Текст книги "И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Вперед! – разъярились командиры. – Под прикрытием интенсивного огня…
Легко сказать «интенсивный огонь», а куда стрелять, когда в глазах рябит от старых комодов, колес, саней, дровней и прочего барахла? Противника не видно, где он и в кого сейчас целит, неизвестно, и поэтому на всякий случай никто особо не высовывался. Стреляли куда ни попадя; остальные уже без винтовок – чтоб больше не бросали – побежали к боронам, схватились за них…
– Готов, Кузьма Иваныч? Ну, тогда обратно же по тем же местам!
Третьей попытки атакующие уже не предпринимали, вопрос с лихим казачьим налетом отпал сам собой, и казаков, к великой их радости, вернули на зимние квартиры. А вместо них прислали еще по батальону: против баррикад Успенки действовал весь расквартированный в городе пехотный полк, пока, правда, без артиллерии. Впрочем, прихватили еще кое-какую команду, но об этом баррикада узнала только на следующий день, когда осаждающие закончили передислокацию войск.
Ровно в полдень по баррикаде ударили два пулемета. Сначала пулеметчики били по середине, выверяя прицел, потом верная точка была нащупана, пулеметы ударили по верхнему обрезу, и защитникам пришлось прятаться внизу.
– Готовят атаку, – вздохнул Сергей Петрович. – Скверное дело, товарищи.
– Мне нужен час, – сказал Прибытков. – Час продержитесь?
– А что изменится?
– Держитесь! – сквозь зубы бросил Прибытков.
И ушел. Он был с Успенки, хотя гордо не желал принимать участия ни в ее трудах, ни в ее весельях. И все же он был с Успенки и точно знал, чем занимаются ее многочисленные мастера. Он искал азотную и серную кислоты у красильщиков и кожевенников, селитру, древесный уголь и парафин – у специалиста по фейерверкам и шутихам, глицерин – у аптекаря. Борис работал один на пустыре, очень спешил, взмокнув от огромного внутреннего напряжения; пот градом катился по лицу, ему все время казалось, что температура адской смеси вот-вот перевалит за критические двадцать пять градусов Цельсия и он громко и весело взлетит на воздух. Медленно и очень тщательно перемешивая жидкость, он не спускал глаз с паров, которые исторгала она: если пары станут буреть, надо успеть вывернуть котелок в яму и упасть на землю самому. Во мгновение ока, хотя шансов спастись практически, увы, не будет…
– Спокойно, мой герой, я рядом. Всегда рядом.
– Роза, какого дьявола? Немедленно уходи отсюда!
– Я знаю, мое солнце, что за пунш ты готовишь. Я кое-что и кое-как читаю, чтобы ты не так быстро разлюбил меня. И никуда не уйду. Если уж так повезет, мы взорвемся вместе. Это масло сверху и есть нитроглицерин?
– Отойди, я соберу его. Отойди, Роза, одно резкое движение…
– Женщины имеют больший опыт в нежных движениях, сердце мое.
Через полтора часа Борис доставил на баррикаду бомбы в бельевой корзине. Запалы к ним несла Роза. К тому времени пулеметчики прочно завладели как верхом, так и всеми амбразурами, разглядев их и пристрелявшись. Однако со штурмом враг медлил, видимо, готовя штурмовые группы, чтобы действовать наверняка.
– Нужен второй метальщик, – сказал Прибытков.
– Попробую. – Белобрыков взял бомбу. – По рецепту эсеровских боевиков?
– Попробуете или…– про боевиков он слышать не желал.
– Чему не научишься на чужой войне! – Сергей Петрович сунул бомбу под мышку; Роза протянула запал, и он небрежно затолкал его в нагрудный карман студенческой тужурки. – Я возьму левого: уж очень он мне надоел. Пошли, Борис Петрович?
– Прошу, Сергей Петрович. – Прибытков впервые за эти дни улыбнулся. – Какое братское единодушие, Белобрыков!
Два взрыва громыхнули один за другим; Борис оказался точнее, уничтожив не только пулеметчиков, но и пулемет. Баррикада закричала «Ура!» (особенно выделялся хриплый бас отставного поручика), а власти в этот день так и не рискнули перейти к активным действиям. Впрочем, и на следующий тоже: вяло постреливали, нехотя обходили, где-то передвигались, скорее демонстрируя, чем действуя. Защитники уж начали робко радоваться («Не иначе сам царь-батюшка узнал, что за безобразия власти у нас творят», – убежденно высказался Данила Прохорович), а на самом-то деле все было очень даже просто.
– Артиллерию в городе? – целую ночь возмущался губернатор. – Да вы что, господа офицеры, не выспались или плохо закусывали? А шум? Газеты? Голос просвещенной Европы наконец? Резонанс? Нет, нет и нет! Извольте изыскивать не столь громкие способы.
– Противник вооружен сильнодействующими взрывчатыми веществами, ваше высокопревосходительство, – упорствовали господа офицеры. – Их бомбисты выводят из строя как пулеметчиков, так и пулеметы, коих, как известно, не так уж у нас много.
– Не жалейте патронов!
– Не помогает.
– Не жалейте солдат в конце концов!
– Увы, пробовали. Единственный выход – разметать баррикады артиллерийским огнем.
– Но, господа, это же грохот на всю Европу!
– Но, ваше высоко…
Спорили весь день, а тут еще принесло подряд четыре делегации: от почетных граждан во главе с паном Вонмерзким, от либеральной интеллигенции во главе с адвокатом Перемысло-вым, от потомственного дворянства во главе с Петром Петровичем Белобрыковым («Ну, этот-то, ясное дело, о сыне хлопочет: знаете, где сейчас бурский волонтер? Нет-с, батенька, Европа до добра не доводит!..») и от предпринимателей с господином Мочульским. И все они просили покончить с неприятностями как можно тише и как можно быстрее. И всех надо принять, наулыбаться, наобещать, каждому руку пожать (а в Астрахани, говорят, опять холера…), а тут еще эти, со шпорами.
– Нет!
– Но…
Давно известно, что каким бы решительным ни казалось «Нет!», если заводится хотя бы маленькое «но», победа будет за ним. «Но» – это термит нашего благородства, честности, чистосердечия и самого горячего, самого искреннего желания поступать только по совести. «Но» – замедленная мина самых наилучших побуждений, принципов и обещаний. «Но» – смертельная болезнь руководителей всех калибров «ОТ» и «ДО», козырный туз ордена Игнатия Лойолы. «Но…» – своевременно внушали офицеры, и через ночь батарея с грохотом и скрипом двинулась на позиции. Миновав Пристенье, разделилась соответственно баррикадам, и к Верхней два орудия подвел лично ее командир полковник Постушин. Добравшись до указанной позиции и увидев предназначенные цели, вызвал заместителя.
– Определите места орудиям и исполняйте, как сочтете.
– А вы, господин полковник?
– А я уже исполнил почти все, что велит долг русскому офицеру. Остались сущие пустяки. – Полковник достал револьвер и взвел курок. – Честно говоря, не завидую вам.
И раздробил собственную седую голову. С этого выстрела и начался пятый, предпоследний день боев, и им же практически и была поставлена последняя точка в явно архаичной традиции русского потомственного офицерства. Во всяком случае, уже через час заместитель бодро скомандовал:
– Ор-рудия, готовьсь! По заграждениям… (он еще стеснялся нерусского слова «баррикада») пять снарядов…
Я много думал, копался в книгах, расспрашивал старых людей, пытаясь понять, как и когда зачах в сердце русского офицера робкий огонек особого чувства к народу своему. Ведь существовал же он, этот зажженный еще декабристами огонек, – пусть горел он не так уж ярко и далеко не под каждым мундиром, но горел! Он был неосознанным, невыраженным пониманием того, что офицер присягает не государю, а народу своему или, чтоб не столь уж радикально, – народу в лице государя. Так когда же погасла она, эта свеча родства, свеча единства нации и армии? В пулеметных безумиях русско-японской? В соленой купели Цусимы? В жестоких карательных боях первой революции? А может, в негромких выстрелах в собственный висок?.. Известно, что честь нельзя убить: можно лишь убить честного человека. Зато честь можно отнять. Силой или обманом. Заменить пустопорожним постулатом или вообще не взращивать ее с детства. И тогда появляется армия, способная воевать против собственного народа с куда большей яростью и жестокостью, чем против врагов Отечества. Ах, максимы максимовичи и капитаны тушины, как же не вовремя вы стрелялись…
– Ор-рудия, огонь!..
Залп, вспышки, оглушительный грохот разрывов, и вот уже чей-то изгрызенный мышами шкафчик вместе с древней люлькой парят в воздухе. Пыль, пламя, обломки, фонтаны земли и чего-то очень близкого, знакомого, родного – стулья и столы, чугуны и ухваты, перины и подушки. Скарб. Вы прятались за ним, за своим скарбом, за барахлишком своим, еще теплым от тепла ваших домов и ваших трудов, а все вздыбилось, взбунтовалось, взлетело – и обрушилось на ваши головы.
– Бабы, тряпок!
– Фельдшера!.. Фельдшера сюда!
– Вася! Солдатов! Беги к аптекарю!
– И фельдшера! Фельдшера-а!..
Вот и пришло время немного рассказать о фельдшере Курте Иоганновиче (по-успенски, естественно, Ивановиче) – человеке добром, ворчливом, честном и чересчур принципиальном. Почему чересчур? Да потому, что Курт Иванович, например, не терпел крещенских драк: тридцать пять лет он, как умел и мог, лечил Успенку и тридцать пять лет аккуратно ровно 25 января, в Татьянин день, из года в год подавал прошение о категорическом запрещении всяческих драк, непременно прилагая к оному прошению поименный список пострадавших с обстоятельным указанием вида пострадания. Заодно он не любил и купания в ледяной воде, находя его безнравственным, а вот самого покойного Филю Кубыря любил за его нежность к птицам и цветам.
– Что есть внешний благо? Благо есть: у человека – матушка, у зверей – птичка, у растений – цветок.
Курт Иванович был оригиналом: холостяком, ворчуном и трезвенником, что особенно умиляло Успенку. Он боролся за народную трезвость, народную благопристойность и народную нравственность против пьянства, драк, ругани, прелюбодейства, обмана, проституции, воровства, то есть против всего и со всеми. Боролся шумно, гласно, прилюдно, считая всех неразумными независимо от возраста, почему у него не было друзей и все его любили. Но не слушались, как дети не слушаются старших, искренне любя их при этом.
– Кто вас просил лезть в эта катавасия? Вам мало свободы? Вам мешают пить водка, драться, ругаться и спать с чужой женой?
– Курт Иванович, пригнись!
Пламя, грохот, дым, треск, пыль столбом. Все в пыли, ничего не видать. Господи, сколько же пыли скопили успенцы в жалком скарбе своем, и как беспощадно выколачивают из них эту древнюю пыль…
– Ор-рудия…
– Борис, нельзя ли еще бомбу?
– Поздно. Руки дрожат.
Грохот. Что-то воспарило, рассыпалось, упало. Пыль на всю Успенку. С Курта Ивановича сшибло очки, и он вместе с добровольцами шарит в пыли…
– Сергей Петрович, бегут…
Кто это – черный, как негр, одни белки да зубы?
– Вы, Коля? Уговорите, встряхните как следует. Бомбардировка не может продолжаться долго.
– Ор-рудия!
Грохот. Крики и вообще все на крике. Криком выражают боль, криком спрашивают, жив ли ты, криком отдают команды, просят о помощи, жалуются на судьбу. Крик – это боль, гнев, жалость, ненависть, обида, страх, беспомощность и надежда. Крик стал универсальным способом общения, вторгся в жизнь, завладел ею, угнездился, утвердился, пустил корни. Неужеля мы когда-то разговаривали нормальными голосами? Нет, этого не может быть, мы всю жизнь кричали, кричим и отныне будем кричать вечно. Покой взорван, и вообще все взорвано, даже время. Какое оно сейчас: настоящее, прошедшее, будущее?.. Безвременье.
– Ор-рудия!
Грохот. С развороченного верха, растопырившись, падает труп. Кто посылал туда наблюдателя? Кто? За каким чертом… Спокойнее, Сергей Петрович, это все – грохот да нервы, нервы да грохот. Вот и на крик сорвался, ай, как скверно.
– Курт Иванович!
И вдруг тишина. Может быть обвал тишины? Может. После ада и райская тишь воспринимается пугающе. Все слушают напряженно, до звона в ушах. Это ведь тоже крик, только вбитый внутрь. И вдруг хриплый рев:
– По местам, молодцы! Не посрамим…
Ай да отставной поручик, ай да чудак из Крепости Гусарий Уланович! Все из него турецкое ядро вышибло, даже само представление, где свои, где чужие. Но главного вышибить так и не смогло: Россия там, где воюют за справедливость. Неевклидова геометрия логики истинно благородного человека и заключается в том, что из него невозможно вышибить понятие чести: ему легче умереть с нею, чем жить без нее.
– Спасибо, дядюшка! – крикнул опомнившийся волонтер. – По местам, товарищи, сейчас пойдут!
Баррикаду разворотило и расшвыряло расстрелом в упор. У нее уже не было верха, не было амбразур и укрытий: теперь она и в самом деле представляла собой груду кое-как набросанного хлама. Теперь за нею можно было укрываться от глаз, но не от пуль: «Если они дадут хотя бы два-три залпа…» – с безнадежным отчаянием подумал Белобрыков.
Но армия и не думала стрелять. Она еще воевала по старинке и ударила не залпом по баррикаде, а палочками в барабаны. И молоденький офицерик впереди с обнаженной саблей, – прямо-таки Бородино, а не штурм баррикады в родимом городе. За ним, развернувшись в три шеренги, шли солдаты, выставив штыки и топая под барабанный рокот.
– Подпустить поближе, – сказал Белобрыков, представил, что сейчас придется застрелить этого офицера, и ему стало невесело.
– Офицера беру на себя, – предупредил Прибытков.
– Хорошо, – с облегчением согласился Сергей Петрович и неожиданно для себя добавил: – Прострелите ему ногу – этот подпоручик вел под уздцы того белого жеребца, на котором я…
– Жалко стало своих? – зло усмехнулся Борис. – Нет уж, Сергей Петрович, либо мы играем в революцию, либо сражаемся за нее.
Белобрыков промолчал, подумав, что этот эсеровский боевик, пожалуй, прав: все игры кончились. На языке властей восстание именуется бунтом, а лица, взятые с оружием в руках, подлежат военно-полевому суду. И, подумав так, взял на мушку рослого фельдфебеля, ретиво вышагивавшего под барабанный треск.
– Пли!
Залпа не получилось, стреляли вразнобой, торопясь: сухие револьверные хлопки мешались с резкими выстрелами винтовок и тяжелым грохотом охотничьих ружей. Рухнули офицерик с саблей, старательный фельдфебель, трое солдат, а остальные поспешно повернули назад. Кто-то нетерпеливый – Вася Солдатов, что ли? – азартно пальнул вдогонку, подбил еще кого-то. Подбитый закричал, и крик его услышали на баррикаде.
– Зря, – неодобрительно сказал Юзеф Замора. – Стрелять в спину нечестно.
Сергей Петрович тоже считал, что стрелять в спину нечестно, но ему уже напомнили, что игра кончилась, и он ту же мысль выразил иначе:
– Патроны беречь! И приготовьтесь укрыться: они сейчас начнут стрелять.
Но они с поразительной тупостью еще трижды ходили в атаку. Результат был тот же: солдаты доходили до разрушенной баррикады, натыкались на частый огонь, теряли с десяток ранеными и убитыми и поспешно откатывались назад. Затем наступила пауза, все замерло, и Самохлёбов высказал предположение, что сейчас выкатят пушки. Но вместо пушек вышел пожилой подполковник, снял фуражку и, размахивая ею, направился к баррикаде.
– Парламентер. – Сергей Петрович торопливо отряхнул пропыленную тужурку. – Борис Петрович, остаётесь за меня.
И с грохотом, поскольку баррикада была порядком потрепана, стал спускаться навстречу подполковнику. Спускался он с некоторым сердечным замиранием, но никто не стрелял. Было тихо, и отчетливо слышались стоны раненых.
– Подполковник Раздорный, – хмуро представился парламентер. – Между прочим, это стонут русские люди.
– С той стороны баррикады тоже стонут и тоже русские люди.
– Опомнитесь, Сергей Петрович, – вдруг тихо сказал офицер. – Вы же благородный человек, потомственный дворянин, ну что у вас общего с этим сбродом?
– Родина, Федор Федорович.
– Начитались книжонок? А чем все кончится, знаете? Разгромом. Уцелевших выдерем, чтоб надолго запомнили, а вас придется расстрелять. Так-то, Сергей Петрович, игра кончилась.
– Вы шли, чтобы сообщить об этом? Напрасно: мне уже сказали, что игра кончилась. Засим давайте откланяемся…
– Прошу прощения, я лицо официальное. Если не желаете слушать советов, давайте разговаривать, как предписывает порядок. Я пришел уведомить, что мы просим не стрелять, пока наши раненые и убитые не будут убраны с поля боя. По законам христианского милосердия.
– Это не условие, – сказал Сергей Петрович. – Если вам угодно перемирие, извольте точно оговорить его срок.
– Два часа. – Офицер вынул часы, щелкнул крышкой. – Сейчас пять часов двадцать шесть минут. Следовательно…
– Извините, но у нас тоже есть раненые и убитые. Мы предлагаем три часа жизни по законам христианского милосердия.
– Согласен. Стало быть, ни одна из сторон не предпринимает никаких военных действий до восьми часов двадцати шести минут. Надеюсь, вы все же подумаете и о своей судьбе, и о своем отце, Сергей Петрович.
– Передайте ему, что я жив и здоров, – с некоторым смущением попросил Белобрыков
– Будет исполнено. Чесгь имею.
Подполковник Раздорный откозырял и пошел к своим, а Сергей Петрович стал подниматься на баррикаду. При этом он с удовольствием думал, как ловко провел противника, навязав ему трехчасовое перемирие: в половине девятого будет, пожалуй, уже поздно громить баррикаду артиллерийским огнем.
– Бревна нужны, – сказал Кузьма Солдатов. – Бревна хорошо держат. Пошли, мастера, старые баньки разваливать.
Мастера собрали добрую команду и отправились разбирать старые бани, амбары да сараи. И не только они – вся Успенка, уже вовлеченная в схватку с властями, деятельно укреплялась, как могла и чем могла, и только один человек делал все с явным стремлением удрать. А потом не выдержал и честно сказал командиру, что ему и вправду позарез необходимо удрать до утра.
– Куда, Коля?
– В Пристенье, Сергей Петрович.
– Да там же войска!
– Надо, – вздохнул Коля и виновато развел руками.
Этот вздох напомнил Белобрыкову о существовании – где-то, где-то, в мире, живущем без крика, – синеглазой Оленьки Олексиной. Он погрустнел и махнул рукой.
За время баррикадных боев я почти не упоминал о Коле не потому, что он в них не участвовал. Нет, с первого часа он был там и старательно делал все: стрелял, строил баррикаду, оттаскивал убитых, успокаивал овдовевших, но все так, будто старалось одно его тело, без души и азарта. Будто и душа, и азарт, столь свойственные ему в драке или в работе, находились в эти дни отдельно от него, и при первой же возможности ему не терпеливо захотелось слиться с ними, вновь стать цельным, перестав быть раздвоенным. Сергей Петрович так его и понял.
– Только осторожнее, Коля. Если схватят, в лучшем случае каторга.
– Так ведь я огородами, – улыбнулся Коля.
В это время заместитель командира полка Федор Федорович Раздорный выслушивал свирепый разнос от главного воинского начальника, состоящего в генеральском чине. Тут же присутствовал командир полка, чиновник для особых и глава делегации потомственного либерального дворянства Петр Петрович Белобрыков, но генерала это не смущало.
– Перемирие с бунтовщиками! – орал он и топал одной ногой вместо восклицательного знака. – Парламентер-волонтер… мать, мать, мать! Да они же вам к утру заново баррикаду, заново! Что же – опять бомбы на всю Европу? Не-ет-с! Извольте штурм! Под покровом!
– Под покровом невозможно-с, – робко воспротивился командир полка. – Пробовали Конфуз под покровом.
– Печень, – вдруг сказал генерал, подумав. – Приступ и постель. Извольте быть свободным.
И ушел вместе с чиновником. А оставшиеся окружили красного подполковника, и его командир вздохнул виновато:
– Ну что же делать, голубчик? Я все понимаю, но генерал!
– И я понимаю, – Петр Петрович пожал его руку. – Хотели сына мне спасти, Федор Федорович?
– Да он не хочет, вот ведь беда где, – расстроенно сказал подполковник.
Коля хорошо знал сады, дворы и огороды Пристенья. Без помех добравшись до знакомой крапивы, он укрылся в ней и начал высвистывать Шурочку. В доме горел свет, и разливаться соловьем ему пришлось долго. Достоверно неизвестно, когда его услышала Шурочка, а только кое-кто услышал его трели (кстати, непонятно, откуда взявшиеся в это совсем несоловьиное время года), тихо вышел на них и затаился в непосредственной близости. А Шура все не появлялась, свет в доме не гас, и Коля продолжал свистеть Он так сосредоточился на ожидании, так старательно высвистывал и так прислушивался, что ничего уж и не слышал. Ни крадущихся шагов, ни сдерживаемого дыхания, ни даже шепота: «Обходи его слева…» И очнулся, когда вдруг со звоном распахнулось окно и раздался отчаянный крик:
– Уходи, тебя Изот ловит! Уходи, Коля!..
Чьи-то руки тотчас же втащили Шурочку внутрь, окно закрыли, но Коля все уже услышал. Услышал и оценил, где враги, а где спасение, и со всех ног рванулся в последнюю лазейку. А там кто-то оказался, в этой единственной его лазейке. Какое-то затаившееся существо, и Коля, налетев, шарахнул его со всей своей силой. Существо обмякло, и цыган помчался дальше, а вслед ему улюлюкали, орали и свистели, но он успел унести ноги.
А бабка Палашка все же осталась жива. Чудом уцелела, месяц провалявшись в постели и ежедень по многу раз отдавая богу душу. Коля так и не узнал, кого он шарахнул, вырываясь из кольца, но этот удар основательно укрепил память дурочке, и осталась-то она жива не столько потому, что богу не понадобилась, сколько очень уж возжелала рассчитаться с Колей, тайной любви которого ей так хотелось покровительствовать.
Коля вернулся на баррикаду еще затемно; там шла горячка, и он включился со всем нерастраченным пылом, со сладким восторгом вспоминая отчаянный крик: «Уходи, Коля!..» Таскал бревна, укладывал, крепил скобами, заваливал мешками с землей – и вспоминал. А баррикада тем временем росла и крепла, но, когда рассвело, против нее оказалось уже не два орудия, а шесть. Полубатарея.
– Полубатарея, беглым! По двенадцать снарядов…
Нет нужды описывать расстрел баррикады в шестой день: он отличался от предыдущего количеством стволов, выпущенных снарядов, раненых и убитых. Когда количество орудий, изрыгающих огонь, грохот и смерть, увеличивается втрое, раненые и убитые возводятся в квадрат: арифметика войны рождает алгебру смерти. И к вчерашнему крику прибавился сегодняшний огонь, ибо накануне прозвучал приказ:
– К вечеру покончить с бунтом любой ценой!
Войска выполнили приказ: к вечеру отчаянное сопротивление защитников было сломлено; горящая Успенка тушила свои пожары, а немногочисленная группа повстанцев была блокирована в развалинах древнего монастыря. Правда, атакующим удалось захватить только двоих, а остальные исчезли таинственно и необъяснимо, но победа тем не менее была полной и блистательной: редко кому удавалось расправляться со своим народом с такой прямолинейной жестокостью.
Падение баррикады, пожары на Успенке и гибель ее защитников потрясли жителей, положив начало неисчислимым легендам.
Бабушка утверждала, что после этого обстрела и последовавшего за ним «подавления» на Успенке не осталось Мастеров. Мастеров с большой буквы, как я и написал: началась эпоха подмастерьев, которая затем развилась в эпоху шабашников, то есть людей, скверно делающих все, что придется, чтоб только зашибить деньгу. Деньга для шабашника стала той целью и тем смыслом, каким для Мастера являлся конечный результат его труда. И плач по Мастерам был плачем по Успенке, а плач по Успенке – плачем по Мастерам.
Когда взрывами снарядов разбросало баррикаду, а кругом запылали дома и дым, смешавшись с пылью и порохом, пополз по дворам, на приступ двинулись солдаты, ожесточенные сопротивлением, грохотом, воем, кровью и криком. Они шли в дыму и копоти и кололи все, что напоминало человека, – даже тела уже убитых и еще раненных. Защитники отступали расходящимся веером, тяготея к собственным домам, потому что в тех домах оставались их дочери, малые дети и жены. Рядовые защитники, молодежь, ученики, сыновья и подмастерья льнули к своим мастерам, невольно распадаясь на изолированные группы: враг резал единую оборону на куски, как пирог.
У Юзефа Яновича Заморы не было учеников, потому что никто не хотел учиться шить женские козловые сапожки с ушками спереди и сзади. Места подмастерьев у него занимали жена и три дочери, из которых одна была грешная малпочка, вторая – слепая Ядзя, видевшая иногда странные сны, а старшая – исколовшая все пальцы белошвейка. О них все время думал чудаковатый успенский сапожник, отступая под солдатским напором к воротам собственного жилища.
– Не пущу, не можу пускать! – кричал он, мешая все славянские языки. – не можно, жолнежи, не можно, то есть мой маёнток…
Его сшибли с ног и забили прикладами, а он все еще что-то кричал, пытаясь прикрыть голову загрубелыми, изрезанными дратвой руками. Ванда Казимировна со старшей дочерью прятались в погребе, но Ядзя была бесстрашной, потому что очень любила отца, и выбежала на его крик… Что-то белое с распущенными волосами вынырнуло из дыма и смрада, и обезумевший от убийств и крови солдат длинным выпадом, как на ученье, проткнул ее штыком. А Ядзя ухватилась за ствол, с рождения закрытые глаза ее вдруг распахнулись, и она ясно и звонко крикнула:
– Вижу! Небеса вижу!.. Дзенькую пана бардзо…
Говорят, солдат, заколовший слепую Ядзю, ни разу более не уснул. Когда наступала темнота, он начинал ходить и все ходил и ходил, пока не помер. А бабушка мне говорила, будто не ходил он, а сразу ослеп, бросил винтовку и слепой пошел в свою деревню. Он брел, растопырив руки, и кричал: «Дзенькую пана бардзо! Дзенькую пана бардзо!..» А потом помер, конечно, но дело ведь не в этом. Дело в крике, который, однажды родившись, уже не замирает в нас никогда…
А Данила Прохорович Самохлёбов отстреливался из винтовки, а когда расстрелял все патроны, с нею наперевес бросился на солдат, и тогда начали стрелять в него. Он падал, поднимался, в него снова стреляли, и он снова падал и снова поднимался. Из него вытекло столько крови, что двадцать лет на том месте ничего не росло, а потом сам собою появился куст шиповника. Он и сейчас цел, этот куст (бабушка мне показывала): при перепланировке он попал в черту городского сквера. Шиповник разросся, возле него стоит скамейка, и там зимой и летом после работы соображают на троих работяги из авторемонтных мастерских – колесных дел мастера нашего времени.
Мне кажется – да, признаться, и бабушка так думала, – что Данила Прохорович перед смертью услыхал крик из собственного дома. Слабенький писк новой жизни: его супруга от грохота, огня и криков разрешилась преждевременно, но младенец выжил. Мальчик, о котором так мечтал мой прадед. Его душа пробудилась, когда душа Данилы Самохлёбова отлетела в небытие, и в семье всегда верили, что сын станет отцовской копией.
А на Нижней баррикаде упорно отстреливался Амосыч. Он обложился револьверами и, громко ругаясь, держал солдат на расстоянии, давая возможность остальным защитникам разбежаться. И они разбежались, пока Амосыч отстреливался, и солдаты взяли только его, и то когда кончились патроны. Его чудом не забили насмерть: спасло то, что кому-то позарез понадобился фарс с громким процессом. И Евсей Амосыч, оклемавшись, выступил с последним словом на этом процессе да так, что речь его еще при мне изучали в школах.
Дольше всех – даже дольше Амосыча – держалась группа с Верхней баррикады, отошедшая в развалины Успенского монастыря. Они умолкли только на следующий день, и, строго говоря, восстание продолжалось не шесть суток, а ровно неделю, да и умолкли-то потому, что у них уже не было ни сил, ни патронов. И вот о них, об этой центральной группе, мне следует рассказать подробнее, потому что именно там и оказались все три героя города Прославля.
Они, отстреливаясь, отступали прямо вверх через единственную площадь Успенки, где, если припоминаете, была сосредоточена вся религия: Варваринская церковь, костел, мечеть, синагога и чей-то молельный дом. Этот путь сразу оторвал коренных успенцев – Прибыткова, Третьяка и Васю Солдатова – от родных домов, но они с детства прекрасно знали заросшие бузиной и крапивой развалины с остатками фундаментов, переходов и даже подвалов. Здесь, в этих не очень просторных, но очень заросших катакомбах, они могли с легкостью оторваться от преследования, затеряться и исчезнуть, но они не сделали этого. Они зацепились за руины, навязывая бой и давая тем самым возможность затеряться и уйти другим. В составе этой группы были три отличных стрелка – Сергей Петрович, Гусарий Уланович и Борис Прибытков, да и Коля с Василием уже набили руку, и солдаты вскоре прекратили атаки, осыпая последнюю пятерку беспрерывным ружейным огнем.
– Сдавайтесь! – через каждый час кричали офицеры и даже сам чиновник для особых поручений. – Вы окружены! Сдавайтесь!
Они и вправду вскоре оказались в полном окружении – полном, с точки зрения офицерства. Коренные успенцы знали десятки тайных лазов, троп и переходов, и грозное «Вы окружены!» на них не действовало.
– Уйдем, – сказал Вася. – Тут ход есть в огороды, что за красильней. Ползком, правда.
– Вам нравится ползком, Сергей Петрович? – спросил Борис. В глазах его, в движениях и в самом вопросе появилось что-то лихорадочно-возбужденное, что, правда, пока на стрельбе не отражалось. – Как ползучесть уживается у вас с гордостью, любопытно?
– У меня не гордость, Борис Петрович, у меня достоинство, – усмехнулся Белобрыков. – Люди часто путают эти свойства характера, но если однажды перепутают навсегда, будет весьма прискорбно.
– Почему?
– Почему? Потому что гордость чаще всего есть форма презрения к людям, а чувство достоинства – уважения к ним. Вы не находите, что в этом и состоит принципиальная разница между нами, товарищ эсер?
– Принципиальная разница между нами заключается в том, что когда вас торжественно везли на белой лошади господа офицеры, я стоял за канатами среди прочей публики.
– И начали люто ненавидеть меня.
– Вас? Нет, Сергей Петрович, все сложнее: порядок вещей. Такой порядок хотелось взорвать немедленно, почему уже на следующий день после вашего триумфа я вступил в боевую организацию партии социал-революционеров.
– Что это вы сегодня разоткровенничались, Борис Петрович?
– А это потому, что нам отсюда не выбраться. Тот подземный ход, на который надеется мой оруженосец, узок, как крысиная нора. Нам просто не дадут времени, чтобы воспользоваться им.
«Неужели они спорили во время боя? – скептически спросил я. – И о чем? О том, что и так ясно каждому?» «Каждый субъективно прав даже в своих заблуждениях, – сказала бабушка накануне полета Гагарина и собственной смерти. – Но, кроме правды человека, есть правда истории, и вот об этой правде они могли только догадываться и то каждый по-своему».
Там, в развалинах старого монастыря Успенья Божьей Матери Прославльской, не знали ни того, как ими распорядилась судьба, ни того, как будут оценены их действия в будущем. Для них существовала данность, которая стреляла в них и в которую стреляли они. Но – странное дело, не так ли? – отстреливаясь, они ни на мгновение не прекращали спора: единство, которое привело их на баррикады, по непреложным законам диалектики превращалось в свою противоположность, ибо человеку свойственно считать себя правым даже в собственных заблуждениях.




























