355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Макаров » Знамя Победы » Текст книги (страница 3)
Знамя Победы
  • Текст добавлен: 16 декабря 2020, 18:30

Текст книги "Знамя Победы"


Автор книги: Борис Макаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Знамя Победы

Уткинские посиделки

Не знаю, не помню, откуда Уткины появились в нашем селе, в нашем околотке. Но были они не беженцами. Это точно. Приехали года за два-три до войны. Поселились Уткины – мать, отец и трое детей – в маленьком тонкобревенчатом домике на отшибе возле железной дороги; тот домик, судя по всему, раньше был какой-то подсобкой путейцев, а чего доброго, и баней. Состоял он из одной комнаты, у дверей которой стояла огромная печка – сложенная набок железная бочка с вырезом-дверцей. Дверца – тот же вырезанный лист железа – была подвешена на двух проволочных кольцах. Именно эта печь и давала повод думать, что раньше домик Уткиных был баней. Такие печи-бочки и можно увидеть в деревенских банях, и Уткин-отец (имени его я не помню) работал на прокладке шоссейки – шоссейной дороги, которую вели параллельно с железкой – железной дорогой.

«Шоссейка», «железка» – слова тех лет.

Уткина-мать – тетя Люба – работала на угольном складе при железке. Что она там делала, не знаю. Но явно не сидела в конторе. Это было видно по ее черной-пречерной от въевшейся угольной пыли стеженке и никогда не отмывающимся темным разводам на лице.

Уткин-отец ушел на фронт в самом начале войны. Ушел, чтобы не вернуться в свой тонкобревенчатый дом никогда. Вместо него тете Любе пришла похоронка. Пришла в том же 41-м году.

Случилось это в пору декабрьских морозов. О беде Уткиных в околотке узнали по их жестяной трубе над их железной бочкой-печкой.

Глянула соседка издали на эту трубу утром – не дымит. Глянула в обед – не дымит. Глянула вечером – не дымит. Глянула на следующий день утром – дыма нет, глянула в обед – нет, – метнулась в один дом, в другой:

– Что-то не того, кажется, ни дымка у Уткиных, ни огонька и из избенки никто не выходит… Не случилось ли чего…

– Это точно… и я обратила внимание…

– И я…

– И я…

Сбились женщины-соседки в кучку – и к Уткиным. Пришли и видят: сидят те – и ребятня, и тетя Люба – вокруг ледяной печки-бочки в начинающей обледеневать по углам избенке и не шевелятся – куда-то в одну точку не мигая смотрят.

Сидят – не шевелятся, а на холодной-прехолодной печке-бочке, на горбушке, черной окалиной покрытой, белая-пребелая бумажка лежит.

Взяла одна из женщин эту белую-пребелую бумажку, к глазам поднесла, губами пошевелила и, побелев, как эта самая бумажка, тетю Любу за плечи обняла и тонко-тонко завыла.

Никто из остальных пришедших к Уткиным женщин в бумажку не заглянул, никого ни о чем не спросил – все и без того поняли, почему у Уткиных два дня над жестяной трубой над железной бочкой-печкой дыма не было. Одна за другой вплели женщины свой вой в общий вой, и выплеснулся он из домика и полетел далеко-далеко по заснеженным пустырям, по буграм и оврагам. Подхватил этот вой проходящий мимо уткинского домика поезд – вплел его в крик-вой паровозный, от быстрого бега и усталости осипший, и разнес его по всей горемычной стенающей, обливающейся кровью под натиском тогда еще не знающего ее настоящей силы и стойкости врага земли.

Это потом, потом он, растеряв сверкающие серебром губные гармошки и побросав в снега и болотные топи-хляби солнцебокие, приготовленные для победных парадов трубы и литавры, волчьим предсмертным воем заплатит за горький, слезный вой наших женщин, наших детей, нашей земли – нашей Отчизны…

О том черном дне Уткиных я рассказываю отнюдь не по рассказам других.

Среди тех, кто пришел к ним, была и я. Мне исполнилось 14 лет. Я училась в одном классе с Димкой Уткиным. Мы – тринадцати-четырнадцати-пятнадцатилетние – в то время считали себя взрослыми. Да и действительно были такими. По выходным дням, а иногда и после уроков мы шли разгружать и загружать вагоны. Носили на тяжелых неуклюжих носилках тяжелые глыбы каменного угля, перетаскивали из вагонов и в вагоны мешки с мукой и солью, подметали перрон, укладывали в штабеля шпалы…

И когда мама вместе с другими женщинами, отправляясь к Уткиным, домик которых казался вымершим, кивнула мне, я сразу поняла – надо идти. Там могла потребоваться и я.

Почти не разговаривая друг с другом, лишь изредка перебрасываясь одним-двумя словами, женщины затопили печку-бочку, подмели пол, приказали мне и еще двум моим сверстницам принести воды.

Несколько женщин из ближайших домов принесли хлеба, картошки, капусты и даже кусок сала. В декабре 41-го мы еще не голодали – выручали довоенные запасы.

Минут через двадцать – тридцать в домике стало тепло. Печка-бочка быстро нагрелась, и в считаные минуты ее бока начали источать не только жар, но и темно-красный кровавый свет. Забулькал-засопел носиком чайник. Запахло оттаявшим салом, щедро сдобренным чесноком и печеной картошкой.

Женщины, бережно поддерживая под локти, подвели к столу тетю Любу, усадили ее в торец. По правую сторону от матери разместили осиротевших «утят», как иногда называла своих детей их мать.

– Ну что ж, помянем батяню вашего? Ишь как там написано: геройской смертью… за Родину… Значит, незряшным человеком был. Гордитесь, плакать не надо… Пусть враги наши плачут… – приподняла стакан с чаем крупная, по-мужски плечистая путеобходчица Александра Васильевна Голицина. – Вроде б не громкий мужик был, а вот час пробил – героем стал…

Через пару часов на смену нам пришли еще несколько женщин, стариков, мужчин-железнодорожников, имеющих броню – отсрочку от призыва в армию, мальчишек и девчонок – одноклассников и друзей ребят Уткиных.

И такие приходы-гостевания, которые кто-то назвал «уткинскими посиделками», назвал, может быть, не очень точно: «посиделки», на мой взгляд, слово все же несколько «облегченное», – в селе, в нашем околотке стали организовываться, проходить все чаще и чаще. Война набирала силу, требовала все новых и новых жертв.

Геройской смертью за Родину пал муж Александры Васильевны Голициной… Сын Екатерины Харитоновны Журбиной… Два сына Андрея Дмитриевича и Галины Викторовны Чистохиных и многие, многие, многие другие…

И каждый раз, услышав горькую, страшную весть, в дома павших героев приходили односельчане, приходили разделить горе, по мере возможности утешить, вместе поплакать, вместе вспомнить, приходили ощутить свое единство, свое родство, в конечном итоге – свою силу, свою непобедимость.

Не знаю, не помню, были ли уткинские посиделки в нашем селе первыми. Скорее всего – нет. Но лично для меня они были первыми, первыми в долгой череде других, поэтому, если вы будете где-нибудь в газете или книге обнародовать мой рассказ, так и назовите его – «Уткинские посиделки». Пусть это название будет памятью первому герою, погибшему за Родину, на поминках которого мне пришлось впервые побывать в первые месяцы Великой войны…

Облигации

В войну я работала учительницей в маленькой школе маленького поселка. Нас, учителей, как и учеников, было мало. Местные поселковые власти привлекали нас, как людей грамотных, образованных, а таких в те годы в селах и поселках было наперечет, к проведению почти всех общественных и политических мероприятий.

Мы были агитаторами и политинформаторами, организовывали сборы вещей, прежде всего теплых шерстяных носков и варежек для фронтовиков, устраивали субботники по наведению санитарного порядка в поселке… Особенно часто, можно сказать постоянно, мы занимались сбором облигаций государственного займа. Сегодня уже многие, наверное, даже не знают, что это такое.

Еще в довоенные годы государство стало выпускать облигации. Ежегодно, помнится, даже по нескольку раз в год в газетах публиковались таблицы выигрышей. Владельцы облигаций, а ими были все работающие, проверяли по ним свои облигации, и некоторые выигрывали большие суммы денег.

Но это случалось редко. Покупая облигации, человек, можно сказать, просто отдавал свои деньги государству. Это знали и понимали все, а потому многие покупали облигации под нажимом руководителей предприятий и организаций, профоргов и партийных активистов. Но как бы там ни было – государство получало огромные денежные средства, которые были нужны и в мирное время, но особенно, конечно, в годы войны.

В годы войны, чтобы победить фашистских захватчиков, наш народ жертвовал всем. Люди отдавали свои сбережения на строительство самолетов, танков, кораблей. Но и сегодня помним, например, Ферапонта Головатого, отдавшего свои трудовые накопления, он был пчеловодом, на строительство двух самолетов-истребителей. В самое тяжелое время по всей стране развернулось патриотическое движение по сдаче в фонд обороны облигаций государственного займа. Сдавая облигации государству, люди, само собой разумеется, отказывались от будущих выигрышей, от надежды когда-нибудь вообще получить отданные «взаймы» деньги.

В городах, селах, поселках создавались специальные комиссии по сбору и уничтожению собранных облигаций. В комиссии входили представители местной власти, члены партии, активисты, передовики производства, авторитетные люди.

Как я уже сказала, почти постоянно в эти комиссии входили и мы, учителя. При уничтожении облигаций надо было составлять специальные акты, и тут требовались грамотные люди.

В определенные дни мы делали подворные обходы, беседовали с людьми, убеждали их в необходимости сдавать облигации в помощь фронту. Надо сказать, особых убеждений, призывов не требовалось. Люди были готовы отдать последнее, чтобы помочь нашим бойцам разгромить ненавистного врага.

Облигации мы складывали в обыкновенный мешок. И после окончания обхода составляли акт и в присутствии всех членов комиссии просто-напросто сжигали в печах.

Ходить по дворам, да еще при любой погоде, было нелегко. Мы были плохо одеты, а главное – ослабевшие от постоянного недоедания. А когда люди недоедают, они часто болеют. К вечеру, к окончанию обхода, мы очень уставали. Кроме того, у всех нас были дети, у многих – престарелые родители. Процедура же сжигания облигаций требовала много времени. Бумага в кипах, как известно, почти не горит. Каждую облигацию бросать в печь приходилось по отдельности. Иногда этот процесс затягивался за полночь, а ведь назавтра надо было снова идти на работу, заниматься домашними делами, а после окончания рабочего дня – опять выполнять общественные обязанности. Потому, хотя все мы были детьми своего времени – людьми предельно законопослушными, исполнительными, строго подчинялись требованиям всяких инструкций и предписаний, – в этот момент, в момент сжигания облигаций, шли на уголовно наказуемое нарушение инструкции – поручали, доверяли уничтожать облигации кому-нибудь одному из нас.

Не раз, не два сжигала облигации и я. Садилась возле открытой печи, доставала облигации из мешка и почти всю ночь смотрела на языки пламени. Рядом, в соседней комнате, спали трое голодных детей и старушка-мама.

Сижу, смотрю на огонь и вижу в языках пламени наши горящие города и села, наших идущих сквозь огонь бойцов и самого любимого из них – своего мужа…

Закончу – переворошу пепел кочергой, и все.

Подписи членов комиссии в акте об уничтожении облигаций обычно ставились заранее, сразу после окончания обхода.

Утром я уносила акт председателю комиссии.

И вот что показательно. Уже через много-много лет после войны, когда мы стали жить вполне сносно – вдосталь наелись хлеба, оделись, обулись, – мне вдруг пришла в голову грешная мысль: а ведь любой из нас, членов комиссии, мог сколько угодно облигаций при таком их сжигании утаить, спрятать, короче говоря – украсть, а потом, имея их большое количество, при очередном розыгрыше получить столько денег, сколько бы хватило, чтобы не знать, что такое голод и холод, сытно кормить своих детей и стариков-родителей…

Нет, не крали…

И даже не думали о том, что можно красть…

Была война. Был страшный, сильный, жестокий враг, и мы победили его не только пулями, снарядами, штыками – чистотой своих душ. Может, это сегодня и громко звучит, но только так – и чистотой своих душ…

Стакан горячего молока

В январе 1943-го я сильно простудилась и заболела. Мы – я, мои старики-родители и малолетняя дочка – жили в рабочем поселке рядом с областным центром. Я работала на прокладке железнодорожной ветки от главной магистрали к резервной нефтебазе. Работа была очень тяжелой. Наша бригада из пятнадцати женщин копала землю, переносила и укладывала шпалы, разгружала машины.

За свою работу мы получали скудные пайки. В паек обычно входили пара банок рыбных консервов, плитка жмыха, бутылка растительного масла и две-три булки черного, остистого, ноздреватого клейкого хлеба.

Пайки выдавали раз в две недели. При всем при том по сравнению со многими соседями мы жили «зажиточно». От голода в обморок не падали. Прошлогоднюю картошку на чужих огородах не искали.

С ранней весны и до самого ледостава больной, изможденный сорокалетним шахтерским трудом папа целые дни проводил на большом озере, на берегу которого находился наш поселок.

Папа ловил рыбу. Иногда ему удавалось выудить с десяток приличных карасей, и тогда мы чувствовали себя вообще богачами. Мама летом собирала на берегу озера разные съедобные корешки и травки, которые она называла «приварком». Жили мы в большом многоквартирном доме на втором этаже, и огорода у нас не было. Однажды мама попыталась посадить капусту на маленькой грядке-клумбе между хозяйственными постройками. Но стоило появиться первым листикам, их с корешками выдрали голодные ребятишки.

Зимой нам без папиных уловов и маминых приварков жилось труднее, но мы, как сегодня говорят, держались на плаву.

И вот я заболела. Папа сходил в поселковую больницу, уговорил знакомого врача – славную, отзывчивую женщину – прийти к нам и осмотреть меня.

Валентина Дмитриевна, так звали врача, наверное, целый час осматривала, прослушивала меня и сделала неутешительный вывод: воспаление легких, общее ослабление организма из-за постоянного недоедания и тяжелой работы, признаки ревматизма…

Она выписала мне кое-какие лекарства и назвала главное из них – хорошее, полноценное питание. Это главное лекарство назвала тихим голосом, не глядя на маму, папу и дочку, словно стесняясь и меня, и их. Ведь и сама Валентина Дмитриевна, худенькая, бледная, сутулая, хотя и совсем молодая женщина, явно нуждалась в хорошем, полноценном питании…

Мама, папа и дочка чуть не насильно кормили меня супом из рыбных консервов, заправленным для сытости кусочками хлеба и обильно сдобренным растительным маслом. Я понимала, что они отдают мне последнее, что они наверняка из-за стремления обеспечить меня «хорошим, полноценным» питанием недоедают сами. Но я, хотя мне и не хотелось есть, ела все, что мне давали, и старалась есть как можно больше. Даже в горячке, в полубреду я понимала: не встану, умру – умрут они, умрут страшной смертью от голода и холода, как умерли уже некоторые жители нашего поселка.

Прошло дней пять-шесть, и «хорошее, полноценное» питание, а вместе с ним и мое непреклонное стремление во что бы то ни стало вырваться из лап болезни и смерти сделали свое дело – я почувствовала себя лучше. У меня появился настоящий аппетит и даже возникло острое, навязчивое желание, одно из тех, какие иногда появляются у выздоравливающих людей, – я мучительно захотела горячего молока, настоящего, полноценного, свежего горячего молока. Мне стало казаться, что, как только я выпью стакан горячего молока, болезнь окончательно отступит и я моментально стану здоровой и сильной.

Но как раз именно в этот момент иссякли последние крохи «хорошего, полноценного» питания, и не только я, но и мои дорогие мама, папа, дочка оказались на грани голодной смерти.

– Молока бы, один стакан горячего молока – и я бы встала, – как-то невольно вырвалось у меня. – Встала, и снова у нас были бы хлеб и масло…

Лишь значительно позже я узнала: сразу после моих слов папа отправился к месту, где работала наша бригада. Он рассказал женщинам о нашем бедственном положении, обо мне и даже о моем сокровенном желании…

Завтрак следующего дня у нас состоял из кастрюли кипятка и трех крошечных кусочков жмыха. А через час после завтрака к нам пришли три женщины из моей бригады. Они принесли целых пять булок хлеба, чуть не десять банок рыбных консервов, половину толстенной плитки жмыха и… почти полную чекушку – 250-граммовую бутылочку – настоящего, полноценного свежего козьего молока.

– Груня Портнова дала. У нее коза. Троих ребятишек от голодухи молоком спасает. Так Груня молится на свою козу. Вот и тебе… А это все – от нашей бригады. Выздоравливай. Нам сидеть некогда. Работы тьма. Снова шпалы подвезли…

Красиво, складно говорить мы тогда не умели. Не умели пылко выражать сострадание и сочувствие. Стеснялись высоких слов.

Время было суровым. Очень суровым. Но люди были людьми. Настоящими людьми…

Живые волосы

Было их много. И появились они почти все в одно время. Мы, взрослые и дети, – вернее, взрослые и мы, дети, – называли их беженцами. И все мы знали: беженцы бежали от войны, а откуда, из каких мест, значения не имело. Тогда, в первые годы фашистского нашествия, война захлестнула пол-России и все ползла и ползла, как черная туча, как клубы дыма, как смертоносная волна огня, на восток. И по мере наступления этой волны все гуще и гуще становились толпы беженцев – стариков, женщин, детей, уходящих, убегающих от нее.

В нашем селе, как, наверное, и в других тыловых городах и селах, беженцам помогали, чем могли. Им выделяли углы и комнаты в домах, усаживали за семейные, и без того тощие столы, им отдавали последнюю обувь и одежду. Да что там говорить – люди и в войну оставались людьми. К тому же все понимали – война. А война – это прежде всего неопределенность судьбы – судьбы своих близких, судьбы собственной, судьбы своей деревни, судьбы своей страны. И все понимали: для того чтобы эта неизвестность не закончилась общей бедой, общей гибелью, надо держаться друг за друга, надо помогать друг другу, ибо сегодня поможешь ты, завтра помогут тебе, сегодня выручишь ты, завтра выручат тебя…

В нашей семье, состоящей из меня, девочки-подростка, и мамы-учительницы (папа находился на фронте почти с самого начала войны), беженцы появились и поселились осенью. А вот осенью какого военного года – не помню…

Уже после войны, когда я училась в школе, в институте, мы с мамой часто вспоминали наших квартиранток – Полину Петровну и дочку ее Нину, – но когда они поселились у нас, я маму не спросила. А теперь уже не спросишь…

Но тот осенний день я помню так ярко, детально – будто он был вчера…

Вы, наверное, и сами знаете, с возрастом такое бывает: спроси пожилого человека, чем он занимался в среду на прошлой неделе – не вспомнит. А вот о каком-нибудь дне шестидесятилетней давности расскажет во всех подробностях.

Так вот…

Я сидела у окна в передней комнате. Окно было высоким и широким. А за ним стояло дерево с большими золотыми листьями. Листьев на дереве было уже немного – облетели. И эти листья, как золотые зеркала, отражали солнце, переливали его в нашу комнату, где и так солнца было много…

Я ждала маму.

И когда мама пришла домой с какой-то незнакомой женщиной и худенькой, высокой, выше меня, девочкой, я не удивилась, ведь мама была учительницей и к нам часто приходили другие учителя, мамины ученики и их родители.

– Вот, Света, – обратилась мама ко мне, – знакомься – это тетя Поля и ее дочка Нина. Они беженцы. Их дом сожгли немцы. Теперь им негде жить, а потому они будут жить у нас. Нина будет тебе старшей сестренкой. Вместе вам будет веселее. Раздевайтесь, раздевайтесь, – повернулась мама к тете Поле и Нине. – Будьте как дома.

Тетя Поля и Нина сняли телогрейки, развязали и сняли большие, но грязные и рваные одинаковые клетчатые платки. И тут мама и я разом ойкнули. Стоило Нине снять платок, и по ее плечам, груди, спине заструился золотой, пронизанный золотым солнцем поток волос. Волосы были густыми и почти достигали пола.

– Чудо! – Мама шагнула к Нине, окунула ладони в золотой поток, снова ойкнула и замахала руками, как будто обожглась об это живое пламя. – Полина, да она же вся во вшах! А голова-то, голова! Сплошные коросты и вши. Да они же съедят ее. Заживо съедят!

– Три месяца горячей воды не видали и про мыло забыли, – глухо сквозь слезы откликнулась Полина. – Я сейчас свое рванье во двор вынесу. А то и вас наградим. Простите уж нас. Будь она проклята, война эта. Пусть все вши наши, все беды наши на проклятого Гитлерюгу перейдут. Не будет ему пощады! Не будет!

Мама подвинула на середину комнаты табуретку, сняла с гвоздика над окном большие ножницы, кивнула на табуретку Нине:

– Садись! И сиди смирно!

Нина послушно села. Лязгнули ножницы, и на пол полился-заструился живой солнечный ручей.

Вошла тетя Поля. Встала у стены. Закрыла ладонями глаза:

– Не могу… Не могу… Волосы-то у дочки какие…

– Волосы вырастут! Закончится война, откормимся – быстро вырастут. А вши заесть насмерть могут. Вон уже и так коросты в раны превратились, не заживают. Пропадет девчонка! – резко, не глядя на тетю Полю, ответила мама, продолжая щелкать ножницами. – Сейчас обработаем голову керосином, и я баню истоплю…

Я сидела у окна, смотрела на медленно сползающие с плеч Нины золотые пряди и привычно не вмешивалась в разговор взрослых. С Ниной же мы еще не успели обмолвиться ни одним словом.

Текло солнце. Стекали, ложились, укладывались в золотую копешку Нинины волосы…

– Все! – Мама распрямилась. – Иди, Нина, во двор. Отряхнись. Сейчас я принесу бутылочку с керосином. Надо помазать, иначе вши и теперь не уйдут. Но это совсем не больно.

Нина вышла. Следом за ней вышла тетя Поля.

Мама взяла лежащие у печки совок и веник, подошла к Нининым волосам и отшатнулась:

– Они же шевелятся! Шевелятся!..

Волосы действительно шевелились. Шевелились от кишащих в них гадких насекомых.

Шла война.

По дорогам шли беженцы.

По дорогам шло горькое горе. Страшное горе…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю