталя, на его счастье, никогда не заносило «под своды таких богаделен», в которых жировал Маяковский…
В январе 1940 года Никола был зачислен в Иностранный легион и отправился в Алжир, в Сиди-Бель-Абес, откуда направлен был в тунисский порт Сусс, в штаб первого кавалерийского полка, где ему и предстояло просидеть больше полгода – чертить полевые карты, играть в карты с сослуживцами и бездельничать.
Полвека спустя, лежа на пляже в тунисском Суссе или бродя среди античных мозаик в тамошнем великолепном музее, я иногда вспоминал историю де Сталя и удивлялся тому, что после отчаянной своей борьбы за Северную Африку он на казенный счет вернулся на этот берег и словно бы охладел ко всему. Может, виной армия?
Судя по фотографии, ему шли армейская форма и высокие кожаные ботинки.
Но видно, что-то происходило с ним на сей раз в Северной Африке, что отняло интерес ко всему и отняло силы. Ведь не только не осталось никаких рисунков и живописи, но и писем никаких не осталось. Интересовала ли его судьба тяжело больной Жанин, судьба сестер и приемных родителей, судьба друзей? Посещал ли он старинные памятники Магреба, так волновавшие его два года назад? Трогали его судьбы некогда вызывавших столь пылкие его симпатии арабских и берберских племен? Наконец, не интересен ли был сам Иностранный легион? Там было множество любопытных людей из всех стран Европы. Там были русские (даже русские аристократы).
Скорее всего, Никола переживал в то время очередную депрессию. Рутина казармы и службы, карт и штабного безделия помогли ему незаметно пересидеть серую полосу жизни. Жанин отмечала при встрече, что он поправился, окреп…
Можно также заметить, что он всегда был мало чувствителен к трагедиям, сотрясавшим планету, ко всему, что происходило за пределами его мира. В его собственном мире были свои нелегкие проблемы, и живопись должна была оказаться спасением от этих проблем. Остальное проходило где-то на границе сознания. Даже друзья, даже родители и сестры. Наверное, и больная Жанин тоже. Во всяком случае, упоминаний о ней не находишь у него до самого дня его демобилизации в сентябре 1941 года… Что уж тогда говорить о мировой войне, об униженной Франции, об ушедшей на дно Польше, о растерзанной России, где русские отступили за неполных четыре месяца до самой Москвы, оставив врагу богатейшие земли, промышленность, миллионы пленных…
Глава 15. До встречи, месье Жак!
Если покинув садик приходской библиотеки в Ницце, пойти по улице Лоншан в сторону моря, то не пройдя и ста метров, увидишь на левой стороне букинистический магазин месье Жака Матарассо – «Librаiriе Jасquе Матаrаssо». Увидев в первый раз эту вывеску, я почувствовал смятение. Матарассо! Кабинет мэтра Матарассо на улице Турнон в Париже, первые годы моей парижской жизни, работа над первой моей документальной «парижской» книгой – «Этот странный парижский процесс». Процесс называли «странным» (как и «странную» войну, которую незадолго до этого вела Франция), но как и позорная война, он был не просто странным, он был чудовищным. Три с половиной месяца в парижском Дворце правосудия, что на острове Ситэ посреди Сены, русские свидетели из лагерей «перемещенных лиц» тщетно пытались докричаться до французской интеллигенции, рассказывая ей о своей подсоветской жизни – о концлагерях, о насильственной коллективизации. Работая над книжкой, я заходил к бывшему адвокату коммунистов мэтру Лео Матарассо. Эти визиты через сорок лет после процесса были для него мучительны.
– Ну вот вы утверждали… – приставал я к нему.
– Мы говорили и делали много глупостей, – говорил старенький мэтр Матарассо.
– И подлостей, – приставал я, – Знаменитый Пьер Дэкс сказал мне вчера, что это было преступление против человеческого духа…
– Может, и так. Не выпить ли нам кофе?
Мне было его жалко. А он… Может, он жалел меня, зная, что все глупости повторяются бесконечно.
И вот вывеска – Жак Матарассо, родственник мэтра Лео… Мы в Ницце. Мэтр уже там, где нет споров. А глупости, те же самые, повторяются бесконечно. Только вчера слышал то же повторение споров. Причем, где? По радио «Свобода». Какая-то Ольга Эйдельман…
Все же, отбросив воспоминания, я зашел в эту лавку древностей Жака Матарассо, что на улице Лоншан в Ницце. Зашел и не пожалел о своем любопытстве. Теперь часто туда захожу, когда открыто…
Милейший оказался человек, этот букинист и антиквар Жак из левой семьи Матарассо. Похоже, он многое понял к своим 95. Жить надо долго…
В начале Второй мировой войны (то есть 70 лет тому назад) он перебрался из Парижа в Ниццу и открыл на улице Альберти книжную лавку «Стихи и проза». Был тогда молодой Жак, как все прочие Матарассо, нормальным коминтерновским коммунистом. Так что даже и к знаменитому здешнему Сопротивлению довелось ему прикоснуться, а таких во Франции было немного, не больше полпроцента от всего вполне мирно выживавшего при немцах населения. Впрочем, в 1940 еще и немцев тут не было в Ницце: была петеновская «свободная зона», а потом не слишком дотошные, не слишком идеологизированные и даже не слишком неподкупные итальянцы. Так что молодой, энергичный букинист и антиквар Жак Матарассо открыл в Ницце на улице Альберти букинистическую лавку, не такую, конечно, лавку, как была у его отца в Париже на рю де Сен, там, где он ремеслу своему обучился и где было столько редкостей, но лавку все же сумел открыть: благоприятный был момент для французской культурной жизни. Во-первых, торговля шла бойко, куда еще вложить деньги. Во-вторых, Ницца тогда кишела знаменитостями, и все киты искусств и культуры проходили через лавку молодого, симпатичного, вольномыслящего парижанина Жака Матарассо.
– Настоящий был клуб авангардного искусства! – с гордостью сказал мне месье Жак.
– И Ганс Арп у вас бывал, и Клее, и Делоне, и Жерар Филипп, и Превер, и Карко? – спросил я уважительно.
– Спросите лучше, кто не бывал! – воскликнул девяносточетырехлетний живчик месье Жак Матарассо, загоняя меня в угол своей лавчонки.
– И молодой де Сталь тоже бывал? Никола де Сталь?
– Ого-го! Сталь? Да это целая история! – воспламенился старейший антиквар Ниццы, – Может, главная история. История удачи. История жизни… Но только…
И тут, уже приготовившись выслушать эту историю, я заметил, что мой почтенный рассказчик с беспокойством смотрит на часы. Что он теряет всякий интерес к разговору.
– Жена ждет ровно в двенадцать к обеду, – сказал он. – Мы вот что сделаем… Приходите завтра с утра, , ,
Месье Жак мгновенно исчез, и я остался в лавке наедине с его симпатичной дочерью Лорой.
– Конечно, – сказала она, приветливо улыбаясь. – Обед есть обед. Приходите завтра.
Я снова оказался на улице Лоншан и пошел куда глаза глядят, печально размышляя о собственной неловкости и тридцати годах французской жизни, так ничему меня и не научивших. На часы надо глядеть. Ровно в полдень у людей доброй воли обед, и никакие воспоминания, даже самые волнующие (скажем, о том, как осрамилась и оскоромилась могучая Франция в пору войны, или о том, как проснулся в душе Никола де Сталя здесь, в Ницце, тот самый внутренний человек, который вдруг так славно начал писать красками) – никакие воспоминания не должны нарушать привычного хода человеческой жизни. Девяносто четыре года подряд человек обедал (завтракал, ланчевал, перекусывал) ровно в полдень, как же тут не спешить в полдень домой? Пошли ему Господь еще десяток-другой лет этой мирной жизни на берегу, пошли и нам всем, Боже Наш Милосердный…
Что же до Никола де Сталя и до милой его Жанин, до первых его картин, до первой его картины, до первой дочери и до последнего его вздоха – все случилось на этом же сладостном (Лазурным его зовут) берегу. Конечно, это целая история и нам пора к ней вернуться…
Глава 16. Дом на улице Буасси д'Англас
После отъезда Никола из Конкарно в Париж Жанин слегла надолго. Воспаление легких, вообще слабые легкие, перебои в сердцебиении – плохи были ее дела. Семья за ней ухаживала добрые полгода, и казалось, что надежды на выздоровление мало. Летом вызвали из Ниццы ее сестру Сюзет, помогать в уходе за больной, которой никак не становилось лучше. К концу лета Сюзет стала собираться домой, Жанин упросила взять ее с собой в Ниццу вместе с сыном. Она надеялась, что ривьерское солнце поможет ей, наконец, встать на ноги. И действительно, еще в дороге отчасти вернулся интерес к жизни.
В Ницце, благодаря высоким связям одной из старых ее подруг (тетка ее была замужем за крупным вишистом, самим Пьером Лавалем), Жанин удалось обменять свой польский паспорт на французский. В новой «национальной Франции», которая пришла на смену наскучившей массам «интернациональной», лучше было быть чистой француженкой, чем непонятно кем.
По приезде в Ниццу Жанин и Антек жили у родных на улице России, но уже в конце сентября в Ницце объявился Никола, и тогда они с Жанин сняли первую свою семейную квартиру близ железнодорожной линии, в пяти минутах от городского вокзала Нис-Виль, на улице Буаси д'Англас. Квартира была трехкомнатная. У десятилетнего Антека была теперь своя комнатка, у Жанин и Никола одна на двоих, а в гостиной, по ту сторону коридора они устроили ателье. Жанин была еще совсем слабая, но вскоре она начала снова писать пейзажи, и маршан Мокер с улицы Массена даже подписал с ней контракт. Глава семейства барон де Сталь тоже зарабатывал на жизнь время от времени: то красил стены, то лакировал мебель в магазине антиквара Дрея на улице Пасторелли. Настоящая фамилия Дрея была Дрейфус, но при итальянской оккупации еврей еще мог надеяться уцелеть. Евреи из северных районов Франции и из Восточной Европы, хоть и не вовсе без страха за жизнь, выживали пока и в самой Ницце, и в Сен-Мартен Везюби, и в других маленьких городках Лазурного Берега. Иван Бунин держал у себя на даче в Грасе молодого журналиста Александа Бахраха.
«Куда ж он пойдет, мой нахлебник? – сочувственно говорил Иван Алексеевич. – Он же еврей». Строго говоря, Бунин и сам был нахлебником обожавших его интеллигентных евреев с самого начала своей эмиграции…
Ниццу заполняли в ту пору беженцы со всего света. Среди них было немало парижан (которые приравнивали свое переселение из оккупированного Парижа на средиземноморские курорты к акту настоящего Сопротивления) и среди них немало художников. Времени на живопись у Никола пока оставалось немного, писал он редко, но художественная атмосфера, царившая тогда в захудалой Ницце, была благотворной для творческих поисков. Конечно, перенаселенность города, нехватка транспорта и долгая война приводили к трудностям со снабжением, хотя настоящего голода, как в России или где-нибудь в Африке, ни в Ницце, ни в Париже не было ни в войну, ни после войны. Была скудная норма дешевого хлеба, но всегда существовал свободный рынок, называемый «черным». Но раз можно было, не затрудняя барона и художницу, послать малолетнего Антека, чтоб он раздобыл хлеба или еще чего, положение еще не было критическим и распухшие от голода люди не лежали на Английском променаде, как где-нибудь в Харькове или Ленинграде. Конечно, в перенаселенной Ницце и в Приморских Альпах хлеб был дороже, чем где-нибудь в Оверни, но ведь и самое слово «голод» слишком трудно перевести на иностранный язык, ибо, с одной стороны, оно при переводе сразу попадает в незнакомую традицию, а с другой, неистощимо используется политическими группами в своих пропагандистских целях. К тому же трудно решить, с чем больше связано ощущение голода – с потребностями желудка («надо кормить зверя», как говаривал отец де Сталя добрый инженер Фрисеро) или с психологической травмой (наблюдаемой сегодня у детей даже в самых сытых семьях «благополучного» мира).
В одном русском очерке о жизни Никола де Сталя я прочел о том, что бедный Никола полжизни голодал. Конечно, захотелось узнать, что имел в виду автор. Тем более, что автор – русский, и вдобавок еще петербургский искусствовед. Ну, а былой Петроград и былой Ленинград не могут не терзать память русского человека воспоминаниями о голоде-убийце (два мильона убитых голодом, такое помнят веками).
Важна к тому же традиция. В те самые времена 74-летний Бунин, живший неподалеку от Ниццы, сделал отчаянную дневниковую запись о том, что жена приготовила ему овощной суп… И тут же сладострастно описал вчерашний завтрак в гостях у богатого дачного соседа: «вчера баранье жиго у Клягина – все плавало в жиру…»
То же булимическое сладострастие ощутимо в письме, присланном Никола де Сталем из Марокко:
«Сегодня… я обедал вместе с Жаном у шерифа Рогради, апельсины рдели на ветвях деревьев, великолепная негритянка принесла на закуску огромный поднос с пирожными на меду, потом принесли очень жирного молодого барашка, мягкого и нежного, как масло, потом каждому дали целую курицу, и блюда благоухали восточными пряностями, а запивали все оранжадом, в которым плавали цветки апельсинового дерева, небо было синим, и птицы гомонили на деревьях. Жан, пять раз опустошив блюдо с мясом, почувствовал себя много лучше. Обед завершало чаепитие. Мы бесконечно долго пили чай под урчание серебряного самовара. И вышли мы исполненные доброты и благодати, мечтая чтоб Платона приговорили к смертной казни».
Да, конечно, Никола хочет повеселить милую мадам Фрисеро. Он пародирует почерпнутое ею из романов представление о пряном, обильном, экзотическом Востоке, а все же он здесь присутствует, этот истекающий жиром барашек, ибо до XXI века с его понятиями о диете еще далеко.
Что же до грустных и небескорыстных рассказов о вечно голодающих нисуазких или парижских тружениках, тем, что знакомы нам по школьным учебникам и бюллетеням новостей, то они все те же, без перемен. Тут довелось мне работать переводчиком-синхронистом на каком-то международном форуме в Верхнем Провансе, и вышел я после ресторанного ужина с группой российских земляков нагуливать сон под провансальскими звездами. Когда я выходил, они о чем-то оживленно спорили. А потом старший из них обратился ко мне с большой задушевностью:
– Вот нам сегодня весь день на форуме рассказывали, что простые люди во Франции каждый год все больше голодают. И мы решили вас спросить, чтоб вы нам сказали правду… Мы вам решили довериться. Тем более, что мы же не можем к французу в дом войти и его спросить…
Я был растроган тем, что товарищи всем коллективом решили мне довериться. Но конечно, я не мог полностью оправдать их доверие, потому что сам тоже не хожу по домам и не спрашиваю у каждого. Замечаю, конечно, что нищие здесь не просят на хлеб, как просили, бывало, дома, но может, это они от стыдливости. В общем, вопрос русских товарищей у выхода из ресторана меня поставил в тупик. И тут мне пришла в голову простая, как все гениальное, мысль.
– Поднимите крышку этого ящика, – сказал я члену группы, оказавшей мне доверие.
– А это за ящик такой? – спросил он.
– Это мусорный ящик. По-ихнему пубель.
Он колебался каких-нибудь десять секунд, а потом решительно откинул крышку ящика, и все понимающе переглянулись. Под крышкой ящика лежало не меньше десятка поджаристых, уже, может, слегка усохших, но вполне нетронутых зубами белых батонов (по-здешнему багетов, а по – новорусски «батонов хлеба»).
– Ресторанные, – сказал я догадливо, – Завтра их уже не подашь. Сохнут быстро.
– Вопросов нет, – сказал соотечественник, и мы пошли прочь от ресторана, разговаривая о всякой всячине.
– И зачем я только поехала на этот форум? – сказала красивая дама из Ужгорода. – Столько дел на работе.
– Как не поехать, раз на их счет приглашают, – сказал соотечественник. – Это сладкое слово халява.
Он обернулся ко мне и поблагодарил меня за познавательную экскурсию. С тем и расстались.
Глава 17. От портретного к беспредметному
В их новом семейном ателье, в доме 8 на улице Буасси д'Англас Никола продолжил работу над начатым еще в Бретани портретом Жанин. Портрет давался ему трудно, хотя модель его была ему хорошо знакома да и сейчас была всегда здесь и всегда готова позировать. Позднее, лет через восемь, уже после смерти верной своей подруги, он так вспоминал об этой работе:
«Когда я был молод, я на протяжении нескольких лет трудился над портретом Жанин. Портрет, настоящий портрет – это, что ни говори, вершина искусства. Я писал сразу даже две картины, два портрета. Глядя на них, я задавался вопросом: что я изобразил? Живую смерть или мертвую жизнь… И мало-помалу меня стало отталкивать изображение подобных объектов… я стал искать свободного творчества в других направлениях».
Тот, кто захочет в этом рассказе художника (уже писавшего в ту поры картины «беспредметные») найти сколько-нибудь полное и внятное объяснение причин его перехода от портретной живописи к «беспредметной», вряд ли будет удовлетворен. Но кое-что в этом письме де Сталя, адресованном Денису Куперу, все же найти можно. Де Сталь пишет (в связи с работой над портретом), что объектов кругом было слишком много, что все они лезли ему в глаза, и процедура собирания их воедино на полотне его оставляла без сил. Поэтому он и решил обратиться к поискам «более свободного способа выражения», а может, и самовыражения, отсутствие которого его, очевидно, все же мучило.
Думается, он и сам видел, что портрет Жанин, датируемый 1941-1943 годом, хорош, даже очень хорош. Однако, писать одну картину так мучительно долго казалось ему недопустимой тратой времени и неэффективным средством успокоения. С другой стороны, портрет не принес удовлетворения честолюбивому художнику, желавшему открывать новую дорогу в живописи: почти всем знатокам, любовавшимся этим портретом, вспоминались и обожаемый де Сталем Эль Греко и раздражавший его Пикассо («голубого» периода)…




























