Текст книги "Дом, который построил дед. Вам привет от бабы Леры"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Старшов застрял на пересадке. И вовсе не потому, что не было поезда, а потому, что вовремя приметил капитана Даниленко в группе офицеров. Он сразу же постарался убраться подальше, но в первый класс его не пустили два угрюмых уральских казака, а в общем зале оказались одни солдаты, смотревшие на него столь настороженно, что поручик почел за благо поскорее убраться из помещения на тускло освещенный перрон.
Моросил нудный осенний дождь, перрон был пустынен. Леонид встал подле окна, в тени, изредка поглядывая через стекло на опасного капитана. «Вот влип, – с досадой думал он. – Хоть бы убрался этот корниловец, что ли…» Но поезд, на котором они оба приехали, уже ушел, а другого не было, и поручик пребывал в полной растерянности.
За вокзальным зданием послышался грохот автомобильных моторов, и на перроне появилась группа офицеров. Они приблизились, поручик, заметив среди них генерала, отдал честь, но генерал и сопровождающие не обратили на него внимания, занятые разговором.
– …максимум проверенных, максимум! Поручаю это вам, полковник Олексин.
– Слушаюсь, ваше превосходительство.
«Олексин? – отметил про себя Старшов. – Нечастая фамилия…» И окликнул, не сообразив еще, что будет говорить, но поняв, что судьба вроде бы начала улыбаться:
– Полковник Олексин?
От группы отделился подтянутый щеголеватый молодой генштабист. Вгляделся в мокрые сумерки:
– Простите?
– Вы имеете отношение к генералу Олексину Николаю Ивановичу?
– Это мой дядя.
– Я женат на его дочери.
– Позвольте… – Александр Олексин шагнул навстречу, улыбнулся вдруг. – На моей кузине Вареньке? Наслышан. Поручик… э… э…
– Леонид Старшов.
– Очень рад, Александр. – Полковник протянул руку. – Куда и откуда?
– Из отпуска на фронт. Жду поезда.
– Зачем же на перроне? Прошу с нами. Прошу, прошу.
Леонид не отказывался. Они вскоре нагнали генерала со свитой, и полковник Олексин представил поручика по-родственному:
– Неожиданная радость, ваше превосходительство, встретил кузена. Позвольте, господа, отрекомендовать поручика Старшова.
– Значит, нашего полку прибыло. – Генерал вяло пожал руку Леониду. – Следуйте за нами, поручик.
Вслед за генералом они прошли в переполненный офицерами зал ожидания, по которому метался злой капитан Даниленко. Пересекли его в торжественном молчании и скрылись в первом классе, миновав вытянувшихся часовых с оранжевыми лампасами.
В помещении для избранных народу не оказалось, а стол был накрыт, кипел самовар, всем распоряжался казачий есаул, и у каждого окна стояли по три казака. Здесь явно ждали; есаул отрапортовал, генерал пригласил к столу, и Старшов постарался сесть на дальнем конце. Он продрог на октябрьском ветру, с наслаждением пил горячий чай и не вслушивался в негромкий разговор, урывками долетавший и до него.
– …представление, что эсеры – основная опасность, следует признать ошибочным или, по крайности, не совсем верным. Мы полагаем, что сейчас в авангард выходят большевики.
– Жалкая кучка, ваше превосходительство.
– Сила не в массовости, господа. Это правило касается не только политических партий. Сплоченная единой идеей, организация, вооруженная понятными толпе лозунгами, страшнее армии Ганнибала.
– Но пока заседают, митингуют…
– Вот именно – пока. Следовательно, еще есть время. Мало, но есть.
– Их зараза расползается по армии со скоростью сыпняка.
– Следовательно, необходимо упредить…
К поручику никто не обращался, и он, разомлев от миновавшего напряжения и горячего чая, уже не слушал, о чем говорят за столом. Большевики и странная опасность, которую армейское офицерство до сей поры воспринимало скорее на слух, беспокоили его куда меньше, чем необходимость как можно скорее убраться с этой станции. Фронт казался наиболее безопасным местом для окопного офицера, и Леонид только ловил момент, когда будет прилично попросить полковника Олексина о литере на первый же поезд.
– …а этот окопник в крестах? Ваш кузен?
– Не могу поручиться, ваше превосходительство.
– Но рискнуть обязаны, полковник.
Даже на прямое обращение в свой адрес Старшов тогда никак не отреагировал. Отвык, разомлел в госпиталях да объятьях заждавшейся Вареньки, утратил чувство ежечасной опасности.
– Покурим, поручик? – Полковник Олексин щелкнул портсигаром. – Генерал у нас некурящий, так что прошу за столик.
Они уселись за столиком в углу под тускло и неровно светящей электрической лампочкой, закурили. Степенный вахмистр подал пепельницу и ушел; поручик собрался было попросить о литере на ближайший поезд, но Олексин заговорил первым:
– Каково настроение роты?
– Не знаю. Долго отсутствовал: ранение, госпиталь, отпуск. А ныне настроение меняется по семи раз на дню.
– Вы правы, кузен, вы правы. – Полковник озабоченно вздохнул. – С отречением государя Россия утратила устойчивость, и теперь ее мотает по волнам, как мужицкий челнок. Согласитесь, что монархия – при всех известных вам недостатках! – есть самая основательная, самая весомая форма государственной власти.
– До сей поры мне чаще приходилось слышать, что Россию спасет только военная диктатура, – улыбнулся поручик.
– Корнилов? – Александр тоже улыбнулся, но в его улыбке было куда больше скепсиса. – Лавр Георгиевич – бесспорно, вождь, но, увы, не политик, чему свидетельство – августовская авантюра. Кроме того, диктатура для России несравненно опаснее монархии. Почему, спросите? Да хотя бы потому, что монархия есть национальное политическое устройство, а диктатура – заемное.
– Народ ненавидит царя. Во всяком случае, народ, одетый в солдатские шинели.
– Русский человек глубоко нравственен в основе своей, – убежденно сказал Олексин. – И в неразберихе на грани новой пугачевщины он собственным нутром ощутит, что спасение нравственности в сохранении привычного, освященного Богом и веками порядка, каковым является система престолонаследия. А диктатура как альтернатива безнравственна, ибо предполагает захват, узурпацию и неминуемое кровопролитие.
– Кровопролитие, которое учинил Николай Александрович, вряд ли с чем-либо можно сравнить, полковник.
– И за это спросится с него, непременно спросится, – в голосе Олексина зазвучала твердая нота. – Его ожидает суд, и он ответит за все, в чем лично виноват пред своим народом. Но поймите же, дорогой кузен, у нас нет выбора, просто нет, не существует. Россия чудовищно темна, невежественна, бедна и озлоблена, она не готова к демократическим формам правления, ни умом ни сердцем не способна пользоваться ими, понимать их и контролировать, а потому с неизбежностью придет к диктатуре, коли не расчистим ей привычной дороги. Такова реальность, поручик. У России только два выхода: либо диктатор, либо государь. И государь неизмеримо лучше любого диктатора, ибо рассматривает Россию как наследство, которое обязан передать детям в максимально упорядоченном виде. А диктатор всегда временщик, старающийся урвать побольше, ибо дети его не наследуют престола. Представляете, какой грабеж национальных сокровищ начнется на Руси, если власть узурпирует временщик, к какой бы партии он себя ни относил? Вы же образованный человек, Старшов, вы же способны предвидеть последствия.
В рассуждениях полковника Олексина была логика, спорить с которой Старшов не мог. Кроме того, он хорошо понимал, что такое вооруженный, доведенный до окопного идиотизма и окончательно утративший цель в этой войне простой солдат, помноженный на десять миллионов себе подобных. А усадьбы уже пылали, а погромы уже начались, и безнаказанность разъедала озлобленные людские массы как проказа.
– Они не примут царя, – тоже почти шепотом, но с горячностью и верой подхватил полковник. – Царевич Алексей ни в чем не повинен перед своим народом, и народ поймет это, прочувствует и примет. И сегодня задача каждого истинного сына России в провозглашении Алексея государем пусть даже с англо-шведскими ограничениями. Да, России необходимы демократическая конституция, земельная реформа, реальное равенство прав, может быть, даже известное ограничение состояний путем государственного их обложения – все так, все! Но более всего ей необходима передышка, чтобы неторопливо обдумать, спокойно взвесить и всенародно обсудить дальнейший путь общественного прогресса. И только ограниченная монархия способна сыграть роль буфера для гашения разгоревшихся народных страстей и партийных амбиций. Вы согласны с такой программой?
– Пожалуй, – не очень уверенно сказал Старшов.
– И прекрасно. В Петрограде неофициально собираются наши соратники, думаю, что ваше место – там. Идем к генералу.
Странно, до чего же скверно соображал тогда разомлевший поручик. Логика жизни, в которой на первый план упорно вылезали пожары и насилия, беззащитные женщины и дети в Княжом и переполненные остервеневшими, утратившими жалость и сострадание солдатами вагоны, вплеталась в логическую вязь продуманных аргументов полковника Олексина, затемняя и проясняя ее одновременно. Состояние его было смутным, он искал не свою позицию в начинавшейся буре, а свое укрытие, которое могло бы хоть как-то гарантировать покой его семье, родным и близким. Однако и при этом состоянии Старшов ни разу не сказал, что он не просто командир роты, но и исполняющий обязанности председателя полкового комитета, выборный член Армейского совета.
– В Петрограде разыщите полковника Русанова: Садовая, шесть, – говорил тем временем генерал. – Вас перебросят в Царское Село и постараются устроить при особе государя. О фронте не думайте, дезертиром вас не сочтут…
«И что ты думаешь, я поехал, – говорил Дед. – Поехал монархистским заговорщиком, хотя таковым не являлся, и до сей поры понять не могу, почему поехал. Может, и впрямь существует Книга Судеб, предопределяющая пути наши?..»
Последний четверг октября выдался в Петрограде на редкость ветреным, холодным и неуютным. По улицам и площадям ветер носил листовки, обрывки газет и объявлений; вооруженные красногвардейцы и солдаты собирали бумагу для многочисленных костров. Кое-где порою слышалась ружейная, а то и пулеметная стрельба, но в городе было людно. Ходили, беспрестанно звеня, трамваи, мелькали извозчичьи пролетки, а вот автомобилей встречалось мало, да и те, что встречались, уже не принадлежали прежним владельцам; их реквизировали большевики и анархисты, эсеры и представители великого множества различных комитетов, и только иностранные миссии и посольства еще пользовались неприкосновенностью.
А жизнь текла как обычно. Светились окна ресторанов на Невском, практически не закрывались двери трактиров Лиговки и Литейного, шумели переполненные вокзалы и гостиницы, а молчаливые группы вооруженных людей передвигались по самым различным направлениям и вроде бы без всякой системы. Столица ждала, но ждала не затаенно, не испуганно, не забившись в собственные норы. Ждала нетерпеливо, жадно, открыто, никого уже не боясь. Да и кого было бояться, если Корнилов сидел в Быховской тюрьме, никто ничего не демонстрировал, вооруженные люди вели себя мирно, а Краснов был еще далеко по тем смутным – в особенности для железных дорог – временам…
Эшелоны генерала Краснова, медленно подползавшие к столице, переполнили все станции, забили все пути и перекрыли все направления. Пассажирские поезда безжалостно загоняли в тупики, и поезд, на котором ехал поручик Старшов в качестве тайного посланца монархистов-заговорщиков, давно стоял на каком-то разъезде с отцепленным паровозом; Леонид часто выбирался из душного вагона, вслушивался в сырую, промозглую тишину поздней осени и не мог представить, что же творится сейчас в России. На фронте для него было и проще, и привычнее, и легче, но тот германский, окопный фронт навеки оставался позади, а впереди, в черной осенней бездне, ждали другие фронты, совсем непохожие на пройденные и отмученные, и он не то чтобы догадывался – он предчувствовал это.
А в Петрограде были переполнены все театры. Даже огромный Народный дом имени государя императора Николая Второго (название ему еще не сменили) на Петроградской стороне. Там в этот последний четверг давали «Дон Карлоса» Верди с самим Шаляпиным в роли короля Филиппа. И Шаляпин пел, и переполненный зал взрывался аплодисментами, устраивая своему кумиру бурю восторга по окончании каждого акта.
Перед последним актом, когда публика уже сидела в креслах, в зале погас свет. Не постепенно, вместе с вступлением оркестра, а вдруг, еще в то время, когда оркестр настраивал инструменты. Сразу же возникли шум, нервный смех, повышенные женские голоса, но вскоре все перекрыл уверенный и спокойный мужской баритон:
– Граждане, не волнуйтесь, небольшая поломка. Убедительно прошу всех спокойненько сидеть на своих местах, свет скоро дадим.
Не господами назвал публику, что было еще непривычно. Но свет вскоре действительно дали, спектакль продолжался, и поклонники великого певца отвели душу в неистовых овациях. И никто не подозревал, не знал да так и не узнал никогда, что как раз в то мгновение, когда упал занавес, дверь спальни генерала в отставке Николая Ивановича Олексина тихо отворилась и на пороге возникло нечто воздушное со свечою в руке.
– Если противника не атакуют, он вынужден сдаться.
Руфина Эрастовна готовила эту фразу заранее, свеча вздрагивала в ее руке в такт словам, которые она отбарабанила в таком темпе, каковой никак не могло воспринять генеральское ухо. Поэтому Николай Иванович, глупо спросив: «Что?..», – сел на постели, а нежный призрак, оказавшись рядом, задул свечу и сказал уже нормальным, даже умоляющим голосом:
– Если быть совсем искренней, то я очень хотела бы стать законной бабушкой своим внукам.
В эту ночь отряды красногвардейцев и солдат яростно и весело атаковали безмолвствующий Зимний дворец, в одной из комнат которого министры Временного правительства давно и устало ждали, когда же наконец их освободят от тяжкой обязанности быть бесправными душеприказчиками умирающей России.
– Наконец-то! – с горестным облегчением вздохнул Терещенко, когда в кабинет ворвалась вооруженная толпа. – Признаться, мы вас заждались, господа…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯОсень семнадцатого выдалась промозглой и темной, будто Россия сама вошла в собственный склеп. Перевороту сопротивлялись вяло, бессвязно и неохотно. То ли уморились от безволия Временного правительства, то ли присматривались к большевикам, то ли ожидали Учредительного собрания, то ли ужасались начинавшейся гражданской войне, втайне надеясь, что все образуется, что новая метла в первую очередь пройдется по деяниям противозаконным, разрядит напряжение на себя, выторговав передышку для всех.
– Изумилась Россия, – сказал Николай Иванович Олексин.
Тишь да гладь царили в Княжом для усталых сердец. А молодые воспринимали их с чуткой улыбчивостью, позволяя себе откровения только с глазу на глаз, ибо не было, не могло быть в них ни тишины, ни спокойствия. Будто поменялись они со старшими не просто годами, но ролями в ту сумрачную осень.
За три дня до переворота (что, естественно, выяснилось впоследствии) в отчий дом внезапно нагрянул Владимир. Он сменил полувоенный костюм на скромную студенческую тужурку, убрал на всякий случай алый бант, выглядел вполне благонамеренно, однако от фанфаронства избавиться не мог. И как только оставался наедине с Ольгой, начинал вскидывать подбородок, хмурить брови и перекладывать из кармана в карман дамский браунинг, картинно взвешивая его на ладони.
– От черни спрятаться куда труднее, чем от благородных противников, сестра.
А ребеночек – сонный, уютный – уже потягивался, то пяточкой, то плечиком касаясь матери, и Оля, слушая Владимира, слушала собственное дитя. Тем более что даже она никогда не воспринимала брата всерьез, хотя относилась с большим тактом, чем Варя и Татьяна. Однако раствор взаимного отчуждения, недоверия, недоброжелательства, зависти, истерии, а то и открытой ненависти, в котором последнее время изнемогала Россия, крепчал с каждым днем, пока не взорвался ружейной пальбой в доселе таком покойном губернском городе Смоленске. А там и пушки взревели: несколько снарядов разорвалось неподалеку, в центре. Кто в кого стрелял, почему и зачем – в доме не разбирались, но Владимир впервые испугался по-настоящему, забыв о словах и позах. Он заперся в своей комнате, где то тупо сидел за столом, то ничком падал на кровать, то начинал метаться из угла в угол. Он не ел и не спал сутки, постепенно доведя себя до убеждения, что одного из самых ярких эмиссаров Керенского (таким он себе представлялся) не простят ни большевики, ни корниловцы, ни любой иной победитель, и ленивая перестрелка за старательно задернутыми шторами подтверждала самые мрачные его предположения. «Найдут, найдут, непременно найдут! – горячечно думалось ему. – Низкие люди мстительны и злопамятны, они будут искать и преследовать, преследовать и искать. В Смоленске не спрячешься, нет, не спрячешься. Может быть. Высокое? Но им известно, где я могу быть, им все известно…» Одни и те же мысли волчками вертелись в его голове, таинственные «ОНИ» не имели ни социального, ни политического лица, были просто личными врагами Владимира Олексина, а потому от них и не могло быть спасения. «Господи, что же делать, что делать? Как хорошо было тогда, в Вязьме, в запасном батальоне…»
Владимир вдруг сел, а точнее, плюхнулся на заскрипевшую кровать: Лидочка. Бледненькая, востренькая, плаксиво покорная дочь Савелия Димитриевича Нетребина, командира запасного батальона, из которого вольноопределяющегося Владимира Олексина выгнали с таким позором. Да дьявол с ним, с позором: Лидочка никуда не выгонит, а возле нее никогда не найдут.
Спустя сутки он сбежал. Смоленская перестрелка была больше похожа на перебранку, стихала к ночи, возобновлялась с рассветом, и Владимир скорее почувствовал, чем вычислил, время исчезновения.
А вот другой человек вычислил. Он был боевым офицером, люто ненавидел большевиков за развал армии и грядущий позор поражения, в Смоленске застрял после ранения и решил вовремя унести ноги. Владимир наткнулся на него в считанных шагах от дома, увидел перед глазами ствол офицерского нагана, испугался до изнурения и задрал обе руки.
– Я студент, мирный я, мирный. К жене пробираюсь, к Лидочке.
– Смоленск знаешь? Веди.
Владимир знал Смоленск, но не знал, что по соседней улице, густо усыпанной каштановыми листьями, шла разведка противоборствующей стороны. Столкновение произошло за углом, многоопытный офицер успел выстрелить, кто-то упал, разведчики открыли ответную стрельбу, неизвестный офицер кинулся в одну сторону, Владимир – в другую, а разведка, подхватив раненого командира, спешно откатилась назад, подальше от дворянского гнезда города Смоленска.
Через несколько дней после этого случая всякая пальба прекратилась. Об этом не стоило бы упоминать, если бы Оля, алея от гордости и смущения, не призналась мужу о цветении новой жизни. Василий Парамонович умилился и прослезился, а затем и призадумался. И вдруг решил освидетельствовать собственный, так до конца и не перестроенный дом. Правда, не было в том доме ничего, кроме стен, но сам собою он являл наивысшую ценность, поскольку стал собственностью и того, четвертого члена их семьи. И по этой причине трусоватый и очень осторожный Кучнов, измучившись неизвестностью, произвел личную разведку.
Условный рефлекс не успел выработаться даже у него: по старинке казалось, что в сумерках незаметнее. Обыватели уже засели в домах, ворью еще вроде бы рановато, а разбойников Смоленск не видывал со времен Самозванца. И хотя вновь подступало Смутное время, в городе больше не стреляли, власти не объявлялись, приказы не исполнялись, и Кучнова вынесли из дома многонощные терзания. Объявив, что идет подышать воздухом («У подъезда! – прокричала Ольга. – Дальше угла не ходи!»), выскользнул на пустынную Кирочную. Постоял, прислушался – тихо было в городе, только будто бы внизу шумели, за Днепром, – и пошел. Бочком-бочком, часто оглядываясь.
Ничего вроде бы в городе не изменилось. Пожаров не было, криков тоже, стрелять перестали, и единственной метой новой жизни оказалась непривычная для чинного центра губернского города замусоренность улиц. То ли дворники боялись убирать, то ли не желали, то ли не справлялись, а только Василий Парамонович шуршал листовками, обрывками плакатов, воззваний и приказов, будто осенними листьями. Будто гулял себе чинно по Лопатинскому саду в пору бабьего лета.
Но лето (особо – бабье лето) уже было отменено. Не декретом, разумеется, а тем наступающим безвременьем, от которого в воспоминаниях почему-то остаются только вьюги, дожди, слякоть да серое небо в овчинку размером.
Дом Кучновых лежал ниже: хоть его отец и вторгся в аристократический центр, но – с краюшка, застенчиво и осторожно. Эта олицетворенная домом Кучновых осторожность и вела сейчас наследника переулочками, проходными дворами, прижимала к стенам и велела слушать. Так, слушая и прижимаясь, Василий Парамонович и добрался в конце концов до родительского угла. Остановился, присмотрелся – вроде бы свет в дворницкой увидел, обрадовался, от стены оторвался, шагнул.
– Стой!
Двое откуда-то вынырнули. Один с винтовкой, у другого – наган, и Василий Парамонович не просто замер, но и поднял обе руки.
– Кучнов я. Из купцов. Скобяной товар, фирма «Кучнов и сын».
– Куда идешь, сукин сын?
– Дом, вот. Поглядеть. Мой дом. Перестраивается.
Взопрел Кучнов-сын под шубой. Черт его дернул шубу эту…
– Ну иди, гляди. Документ есть?
– Конечно, как можно.
– Иди, иди.
Провели в дворницкую. Дворника не было, за столом с чадящей керосиновой лампой сидел хмурый усатый мужчина, молодой человек в студенческой тужурке и румяный солдат с тыловым лицом.
– Вот, поглядывал. Сказал, что дом, мол, осмотреть надо, – сказал тот, что был с наганом.
– Ступайте. Разберемся.
Часовые вышли. Усатый долго разглядывал Кучнова. И все разглядывали и молчали. Василий Парамонович, обливаясь потом, хотел объяснить, сказать что-то, но только беззвучно открывал рот. Он как-то вдруг постиг, что теперь прав тот, у кого оружие.
– Документы.
Кучнов, торопясь, протянул. Усатый долго изучал их, а студент спросил:
– Какой партии придерживаетесь?
– Обыватели мы.
– Обыватель, а домина – хоромы, – ухмыльнулся солдат. – Экс… это… Забираем мы его. Для нужд трудового народа.
– Берите, берите! – радостно заспешил Василий Парамонович. – Я давно у жены, дом мне без надобности.
– Где это – у жены? – спросил усатый.
– На Кирочной. Генерала Олексина собственный дом,
– Вот на той Кирочной товарища Минина и ранило, – солдат опять ухмыльнулся. – Офицерья там!
– Господь с вами, обыватели мы. Вот-те крест. – Василий Парамонович торжественно перекрестился. – В дому и мужчин-то нет, один я, купеческого звания. Дом, коли нужен, забирайте, все одно – пустой. А стрелять у нас некому.
Он не знал никакого Минина, но испугался. Он все время помнил о Владимире, но решил на всякий случай о нем не говорить.
– Офицеры есть в семье?
– Генерал в имении живет, в Княжом. А офицер есть. Поручик Старшов Леонид Алексеевич. Он на фронте.
– Запиши подробно, – сказал усатый студенту. – Что за генерал, что за поручик, что за семья. Он тебе скажет. И если честно скажет, то и домой пойдет. Дом-то отдашь? Или так, со страху?
– Дом отдаю безвозмездно. Я – сочувствующий.
– Кому?
– Трудовому народу, – тихо, боясь ошибиться, сказал Кучнов.
– Тогда пиши расписку. Мол, безвозмездно и без претензий. Потом весь состав семьи укажешь. Офицеров – особо.
Через час Василия Парамоновича отпустили. Глухо и темно было на улицах, но пережитой страх был сильнее ночной боязни, и Кучнов добрался до дома генерала Олексина куда быстрее, чем добирался до дома собственного. А войдя, разрыдался, перепугав Ольгу, но о продиктованном им списке не сказал. Про дом сказал, что отобрали, а про остальное молчал до последнего часа жизни, когда и признался в терзавшем его грехе Варваре Олексиной.
А в Княжом было тихо. Стесняясь, робко ворковали старшие, причем Николай Иванович иногда решался и на сольную партию, исполняя ее на редкость не своим голосом. Озабоченно шептались о сгинувших невесть куда любимых сестры, весело подрастали дети, а Мишка совсем отбился от рук и слушался только деда, побаиваясь его деревянной ноги. Здесь пока еще не ощущали ни прихода новой эры, ни предсмертных конвульсий России, ни деятельной подготовки к затяжной поре охоты. Здесь было теплее, чем в каком-либо ином месте изумленно замершего государства Российского.