355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Порыв ветра, или Звезда над Антибой » Текст книги (страница 9)
Порыв ветра, или Звезда над Антибой
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:48

Текст книги "Порыв ветра, или Звезда над Антибой"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Но как безжалостно трясли этих веселых европейцев на таможне при выезде из Марокко: искали (и, как правило, находили) недорогую травку…

Иные из марокканских писем Никола де Сталя, доносят, кстати, явный запах этой травки. Неудивительно, что письма эти вызывали у родителей сомнения в надежности сыновних сообщений и повергали в отчаянье благополучный и благопристойный Юкле. Письма огорчали странными фантазиями, звучавшими как весть о неблагополучии, все безнадежнее расширяя пропасть между блудным сыном и домом.

В конце мая Никола написал отцу из Могадора:

«Дорогой папа, Ваше письмо убедительней Евангелия и вы правильно поняли, что я никогда не бываю совершенноискренним.

Во мне ничего не бывает надежного и подлинного, кроме мечтаний моих и склонностей. Бог ведает, смогут ли мечтания эти стать реальностью.

В письмах своих я нахожу опору, в которой нуждаюсь, и все, что я пишу, я считаю искренним. Все личности, что во мне уживаются, приходят в согласие, и я рад бываю писать вам и писать маме.

Я не создан из одного куска и с этим трудно что-либо поделать. О деньгах я вам никогда не пишу, а писать всякий раз о том, что у меня лихорадка, или о том, что я не мог ходить из-за боли в печени, тоже скучно».

О безденежье Никола не пишет впрямую, но каждое письмо как бы напоминает о его нужде. Впрочем, иногда разговор заходит и о долгах.

Вот Никола сообщает о деньгах, полученных от Брувера, и о том, что он еще ничего не отослал любезному барону-меценату, который все еще ждет, теряя однако терпение:

«Я стараюсь изо всех сил закончить картины, которых много, и мне это не удается…

Прощайте, не судите мои письма слишком строго, иногда мне думается, что в них, как и в редких моих рисунках, нет того лучшего, что есть во мне.

А лучше всех Святой Иоанн.

Вы лучше, чем я.

С нежностью.

Никола.

Хотел написать вам письмо, чтобы объяснить, что со мной происходит, но я и сам не понимаю этого толком. Вам со стороны лучше судить. Вам легче.

Ник».

Все эти письма, собранные в толстенном французским каталоге трудов Никола де Сталя (Catalogue Raisonne de l'oeuvre peint), снабжены просвещенными и осторожными комментариями г. Жермена Виата. Комментатор обращает наше внимание на то, как много здесь похожего на письма бедного гениального Ван Гога, который так плохо кончил. Впрочем, читатель и без подсказки комментатора сможет заметить, что автор писем в смятении, что с ним творится что-то неладное. Вернуться домой он ни за что не хочет. Напротив, собирается пробыть в странствии то ли еще год, то ли три года, то ли вообще до конца жизни. При этом он намерен бродить то ли в Персии, то ли в Индии, не слишком ясно, где он будет жить и на что…

Один из троих друзей, Алэн Острат уехал на север. Вскоре Жан и Никола тоже покидают Могадор.

Никола пишет письмо из Си Абдалла Риата, чтобы поблагодарить отца за присланные деньги, – то самое знаменитое письмо о созревании дерева, о пользе терпения…

«Не думайте, папа, что у меня в мыслях беспорядок, его нет. Я могу завтра оказаться в Тунисе, послезавтра в Риме, даже не замечая, куда я еду в поисках того же самого идеала, отчетливо придерживаясь той же самой линии мысли.

Я часто забываю ставить даты на своих письмах, но я не лгу себе самому, когда говорю, что я стараюсь. Деньги я получил, чек и все бумаги. В недоразумении с красками виноват не я, а почта, они признают. Картину отослал один торговец, он вам расскажет, на что и как я жил эти девять месяцев. Двухсот франков мне достаточно, и если я истратил больше, то это на покупку книг и необходимых инструментов, но я вчера завел журнал, куда буду каждый день делать записи…

Я хотел бы, прежде чем проститься, описать грандиозную природу Си Абдалла Риата, но как часто бывает с вечной красоты пейзажами, горы эти кажутся частью иного мира, путь в который нам заказан…»

Никола и Жан возвращаются в Маракеш, где Никола попадает в беду. Он падает, споткнувшись в каких-то развалинах старой касбы, и ранит ногу. Если верить его рассказу, падая, он обратил взор к небу и воззвал о помощи не к Господу, а к матери… К той ли, что умирая в польской Оливе, оставила их, всех троих, сиротами. Или к той, что ждала его возвращения в мирной Юкле. Этой второй он, выздоравливая, рассказал в письме:

«Я отправился один, чтоб осмотреть касбу со стенописью. Но по дороге я задержался, осматривая другие деревни, и тем временем стемнело. И потом, много времени спустя после того, как горы стали вести хоровод у меня в глазах, одна нога ударилась о камни, а в другую впились шипы засохшей ветки, пастухи подобрали в какой-то яме бедолагу, который звал маму, как зовут дети в горячечном бреду, чтоб она дала им теплого молочка, а потом он ушел один, волоча раненую лапу.

… Теперь лучше…

Жан здесь со мной, отличная сиделка. Скоро я вам напишу длинное письмо, но столик завален книгами, столик у койки больного, голова и зубы мешают мне вас порадовать, но все наладится. Верьте мне, мамочка, что Бруверу я пошлю что-нибудь, понимаю, что столь долгое ожидание приводит его в ярость».

…Жалобный зов Никола, его плач сироты был услышан. Женщина, заменившая ему в те дни мать и жену, явилась из безнадежности раскаленного маракешского полдня, из-под пыльного полога семейного шалаша. Может, лишь по чистому совпадению шалаш этот был почти родным, польским. Но высокая, худая, опаленная солнцем женщина была француженка, бретонка. Она была художница. Ее звали Жанин Гийу.

Глава 13. Я все равно паду на той…

С моим другом Пьером мы встретились вечером на Английском променаде. Была суббота, и променад кишел итальянцами, для которых здешняя набережная – это недалекая, но вполне респектабельная заграница.

Мы, как обычно, сели за столик у набережной, на углу бульвара Гамбетта, того самого, что еще и в 30-е годы прошлого века считался тут «русским бульваром» (кафе князя Вяземского, гараж генерала Апрелева, клуб младороссов, бесчисленные агентства русских «риэлторов»…)

Пьер выглядел в тот вечер грустным и озабоченным.

– Дети… – сказал он. – Всегда дети.

– О, дети!

У Пьера их было пятеро, и двое как раз вошли в тот самый, распроклятый «переходный» возраст. Войти-то вошли, когда теперь выйдут?.. Помню, как прошлой зимой, отмахиваясь от моих расспросов, Пьер посоветовал мне почитать книжку Франсуазы Дольто «В защиту подростка». Я начал читать и, по правде сказать, ошалел (она переведена на русский, рекомендую). Знаменитый детский психолог, прославленная мадам Дольто, не мелочась, сравнивала события этого «переходного» периода детского созревания со смертью и рождением нового человека, даже не всегда похожего на своего предшественника. Скажем, если тот обладал абсолютным слухом, этот словно не слышит музыки, и так далее…

Помню, как я читал эту книжку, восхищаясь проницательностью ученой дамы, а из балконной двери напротив (так уж тут строили «резидансы» в послевоенной Ницце – по кругу) в десятый, или, может, в сотый раз чей-то знакомый голос распевал рекламу сладкого химического напитка: «Оазис, Оазис, Оазис, Оазис…»

Как объяснили мне всезнающие аборигены, толстый человек, поющий рекламу, был родным сыном той самой ученой дамы, которая все знала про детей и подростков…

Помню, что уже тогда с неизбежностью пришли мне в голову среди прочих небезразличных мне детей эти трое сирот, эти прошедшие сквозь огонь и ад и мерзкие страхи приемные дети самоотверженных супругов Фрисеро. Как им всем пришлось в новом, «переходном» аду? Уж наверное не легче, чем нашим. Чем всем нам…

– Нет, не легче, – подтвердил мой друг Пьер, – К тому же у приемных детей, у них особая чувствительность, свой счет к жизни… Они недоверчивы. Их уже раз оставили. Они считают, что бросили… Они ждут нового подвоха… Так что у них особые трудности. Вдобавок могли быть и последствия детской травмы.

Я озадаченно молчал.

– Ты хочешь сказать, что французские биографы об этом не пишут? – истолковал мое молчание друг Пьер, – Возможно. Возможно. У нас не принято…

– Нет, у вас не принято… И что может быть последствием травмы? Расстройство?

Пьер порылся в неизменном своем портфеле, который он вечно прогуливает, как нисуазские дамы собачек (а может, он просто прогуливает меня по дороге на работу, по дороге с работы: детей надо подкармливать, даже взрослых… А когда их пятеро…)

– Вот она! Вот она!

Пьер извлек из портфеля довольно толстый американский томик с романтическим названием «Опаленные пламенем».

– Бестселлер? – спросил я безо всякой зависти. У меня уже были в Москве бестселлеры, за них платили так же неохотно, как за любые обреченные книжки. Кей Редфилд Джемисон.

Я взглянул на последнюю обложку. На крошечной фотографии можно было разглядеть счастливую авторшу Кей Джемисон. Это была молодая симпатичная блондинка, и она широко улыбалась, как положено белозубой американской блондинке. Краткая подпись сообщала, что авторша не всегда так улыбается, а пишет и вовсе о предметах вполне невеселых – о душевной смуте, о самоубийствах, о маниакально-депрессивном психозе. Даже читает об этом лекции на медфаке университета Джона Хопкинса… Я снова перевернул книжку и вслух прочел подзаголовок:

– «Маниакально-депрессивный психоз и художественный темперамент». Стало быть, про художников?

– Про художников, поэтов, прозаиков, композиторов… Но теперь стараются не называть это психозом. Называют не так страшно, и притом вполне политкорректно. Называют расстройством. Биполярным расстройством. Два полюса – гипоманиакальное состояние и депрессивное… Иногда называют циклотимией…

Я проглядывал список художников, искал Никола де Сталя. Нашел его в последнем столбике, рядом с Марком Ротко и парижанином Паскиным. Все трое покончили с собой… Но и в целом компания была не слабая. Наряду с Гогеном и Ван Гогом, там были Байрон, Толстой, Тургенев, Блок, Маяковский, Фолкнер, Хемингуей, Лермонтов, Пушкин, Цветаева, Мусоргский, Глинка, Чайковский, Рахманинов, Ибсен, Горький, Гумилев, Есенин, Мандельштам, Батюшков, Бодлер… По части художественного темперамента список был вполне убедительным. И русские занимали в нем вполне почетное место. Но вот по части симптомов… Впрочем, кто наблюдал их по-настоящему, этих одаренных бедолаг?

– Она и сама, твоя американка… – сказал я без особой убежденности.

– Да, она тоже немало намучилась, – мирно сказал мой друг Пьер, – Но она подлечилась и хочет помочь собратьям по страданию. Она считает, что надо лечиться, психотерапевт учит находить равновесие. Есть и лекарства, есть психотропные препараты, есть литий… И главное – не допустить самого страшного… Она даже книгу особую написала о самоубийцах.

– За чем же дело?

– О, тут огромные трудности. Пациента нелегко убедить даже сходить к врачу. Особенно когда он в гипоманиакальном состоянии, в возбуждении, на подъеме. У него такой прилив сил, он так работает, он все может. Бешеная энергия. Он в кайфе. Эйфория. Он почти не спит. А какие любовные успехи… Пойди уговори его угомониться… При этом, конечно, и вспышки гнева. И переоценка собственной личности… Ну, а потом наступает спад, депрессия, подавленность, чувство беспомощности, страх перед будущим. Вообще страхи, слезы… И очень опасен переходный период, между стадиями.

– Это что, раньше не лечили, не замечали? – спросил я.

– Биполярное расстройство первыми описали два медика-француза каких-нибудь полтораста лет тому назад. В конце позапрошлого века немецкий психиатр Крепелин придумал для этой беды название: маниакально-депрессивный психоз (МДП). На нынешний слух некорректно, некомильфотно: психоз, маньяк, депрессия… Так что теперь говорят: «биполярное аффективное расстройство» или БАР. Но симптомы все те же…

– Кое-что ты мог бы назвать…

– Думаю, ты уже и сам заметил при чтении всех этих биографий…

– Не только при чтении. Были друзья…

– Значит, помнишь… Быстрая речь, неудержимое многословие, ассоциации скорее механические, чем смысловые, бессонница… Дальше больше: мысль скачет, человек без конца шутит, смеется, но вдруг – вспышка гнева. Идея величия. Во всяком случае, переоценка собственной личности. Дальше хуже – обрывки слов, неистовство… А при депрессии наоборот: настроение подавленное, движения заторможенные, работоспособность падает. Речь замедлена, вообще человек немногословен. Тоска и тревога, самоуничижение, самобичевание… Вплоть до самоуничтожения… Конечно, есть много вариантов, множество оттенков расстройства… Как впрочем и причин, его порождающих.

Мы оба молчали, попивая какао, которое здесь с гордостью зовут «горячим шоколадом».

– Что ты там бубнишь? – спросил Пьер.

– Одна старая песенка.

– О чем?

– Все о том же. «Я все равно паду на той, на той далекой, на Гражданской. И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…»

– Кто написал?

– Мой любимый поэт… Она у меня вообще сейчас неотвязно в памяти, эта песня. Как и все эти твои симптомы. А когда-то я о ней говорил с автором. Со знаменитым поэтом. С любимым поэтом. Рассказать?

– Расскажи, – усмехнулся Пьер благодушно.

– Это было осенью. Поздней осенью. В тот день холод был сучий. И такой ветер с утра…

– Где это было? В Париже? В Ницце?

– Еще в Москве. Мы только что разошлись с женой…

– Понятно. Жена ушла к богатому, – уныло пошутил Пьер.

– А у вас тут что, к бедным уходят? Как в кино?… В общем, мы разошлись, но мне еще разрешали брать пацана из школы после уроков. Забирать и отвозить к бывшей теще на Речной вокзал. А в тот день я чуть не опоздал к концу уроков. Читал «Аду» Набоковскую, спохватился и бегом – троллейбус, метро, троллейбус… Школа была на Ленинградском проспекте, за Войковской. Прибегаю. А там пустырь был такой в стороне от Ленинградки, а на нем школьный бункер, обнесенный проволочным забором. Гляжу на часы – даже раньше времени прибежал. Можно сказать, первый. Гляжу – нет, еще один папаша идет вдоль проволоки. Маленький. С усиками, Он самый и был, этот поэт. Его Антоша в одной школе с моим Антошкой учился. Так что мы были знакомы. Шапочно. Он подошел, поздоровались, и я вдруг вспомнил ночное чтение. Говорю: «Знаете, я тут вашу песню нашел у Набокова в романе. Он ее перевел. Я вам сейчас покажу». Достаю «Аду» из портфеля… Надо тебе сказать, что я до самого инфаркта все в портфеле таскал, все, вплоть до словарей и продуктов питания. Это уж после инфаркта единственный русский доктор Парижа Лиза Кишилова портфель у меня отобрала и больше носить не велела… И вот я вынимаю «Аду» и показываю ему это поразительное место в романе, где его песня… Там героиня со своим возлюбленным братом приходят в русский ресторан, где среди прочего русского поют «частушки безвестного русского гения». И дальше в переводе на английский кусок из этой песни, где про «комиссаров в пыльных шлемах». Там еще про острый локоть трубача, и Набоков пришел о в такой восторг, что даже комиссары ему не помешали…

– А кому они могли мешать?

– Мне они мешали. Кабы они еще были в своих кожаных куртках и фуражках… Если б они его убили и проверяли качество работы, как у Платонова, другое дело. Впрочем, он ведь и сам был из комиссарской семьи, наш поэт… В общем, он попросил прочитать ему по-английски, и я стал бубнить… А там фокус звукоподражания. Звучит по-английски, как по-русски. Он сперва даже не поверил. Заставил перечитать. Вот там, к примеру, по-русски «когда трубач отбой сыграет», а в английском «when the true batch outboy the riot». Похоже?

– Похоже, – Пьер усмехнулся. – Но может, это у тебя такой русский английский.

Я конечно, завелся с полоборота.

– Ты что? Я не в вашей бедняцкой Сорбонне учился. Я учился в московском инязе имени Тореза. Был у вас такой ученый. Не помню уж, чем он занимался…

– Он был генсек, – сказал Пьер. – Исключал меня из компартии… А ты считаешь, что он тогда и получил свою травму, твой бедный герой?

– Я так думаю. От нее и сегодня еще страна не очухалась. А скоро уже сто лет…

– Может быть, – сказал Пьер. – Но знаешь, если б он не пережил всех этих страхов, может, не было бы потом взлета его таланта. Может, тогдашние его страдания не прошли даром. Оказались креативны, созидательны. Так думают Кей Джемисон и многие другие. Профессор Джером Каган из Гарварда говорил, помнится, что креативность замешана на боли подросткового одиночества… Важны ситуации, которые называют «вызывающими». Так что мы должны быть им благодарны…

– Я против.

– Я, пожалуй, тоже, но кто у нас спросит?

Мы вышли на набережную. В стороне аэропорта догорало кровавое полотнище заката.

– Как звали твоего поэта? – спросил Пьер.

– Булат Окуджава. Весь мир его знает…

– Теперь и я буду знать, – смиренно сказал Пьер.

Глава 14. Женщина, ваше величество…

Думается, что как раз в ту пору, когда Никола лечил в Маракеше пораненную ногу, он и встретил Жанин, которая взяла на себя заботы о нем. Можно предположить, что и сообщение в письме домой о том, что «Жан оказался хорошей сиделкой» было вполне безобидной шуткой: не Жан, а Жанин, о которой еще долгое время в семье и слыхом не слыхали.

Впрочем, похоже, что и самым осведомленным из биографов (скажем, их дочери Анне) мало известны обстоятельства их знакомства.

Анна сообщает в своей книге, что Жанин пригласила Никола посмотреть ее живопись, и он был поражен серьезностью ее творческих усилий. Далее Анна сообщает, что живопись их была несходной и что они не влияли друг на друга как художники. В высшей степени академичный взгляд на любовь…

А где они впервые увиделись? Может, бедняга приволок свою раненую ногу на многолюдную площадь Джамна-эль-Фна, в огромное, царящее над базаром кафе, где и нынче собираются туристы. А может, она приметила на улице этого большого, красивого и беспомощного сироту, страдавшего от боли и взывавшего к материнской помощи. Увидела и пожалела. По-русски это почти то же, что полюбила. А он позволил себя пожалеть и полюбить, несмотря на свою баронскую заносчивость…

Ну да, вероятно, она привела его в этот пропыленный, убогий шалаш, где она, обугленная солнцем, царила среди мужчин – единственная женщина, бродяжничающая бретонская королева в шалаше бродячих художников-поляков. Королева пропыленного шалаша была женой одного из художников и матерью их пятилетнего сына. Очень высокая, очень худая, с яркими и печальными глазами…

Мы ничего не знаем о том, как складывалась ее семейная жизнь до появления этого долговязого русского бельгийца с не слишком русским именем фон Хольштейн..

Мужа ее звали Олек Теслар, сына Антек, они бродили с друзьями-художниками по марокканскому захолустью уже добрых три года. Может, это из-за ее болезни легких выбрали они для странствий жаркое Марокко. Но может, и впрямь, именно художественные поиски гнали ее дальше и дальше по пыльным улицам Маракеша, по раскаленной пустыне. Так или иначе она круто переменила судьбу, и свою, и всей своей бродячей семьи: ушла за этим бедным, раненым, оказавшимся в тупике и вконец обнищавшим молодым парнем, бросила мужа, отправила во Францию, к не слишком ее причудами довольным родителям своего ставшего обузой пятилетнего сына. Мы мало знаем, кроме того, что в Бретани были озадачены таким поворотом событий и не готовы к нему.

Биографы сдержанно сообщают, что Никола понравились ее картины. Что потом он позвал ее за собой. Или что она его позвала, оценив его талант. Позвала куда?

Она не слишком знала, куда идти, да и он не знал. Он вообще, пожалуй, был на мели… Он знал только, что не хочет возвращаться в Бельгию, а хочет просто идти, идти, странствовать без конца. Что-то видеть в пути, что-то узнавать, чему-то учиться. Странствие смягчало боль, смиряло тревогу. Мир был открытым, бескрайним и полным чудес. Можно было пройти через всю Персию, уйти в Индию. И она решила, что будет идти за ним. Кто и что может остановить влюбленную женщину?

Нетрудно догадаться, что она была старше его. По документам всего на пять лет, но по зрелости – намного больше. Она и живописью занималась намного дольше, чем он. Если в этой сфере человеческой деятельности существует некое «уменье», то она и умела много больше, чем он. Могла какой угодно краской нарисовать и написать не только лошадь (как шутливо сообщал о себе Никола), но и мужчину, и женщину, и кусты, и деревья, и море, и скалы, и касбы… Он верил в ее талант и позволял ей учить себя. Она же, влюбленная женщина, не сомневалась в его гениальности, которая должна была раньше или позже стать очевидной для всех.

Её вере суждено было восторжествовать. С печалью напомню только, что прекрасная эта женщина не дожила до часа своего торжества. Что могу сказать в утешенье тебе, читатель? То, что мы все смертны? Что он все же сумел написать два-три ее портрета? Что, убив себя через десяток лет после ее смерти, он вернулся к ней, в общую их могилу на кладбище в Монруже?

А сейчас оглянемся через худое, загорелое ее плечо назад – чтоб увидеть, откуда она пришла, спасительница…

Жанин Гийу была родом из бретонского города Конкарно, что на западе Франции, на берегу Атлантики. Крепость-цитадель Конкарно была построена прославленным военным архитектором, маршалом Франции Вобаном на былом острове Конкарно, на пути у врагов-англичан. Это было в XVII веке. Цитадель и ныне красуется в Закрытом Городе. Маячат над тихой водой канала могучие башни, Майорская и Губернаторская, гроза былых пришельцев с Британских островов. А новые пришельцы-англичане что ж? Они не враги, они кормильцы, докучливое племя туристов. Еще кормит город рыба: третий рыболовный порт Франции, а по улову тунца, пожалуй что, и первый. Так что есть в городе и консервная фабрика, и предприятия, выпускающие всякую рыболовецкую снасть и спецодежду. А за стенами романтического, таинственного Закрытого Города (недаром же французский король детектива Жорж Сименон загнал на его ночные улицы свою «Желтую собаку», нагнетая чувство тревоги и тайны), вне его стен тянутся богатые дома ушедших веков. В одном из этих домов и жили Гийу, не последние люди в городе. Прадед бродячей художницы Жанин почтеннейший Этьен Гийу был мэром города и кое-что сделал для его усовершенствования. Отец Жанин был моряк, много странствовал, дослужился до контр-адмирала, а выйдя на пенсию, увез семью в теплую Ниццу, где юная бретонка (внешне, впрочем, похожая на нисуазку) брала уроки в школе декоративного искусства. Там она и мужа себе нашла, в свои неполные девятнадцать. Мужем стал ее преподаватель рисунка, метущийся художник-поляк Олек Теслар.

Ее увлечение искусством началось еще до Старой Ниццы, куда переехала семья Гийу. Оно пришло из бретонского Конкарно и его окрестностей, ставших к концу XIX века еще одной меккой не только французских, но и заморских живописцев, а также знаменитых маршанов и великих поэтов, о которых слагали легенды на Монпарнасе. В крошечных селениях, вроде Ле Пульдю и Порт-Манека, в прославленном Порт-Авене и, наконец, в самом Конкарно художников было множество, да еще каких (скажем, Поль Гоген). В Порт-Манеке жил одно время американский меценат, изобретатель и богач доктор Барнс, который прославился тем, что сумел оценить и вывести к славе нищего уроженца польско-белорусского местечка Хаима Сутина, При этом меценат настолько проникся красотой бретонского прибрежья, что велел построить себе в Пенсильвании точное подобие здешнего жилья. Еще в больший восторг приходил от здешних мест лечивший здесь свою военную рану молоденький лейтенант Костровицкий, вскоре ставший прославленным поэтом Аполлинером, вдохновенно описавшим берега здешней речки Оде («синей как молитва», «суденышки Беноде с парусами цвета лазури») и походя подкинувший чистой публике, умеющей выговаривать неодносложные слова, роскошное слово «сюрреализм»… (Как вы, быть может, заметили, мы подбираемся к корням и художественным поискам верной подруги нашего героя, а стало быть, и его тоже).

В 1870 году в Конкарно два художника-бретонца Альфред Гийу и его свояк Теофиль Дейроль основали международную колонию художников, среди которых были как французы (Эрлан, Ле Гу, Лабин, Гунье), так и самые разнообразные иностранцы (Гиршфельд из России, Фромут из Америки, Томпсон аж из Новой Зеландии). Искусствоведы называют их Первым поколением из Конкарно, а к 1920 году обозначилось уже и Второе поколение (Барнуан, Дельни, Менардо, Ассулен, де Беле, полотна которого приобрел Кемперский музей). Альфред Гийу был учеником самого Кабанеля, а Теофиль Дейроль уже с 1876 года выставлялся в Салоне. Это я все к тому, откуда вышла подруга и наставница нашего героя Жанин Гийу…

Неудивительно, что унаследовав неплохую академическую школу, Жанин не осталась глуха к соблазнам кубизма: ведь и бунтующий Понт-Авен был здесь совсем неподалеку. И сама Жанин и ее друг и кузен Жан Дейроль, объявившийся в Северной Африке в пору ее путешествия с Никола, уже пришли к поискам новых форм построения полотна. Так что, Никола нашел у влюбленной в него художницы не только веру в свой талант, но и безоговорочную поддержку всех его, пока еще довольно неопределенных, исканий. Эта поддержка объясняет отчасти то, что августовское письмо Никола отцу из Маракеша звучит некой истинно прощальной, отчаянной решимостью разрыва. Вот она, эта декларация давно назревшего освобождения и прискорбной неблагодарности:

«Маракеш. 31 августа. Дорогой папа. Отвечаю позже, чем хотел, но рана моя заживала дольше, чем надеялся… Все пройдет и останется только жуткое воспоминание об африканских врачах, которые тут настоящие бандиты.

Каждый раз, как соберусь вам писать, не могу отделаться от желания промолчать и послать вам лучше рисунок, чем все эти долгие разглагольствования, которые не приводят ни к чему, кроме более или менее крупных недоразумений.

Да и вообще это последнее письмо, за которым должен последовать рисунок. Я знаю, что вы мне не доверяете и, может, станете доверять еще меньше, когда увидите мою работу, но Бог ведает, кто вложил в меня такую сильную уверенность и в этой предстоящей работе и в тех, что за ней последуют.

Я пишу вам то, что я думаю, И я вам пишу, что я работаю. Вы мне не верите и, может, в ваших глазах это не работа вовсе. Поэтому мне так трудно вам писать. Вы так добры, папа, что мысленно я стою перед вами на коленях, как тот человек, который писал Святому Игнатию. Мне нечего вам сказать, просто нечего, и мне кажется неловким вам писать о берберской архитектуре, о горах, о перевале Ветров, о перевале Прерий, о городе, где щебечут сто пятьдесят видов птиц – как рассказывать, если вы так мало мне верите, считая все мои рассказы завиральными и дилетантскими.

А я не могу даже показать вам, какой я сделал прогресс в моей жизни и теперь я вернусь лишь через много лет.

Дорогой папа, я ничего не могу вам сказать, ничего объяснить, вы сделали для меня больше, чем сделал собственный мой отец; мне грустно от того, что я такой как есть и что я не могу быть лучше.

Господин Брувер был добр ко мне, и я с ним обойдусь «по хорошему». Но во мне сидит кто-то другой, который создает рисунки, и этому другому совершенно безразличны те тысячи соображений, которые важны для меня.

Вы как-то предложили послать мне немножко денег, чтоб «подкормить зверя». Без этого я никогда не обратился бы к вам с просьбой. Если вы по-прежнему считаете, что зверь заслуживает кормления, высылайте мне двести франков в месяц, вы мне этим сильно поможете. Если нет, скажите мне просто, чтоб сам выкручивался, но не просите меня вернуться; потому что честно говоря, я собираюсь еще долгое время отсутствовать, в лучшем случае не прекращать путешествий…»

Окрепшая решимость не прекращать странствий по Марокко, так же, как и другие благие решения, принятые Никола (скажем, закончить наконец рисунок, уладить отношения с тем внутренним человеком, который создает рисунки, обойтись без денежной помощи из дома и т.д.), разбилась вскоре о непреодолимые препятствия, так что эта мучительная (для них обоих) переписка отца с сыном продолжалась еще много месяцев.

Той же осенью 1937 года выяснилось, что кончился срок марокканскской визы, полученной Никола в Брюсселе, и что здешние власти не собираются ее продлевать. Никола и Жанин пришлось перебраться в Алжир, откуда в конце сентября Никола сообщал отцу:

«… я намерен был отправиться в Индию, через Алжир, Тунис, Египет, Персию, проходить неторопливо, этап за этапом. Один Бог знает, удалось ли бы мне это осуществить. Теперь не я принимаю решения, но эти любезные чиновники, которые дают визы. Так что я пока в пути: Касабланка, Фес, Ужда, дальше морем, Порт-Саид, Тлемсен, Алжир. Здесь очень любезный бельгийский консул, он любит живопись и много внимания уделяет художникам. Тлемсен очень красивый город, лежит в предгорье над изумрудной долиной, небольшие, тщательно возделанные поля, вся дорога красива.

… порт огромный. Свет проливается на него с неба, как крупные капли дождя в Бельгии, яркая окраска судов, все как во сне. Множество мелких суденышек и больших сухогрузов, которые медленно входят со стороны моря, и горы, и солнце, оно встает каждое утро и застывает над городом, который белыми уступами спускается к морю. О Боже, как прекрасен, папа, этот мир, прекрасны все виды его деятельности, и портовые машины так же прекрасны, как деревья. Я пишу вам слишком торопливо, ибо спешу увидеть как можно больше картин и книг. Все это просто скандал, как любит говорить Долгоруков, все, что творится в мире, но как великолепен этот скандал.

Я напишу маме длинное письмо, и пусть вас не удивит, если следующее письмо придет из Туниса или из Рима. Я буду там, куда эти вездесущие «заседатели с любезными улыбками» позволят мне ехать.

До свиданья, папа, спасибо за двести франков, которые я получил перед отъездом в Маракеше. Крепко целую вас, маму, Ниссона, от всего сердца».

«Заседатели с любезными лицами» – русские слова, записанные с ошибками (а может, набранные с ошибками), возвращали отца и сына в те не слишком далекие времена, когда они еще вместе читали по-русски Гоголя. Письмо предупреждало о том, что общению их пришел конец. И все же, где-то в Северной Африке вдруг вспомнились ему эти русские «заседатели»…

Потеребив на столе затрепанный польский паспорт Жанин, полученный ею в Варшаве после свадьбы с Олеком Тесларом, и нансеновский паспорт Никола с просроченной марокканской визой и без должных отметок о странствиях, бельгийские «заседатели» разрешили паре обгоревших дочерна художников переплыть из африканской красоты в другую, европейскую, в неаполитанскую красоту.

… Четыре с лишним месяца спустя, в дождливый февральский день, сидя в огромном мраморном зале неаполитанской почты, Никола писал новое письмо отцу. Он получил денежный перевод, подкрепился большим куском хлеба с кальмаром, оглядел Везувий, засыпанный снегом, опустевшие рыбные ряды на базаре, костры под арками улиц, у которых грелись рыбаки, мокрые улицы, мокрые палубы судов, и написал отцу грустно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю