Текст книги "Дом, который построил дед. Вам привет от бабы Леры"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Мы запутали всех и запутались сами в истоках гражданской войны, – как-то сказал Дед. – Сначала от восторга, потом по негласному приказу, затем просто по невежеству мы поменяли местами причины и следствия, запутав концы и начала исторической пряжи. А теперь порою случается, что мы принимаемся аппетитно лузгать семечки до открытия Америки.
Дед заговорил о гражданской войне применительно к периоду, когда до ее официального начала оставался почти год. Еще не пришла пора Октябрьской революции, еще сухо шелестел листвой солнечный сентябрь, а гражданская война уже началась. Корни нового всегда прорастают в старом перегное, и прорастание это ощущалось не в том, что где-то, скажем, в Псковской губернии, бродячие шайки дезертиров уже жгли помещичьи гнезда; нет, оно шевелилось в душе каждого человека, втянутого в водоворот войны и революции, потому что этому каждому человеку уже тогда приходилось делать выбор – кто я, где я и зачем я. Выбор не на данный час, не на одно сражение, не на обозримое будущее и даже не на всю жизнь выбор. Нет, выбирать приходилось не в своих, а в государственных координатах времени, исходя не из своих, а из обобщенных интересов, даже если в это обобщение включались только лично близкие люди. Но пока еще каждый человек вел свою собственную гражданскую войну, болезненно анализируя, на какой стороне баррикады окажется он в неминуемом Завтра.
Поручика Старшова тоже терзали те же мысли, хотя он громко и часто объявлял себя всего-навсего ротным командиром, готовым действовать по воле своих солдат. В этом была некоторая доля правды, но, кроме этой, условно говоря, солдатской доли, существовала еще доля отца и мужа, доля члена большой интеллигентной, ласковой, доброй и дружной семьи; существовала, наконец, невысказанная, но постоянно ощущаемая причастность к определенному слою населения России. Эта классовая, как ее теперь именовали, причастность чаще всего срабатывала в нем в плане неприятия солдатской грубости, нахальства, тупости, жадности, злобы, бессмысленного сквернословия и крайнего неуважения к женщине. Прежде он резко пресекал подобное, но теперь все чаще терпел, не решаясь ввязываться в далеко не равносильную ссору. Терпел, проклиная и презирая себя, и в этом горьком терпении, в этом подавлении личного неприятия тоже сказывалась внутренняя гражданская война. Поручик Леонид Старшов, внешне послушно следуя течению, пропускал это течение сквозь собственную душу, мучительно размышляя, честно ли он поступает сегодня и где следует оказаться завтра, чтобы остаться честным.
Странное было время: солдаты валом валили с позиций, но поезда, идущие на фронт, тоже почему-то оказывались до отказа забитыми все теми же солдатами. Они беспрерывно курили, матерились, ели, спали, били вшей и говорили, говорили, говорили. Никто не обращал внимания на офицеров, будто их не существовало не только в вагонах, но и вообще в жизни, но никто и не противился, когда попавшие в общий вагон офицеры инстинктивно забивались в одно купе. И если весь вагон орал, ругался, громко рыгал и громко хохотал, то в офицерском отсеке говорили приглушенно, никогда не смеялись и все время настороженно прислушивались, о чем горланят в солдатских купе.
– Война размывает культурный пласт государства, – говорил немолодой, совершенно невоенного вида полковник, впалую грудь которого прикрывало весомое количество орденов. – А ведь культурный пласт есть запас народной нравственности. Так что, господа, я полагаю, что дело совсем не в отречении государя. Наоборот, отречение государя есть следствие размытия всеобщей нравственности.
– Государя вынудили говоруны! – безапелляционно перебил до черноты загорелый широкоплечий капитан. – Вся эта орава болтунов…
– Вы монархист?
– Я стал монархистом. Да, да, господа, стал, поскольку раньше им не был. Я с четырнадцатого в окопах, в неразберихе и бессмысленной кровище – какой уж тут, к дьяволу, монархизм! Но когда все вдруг поползло, когда все мои старания, кровь и пот моих солдатиков коту под хвост, когда вот это… – капитан потыкал большим пальцем за плечо, в вагонный гам. – Все по-иному воспринимается, все. И не я один, заметьте; у нас на Юго-Западном большинство офицеров опамятовалось, да, боюсь, поздненько.
– В монархическое стойло вам народ уже не загнать, – с ноткой торжества произнес прапорщик недавнего университетского прошлого. – Весь этот гомон, грохот, вся толкотня эта и неразбериха совсем не оттого, что царя скинули, а оттого, что матушка Россия наша на иные рельсы переходит. На демократические рельсы мы с вами перебираемся именно в данный момент истории, а на стрелках всегда трясет и качает. Трясет и качает неустойчивые элементы общества, но все образуется, как только Учредительное собрание изберет законную власть.
– Учредительное собрание? Окстись, прапор! Ратовать за него – значит ратовать за сборище говорунов со всей Руси святой. Хрен редьки не слаще.
– Но позвольте, капитан. Временное правительство в рекордно короткий срок так скомпрометировало себя, что ни один истинно русский патриот…
– Лабазник ваш истинно русский патриот. Лабазник!
– Я думаю, господа, что Россия и в самом деле не созрела до восприятия демократии, – сказал явно призванный из запаса ротмистр. – Ни до введения ее сверху, ни до понимания ее снизу. Восприятия как гражданской необходимости, я имею в виду.
– Вспомните, господа, что говорил незабвенный штабс-капитан Лебядкин: «Россия есть игра природы, но не ума», – вставил свое слово полный, добродушнейшего вида военный чиновник. – Как в воду глядел Федор Михайлович. Как в воду!
– Сожалею, что поздненько ввели расстрелы на фронте, да, сожалею! – заглушил всех хриплый басок капитана.
– Россия страхом живет и по-заморскому жить не умеет. Ее запугать надо, тогда она вывезет.
– Нонсенс, капитан, – поморщился прапорщик.
– Чего-о? Да вы историю вспомните: кого мы в ней возлюбили? Либерала Александра Первого? Реформатора Александра Второго? Нет-с, Ивана Васильевича Грозного с Петром Первым – вот наш русский образец идеального монарха. И сейчас нам прежде всего необходим вождь, но поскольку среди Романовых такового что-то пока не видно, временно создадим офицерского императора.
– Корнилова, что ли? – Полковник поморщился. – Россией управлять нужно не только кнутом и даже не только пряником, сколько идеей. И чем фантастичнее идея, тем больше шансов, что за нею пойдут, как шли за Разиным или за Пугачевым. А Корнилов какую идею предложит? Подъем на час позже? Солдафон Лавр Георгиевич, солдафон, а не утопист. А нужен – утопист.
– Утопить Россию в утопии! – засмеялся прапорщик.
– Неплохая мысль, полковник, но что воспоследствует?
– Пардон, господа, вынужден отлучиться, – пробормотал капитан. – Жрем чего ни попадя, из сортиров не вылезаем, а туда же – философствуем!
С этими словами он вышел из купе, предварительно долго высматривая кого-то в коридоре, набитом солдатами. Прапорщик снова засмеялся (что-то в нем было неисправимо студенческое):
– Послабление в России всегда воспринимается буквально…
Его слова перекрыли крик, шум, топот сапог С грохотом откатилась дверь, в купе ввалился красный, смертельно перепуганный капитан. Кое-как защелкнул дверь на замок, трясущимися руками вытащил револьвер.
– К оружию, господа!
В дверь ломились. Стучали кулаками, глухо били прикладами, нажимали тяжелыми плечами. Дверь дрожала и прогибалась под напором яростной солдатской толпы.
– Открывай! Стрелять будем! Открывай!
– Не открывайте! – кричал капитан, забившись в самый темный угол.
Грохнуло три выстрела. Стреляли вверх, предупреждая, что шутить не намерены; пули, пробив дверь, ушли в потолок.
– Открывай! Гранатой рванем!
– Откройте, – тихо сказал побледневший чиновник.
– Откройте, господин полковник. Может, из уважения к вашему возрасту…
– Не надо! – выкрикнул капитан.
– Дерьмо! – выругался полковник. – Неужто русское офицерство и вправду под Мукденом осталось?.. – Он решительно распахнул дверь, выкрикнул в набитый солдатами коридор: – Тихо! Я командир пехотного полка полковник Егоров! Я с первого дня на позициях, восемь орденов и шесть ранений! Тихо! Требую объяснить!..
– Я капитана узнал, капитана! – закричал смуглый маленький солдатик. – Он двоих с нашей роты самолично расстрелял, самолично! Даниленко ему фамилия, Даниленко!
– Вы Даниленко? – спросил ротмистр забившегося за него капитана.
Капитан промолчал, но как офицеры, так и солдаты одинаково поняли его молчание.
– А, гад!
– Братцы, нельзя же без суда! – сбившись с единственно верного сейчас тона, забормотал полковник, ошарашенный не столько, может быть, самим обвинением, сколько молчанием капитана. – Нельзя так, братцы, успокойтесь…
– Ах, братцы?! – завопило, заорало, заматерилось кругом, угрожающе защелкали ружейные затворы. – Выдай его нам, коли братец, выдай! Бей их всех! Бей! Заодно они, хватит, попили кровушки…
На полковника нажали, вдавили в купе. И все поняли, что еще мгновение – и озверевшая толпа расстреляет их в упор. Все поняли, но что следует сделать, сообразил только Старшов. Он доселе молчал, предаваясь воспоминаниям об отпуске, но именно в этот миг осознал, что только он один в состоянии успокоить толпу.
– Стой! – Он рванул из кобуры револьвер, пальнул в потолок. – Я член Армейского совета выборных и председатель полкового комитета солдатских депутатов. Вот мои документы.
Он передал мандаты. Их уважительно брали, внимательно и непременно вслух прочитывали, передавали дальше для ознакомления. В вагоне вдруг стало тихо.
– Документ верный, и сам ты, гражданин депутат, тоже вроде человек верный, – сказал увешанный медалями унтер, возвращая бумаги поручику. – Почему же расстрельщика не выдаешь?
– Не могу допустить самосуда, мне такого не простят ни солдаты мои, ни моя совесть. На следующей станции у меня пересадка, и я обещаю препроводить капитана в комендатуру для выяснения всех обстоятельств. Извольте сдать мне оружие, капитан.
Последовала пауза, протяженность которой Леонид отсчитал гулкими ударами собственного сердца. Солдатам нельзя было давать опомниться, а глупый, перепуганный капитан, обмерев, тянул, тянул…
– Извольте сдать оружие! – резко выкрикнул поручик. – Или я прикажу взять его у вас…
Протянул руку в угол, почувствовал в ладони тяжелую ребристую рукоятку и с трудом сдержал вздох облегчения…
Солдаты, погомонив, ушли. Полковник осторожно прикрыл дверь купе, сказал, избегая взгляда:
– Благодарю, поручик. Овладели обстановкой, спасли пятерку русских офицеров.
Офицеров в купе было шестеро, но полковник Старшова к ним не причислял. Леонид отметил это механически, никак не прореагировав.
– Отдай револьвер, поручик, – с глухой угрозой проворчал капитан Даниленко. – Слышишь?
– Чтобы нас вместе с тобой растерзали солдаты? – тоже на «ты» спросил Старшов.
– Вы же, капитан, в сортир рвались, – с раздражением сказал прапорщик. – Что, медвежья болезнь наоборот?
Капитан зыркнул на него свирепым взглядом, но промолчал. И все молчали, утратив всякий интерес к философским размышлениям о судьбах России.
К станции, на которой Старшову следовало делать пересадку, а до этого сдать капитана в комендатуру согласно обещанию, данному солдатам, поезд подошел в густых сумерках. Поручик взял вещи, сказал капитану Даниленко:
– Собирайтесь.
– А если я не пойду? Оружие применишь?
– Как вам угодно, – безразлично сказал Леонид, выходя в коридор.
– Ступайте, капитан, – резко сказал полковник. – Нас и вправду разорвут без этого солдатского любимчика.
Даниленко, не прощаясь, вышел следом за Старшовым. Уступая дорогу поручику, толпившиеся в коридоре солдаты почти смыкались перед капитаном, и тому приходилось боком продираться сквозь угрюмо молчаливую враждебную массу.
– Погодите, поручик! – не сумев спрятать страха, закричал он.
Леонид не остановился, не оглянулся, но пошел чуть медленнее, и Даниленко нагнал его почти у выхода. Пристроился сзади, едва не наступая на пятки. Так они и вышли в тамбур, где стояли маленький смуглый солдат, узнавший в капитане «расстрельщика», хмурый унтер с медалями и двое солдат, уже немолодых и бывалых. Четверка явно ждала их, и капитан Даниленко со всхлипом вздохнул:
– Господи…
– Мы сами его доставим, господин поручик, – угрюмо сказал унтер. – А то сбежит еще в темени.
– А если офицеры на станции таким конвоем заинтересуются, тогда что? Стрелять начнете?
– Стрелять, оно последнее дело, – вздохнул один из солдат. – Три года все стреляем, стреляем…
– Он солдат расстреливал! – закричал смуглый. – Сам расстреливал! Сам!
– Вы, унтер, человек бывалый, соображать умеете, – сказал Старшов, не обратив внимания на крик. – Четверо солдат ведут офицера под конвоем. Куда ведут? Сдать в комендатуру? А где документы?
– А у вас где документы?
– У меня – мандат представителя армии, – нашелся поручик. – Я имею право потребовать расследования.
В тамбур вышел пожилой усталый проводник. Протиснулся к дверям.
– Подъезжаем, – пояснил он. – Сколько стоять будем, никто теперь не знает. Выбилась Россия из расписания.
Лязгая сцепами, состав начал притормаживать. В густеющих сумерках показались первые дома.
– Ладно, ваша взяла, – сказал унтер. – Пошли, ребята.
Солдаты вошли из тамбура в вагон. Поезд, дернувшись, остановился. Проводник, а за ним и офицеры спрыгнули на насыпь.
– Не приняли, – пояснил проводник. – Теперь редко когда станция сразу принимает.
– Далеко до нее? – спросил Старшов.
– С версту будет. У входного семафора стоим.
– Идите вперед, капитан.
– Ты что это, поручик, серьезно решил в комендатуру меня конвоировать?
– Идите вперед!
– А вы большевичок! – вдруг зло засмеялся капитан. – Большевичок!.. Да вас на станции господа офицеры по одному моему слову к стенке прислонят. Без суда и следствия. Влопались вы, поручик, как муха в дерьмо.
Все это капитан Даниленко шипел через плечо, идя на шаг впереди Леонида. Старшов слышал каждое слово, но молчал, прекрасно понимая, что он действительно влопался, что один факт разоружения старшего в чине достаточен для ареста и предания суду его, поручика Старшова. За спиной оставались озлобленные солдаты, впереди – станция, на которой наверняка распоряжается военный комендант с командой охраны и где полно офицеров-фронтовиков, ожидающих поездов на юг или север, на фронт или в тыл. Объяснить капитану, что он, поручик Старшов, действовал лишь во спасение капитанской жизни, извиниться, вернуть оружие и разойтись? Но, во-первых, какова гарантия, что сзади не идут солдаты, наблюдающие, как председатель полкового комитета держит свое слово, и, во-вторых, какова гарантия, что получивший оружие капитан не арестует его, солдатского депутата, на станции, не обвинит в незаконном аресте, издевательствах и нарушении офицерской чести? «Между молотом и наковальней, – вдруг подумалось Леониду. – Между молотом и наковальней…» И он ни на что не мог решиться, тупо шагая за капитанской спиной.
До станции было уже близко, уже отчетливо виднелись ее желтые огни, как вдруг шедший впереди капитан пригнулся и с непостижимой быстротой нырнул под вагон.
– Стой! – с огромным облегчением закричал Старшов.
– Стой, стреляю!..
И два раза пальнул поверх состава, стараясь ни во что не попасть.
– Каждый выстрел имеет свою отдачу, – Дед усмехнулся в усы, припоминая тот вечер. – И то, что в канун Октябрьской революции стрелял вдогонку убегающему корниловцу, оказалось предисловием всей дальнейшей моей военной карьеры…
В Княжом мужики еще снимали шапки. По всей Смоленской губернии то там, то тут уже самочинно захватывали помещичьи земли, рубили леса, растаскивали зерно и сено, а порою полыхали не только конюшни, хлева да амбары, но и сами усадьбы, и женщины в длинных ночных рубашках бегали вокруг горящих домов, будто в саванах завтрашнего дня.
А в Княжом мужики снимали шапки. Они уже забыли беззлобного барина, могли забыть и добрую вдову его, но посреди села стояла новая школа, а ее лучшие ученики имели шанс учиться в гимназии коштом барыни Руфины Эрастовны. Мораль начинала измеряться материальными вкладами, что с горечью признал даже отец Лонгин. Правда, это пока касалось только мужиков: бабы и дети руководствовались иными мотивами, но хозяйка все же запретила ставить в саду новый забор взамен рухнувшего. Это генералу не понравилось.
– Неуважение к чужой собственности начинается с малого.
Руфина Эрастовна посмотрела странным затяжным взглядом. На руках у нее была младшенькая, названная в ее честь. И бабушка приподняла ее, точно предъявляла неотразимый аргумент:
– Будущее тоже.
Они разговаривали с глазу на глаз. Варя где-то занималась с сыном и племянницей (голос ее слышался из дальних комнат), а Татьяна еще не вернулась из школы. После памятного ухода Федоса Платоновича и еще более памятного прощания она, как могла, заменяла его, обучая грамоте, музыке и рисованию.
– Не старый умирает, а поспелый, – подумав, объявил Николай Иванович.
– Что с вами, друг мой? Почему же о смерти?
– Это не о смерти, это – мудрость, – нахмурился генерал. – Мне эту мысль подсказала старуха Демидовна, и эти слова сутки не вылезают из моей башки.
– Стало быть, вам смерть грозит нескоро, – улыбнулась Руфина Эрастовна.
В ее улыбке было столько материнской ласки, что Николай Иванович не мог бы ее не заметить и не оценить сей же секунд. Но он размышлял и глядел не на прекрасную хозяйку, а в самого себя.
– Про счастливца говорят, что он родился в рубашке, а я бы хотел умереть в рубашке. Вы понимаете мою мысль? Умереть в рубашке – это и есть наивысшее счастье, дарованное человеку.
– Вы имеете в виду ночную рубашку? – уточнила хозяйка.
Следовало полагать, что она намекает. Но Николай Иванович соображал с генеральской прямолинейностью:
– К смерти во сне надобно готовиться с вечера.
– Вы сегодня упорно толкуете только о смерти, – вздохнула она. – Отчего же так упорно?
– Да? – Он прислушался к самому себе с такой старательностью, что у Руфины Эрастовны опять странно заволокло глаза. – Я становлюсь эгоистом. Впрочем, я был им всю жизнь, но несколько инстинктивно. Но я не о себе. В воздухе завитала гибель.
– Там, где дети, нет гибели. – Она улыбнулась, искоса, с невероятным лукавством глянув на собственного управляющего. – Где дети и любовь.
– Витает, витает, – вздохнул генерал; он был поглощен собственными идеями и упорно не замечал взглядов. – Я стал думать об этом после визита брата Ивана, а потом услышал мудрую мысль старухи. И подумал, что Россия поспела. Она в самом соку и долее держаться на ветке не может.
– Вы рискуете заблудиться в мире мрачных мыслей, – сказала Руфина Эрастовна и встала. – Необходимо перепеленать эту прелесть.
Она вышла, а у генерала почему-то вдруг испортилось настроение. Он сердито протрубил весь Егерский марш и решил пройти в кабинет, дабы поправиться испытанным способом. Но вошла Татьяна.
– Знаешь, чем интересуются мои ученики? Они расспрашивали меня о партии большевиков. Долго и настойчиво.
– Я полагал, что крестьянским вопросом занимаются эти… эсеры.
– А что ты знаешь о большевиках?
– Кажется, заговорщики, – очень неуверенно сказал Николай Иванович. – Русская армия всегда сторонилась политики.
Лицо у дочери было отрешенным, и он замолчал. Походил вокруг, поглядывая на нее, совсем уж собрался что-то сказать, но Татьяна опередила:
– Мальчики говорят, что Федос Платонович был большевиком.
– Да? Вот уж никогда бы не подумал. Но ты не расстраивайся, везде есть приличные люди.
– Мне кажется, что дети именно это и имели в виду. Для русского человека порядочность…
– Вот! – вдруг воскликнул генерал. – Мы – прилагательное, в этом вся суть. Все остальные – англичанин, француз, итальянец, даже германец – существительные, существующие сами по себе. А мы – прилагательные. Русский – то есть принадлежащий России. Принадлежащий империи. Мы – прилагательные к Российской державе. Это – судьба.
– Я совершенно не о том, совершенно! – Дочь сердилась, становясь все более похожей на отца. – Он мне не признался, что состоит в большевистской партии. Он почему-то не счел это возможным. Он утаил и тем отстранил меня от…
– И правильно сделал, – фыркнул отец. – Политика не для юбок, маде… простите, мадам. Растите детей по возможности порядочными людьми, занимайтесь благотворительностью, музицируйте или пишите стихи. Твою родную тетку бес честолюбия занес в репортеры, а кончилось – Ходынкой. И все вообще может, кстати сказать, окончиться Ходынкой. Черт с ним, с царем, но нельзя же бесконечно митинговать.
– У тебя, конечно же, есть программа?
– Есть! Надо победоносно закончить войну, а уж потом…
– Некому кончать войну, некому. Ты забыл, о чем рассказывал Леонид?
Николай Иванович помолчал несколько обескураженно. Потом вздохнул:
– К сожалению. У меня меняются взгляды. Да. Помнится, в самом начале я вообще был против. И знаешь, почему именно я, генерал, был против, а теперь – за? Потому что поражения учат, а победы отбивают охоту к учению. Но десять миллионов озлобленных вооруженных мужиков надо отвлечь от добычи. Просто отвлечь – вот и вся моя программа.
– Это не программа, ваше превосходительство, это – страх. Он скверный советчик, папа.
– Война подобна выстрелу. – Генерал важно поднял палец. – Народ уподобляется пороху и, взрывая себя, выбрасывает неприятеля за пределы отечества. Но если он повернется к войне спиной, то врагами окажемся мы. Ты, Варенька, ваши дети и… и наша хозяйка. И если это произойдет, мы вылетим за пределы, а не германец.
– Я люблю его, – вдруг отчаянным шепотом объявила дочь.
Николай Иванович опешил. Он излагал теорию, которую продумал, которой гордился и которой боялся. Он был весьма увлечен, а тут, изволите слышать… Кого она имеет в виду?
– Народ?
– Я люблю, – упрямо повторила Татьяна. – Я была бесстыжей не от натуры, а от некрасивости. И из-за этого натворила глупостей… Нет-нет, пусть лучше – безрассудства. Если ни в чем не повинное дитя рождается на свет Божий в результате глупости, это скверно. Но если в результате безрассудства…
– Татьяна, я утерял нить! – строго прикрикнул отец. – Слишком много дам – это слишком много причуд. А мы вступаем в эпоху сокращения излишеств.
– Анечка будет счастливой, и я буду счастливой, потому что мы – любим.
Эти слова Татьяна произнесла как клятву. И они стали клятвой, которую она повторяла всю свою жизнь. Такую же нескладную, какой была сама Татьяна Николаевна Олексина.