Текст книги "И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Приказываю разойтись! Ну, приказываю же!..
Баррикада хранила глубокое молчание, продолжая медленно, осторожно, беззвучно, но неотвратимо расти вверх, вглубь и вширь: тихие жители Садков подтаскивали бревна, мешки с песком, кирпичный бой и всякую рухлядь, не отвлекая от основного занятия дружинников Евсея Амосыча. Две силы замерли друг против друга, и Амосыч маялся, не решаясь покинуть баррикаду и все время думая, что же происходит на Верхней улице.
А там произошли-таки знаменательные события, в том числе и пальба, совпавшая с полицейской стрельбой по Теппо Раасекколе. Эти выстрелы наложились друг на друга, взаимно заглушив себя: добровольцы Верхней улицы не подозревали о стрельбе на Нижних, а дружинники не слышали перестрелки на Верхней. Вместо того чтобы действовать согласованно, атакующие и обороняющиеся изначально распались на два изолированных участка, ведущих свой отсчет событий, жертв, времени и крика.
После громовой команды героя давно отшумевшей битвы Сергею Петровичу удалось увести Бориса в укрытие, куда к тому времени Вася Солдатов оттащил тело Фили Кубыря. И вовремя, потому что боевой клич отставного поручика странно подействовал на толпу: она взроптала, если матерщину можно назвать ропотом, и обрушила на устье Верхней улицы, где только что стояли Борис и Сергей, град камней, железа, дроби и пуль. Вслед за этим толпа рванулась из-за угла…
– Пли! – воодушевленно гаркнул Гусарий Уланович.
И, подавая пример, первым пальнул из доброго старого кольта. Вслед за ним выстрелили оба успенских героя; Сергей Петрович стрелять пока не торопился, а Вася все еще занимался Филей, по молодости упорно не веря в смерть. Неизвестно, кого задели четыре встречные пули (четыре потому, что ослепленный яростью Борис выстрелил дважды), но полкирпича, вылетевших из толпы, попали в окно соседнего дома, испуганно затаившегося в шумном этом рассвете; звон стекол всегда почему-то озадачивает (к нему нужно привыкнуть, с ним нужно освоиться и перестать вздрагивать), и толпа вдруг дружно рванула назад. Поле боя опустело, волонтеры не стреляли, но противник продолжал метать в их сторону всякого рода снаряды, оснащенные увесистой матерщиной, и один из этих снарядов угодил в живот Мой Сею, появившемуся за спинами волонтеров совсем некстати. Впрочем, он всегда появлялся некстати, о чем свидетельствуют регистрации о задержаниях в полиции, но обычно его колотили после ареста, а тут – до, почему он сразу же сел на землю.
– Странные люди, – сказал он. – Я ничего еще не успел нарушить, а меня уже побили.
– Сквозите отсюда, – посоветовал Коля. – Из пороха чернил не сварганите даже вы, Мой Сей.
– Я хотел объяснить им, чтобы они шли себе домой.
– Не вздумайте выходить, они забьют вас камнями, – сказал Сергей Петрович. – Если хотите беседовать о мире, ступайте к местному попу и уговорите его выйти к этой банде с иконою Божьей Матери Прославльской. Идите, идите и уговаривайте!
– Оказывается, у меня болит живот.
Поддерживая руками ушибленный живот, Мой Сей поплелся к Варваринской церкви. А Вася сказал с сомнением:
– Не пойдет поп. Он хитрый и трусливый и очень уж часто бегает в полицию.
– Главное – вовремя поставить перед миротворцем неразрешимую задачу, – улыбнулся Сергей Петрович.
Толпа более не шла на приступ, осыпая укрывшихся защитников Верхней улицы каменьями и руганью. На Нижних улицах дело ограничивалось загадочным ростом баррикады, периодическими призывами разойтись да столь же периодической отправкой посыльных в Крепость. Таким образом, к утру все замерло, хотя в городе давно уже никто не спал, в том числе и сам губернатор.
Тут следует пояснить, что его высокопревосходительство принадлежал к тому стилю высочайше утвержденных руководителей, которые с неистовым желанием и пугающей отвагой готовы бороться с врагом, как бы это сказать… неодушевленным, что ли. С непослушанием, дерзостью или с чьим-то личным мнением. Здесь господии губернатор проявлял изумительную предусмотрительность, смелость, прозорливость и массу иных достоинств, но стоило произойти чему-то непредусмотренному, как его высокопревосходительство закрылся в спальне, не велел беспокоить и начал решать вопросы. Действовать или бездействовать? Докладывать или умолчать? Сначала доложить, а потом действовать или сначала подействовать – немного, – а потом доложить? И напрасно мчались посыльные в губернаторский особняк: личный адъютант перехватывал их и всем твердил одно:
– Не смею беспокоить, поскольку не приказано будить.
Если губернатор мог прикидываться спящим, а Крепость пока еще делать вид, будто ничего не произошло и не происходит, то Успенка вкупе с Садками такой роскоши себе позволить не могла. И не столько потому, что на их исконной территории толкались трактирные завсегдатаи, полицейские чины, жандармские филёры и натуральные солдаты, сколько из-за хлеба насущного. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь» – это, конечно, хорошо, но не бесплатно же, правда? А тут – подозрительные морды, ругань, пальба, солдаты: как быть? А так, как исстари, еще с домонгольских времен поступали, высылая вперед разведку. Не мужиков, понятное дело, – а ну, как ввяжутся они во что или заберут их ни за что? – и не девок (уж больно рож охочих кругом объявилось), а вполне созревших для этой задачи бабенок: их и забрать не заберут, и обидеть их – себе дороже. И гордые от сознания исторической миссии молодухи сыпанули на успенские тропки, прошуршали юбками, перекинулись прибаутками и донесли, кто где стоит, кто кого сторожит, а главное – кого уж нет и кто – далече от Успенки.
– Мама?.. – Бориска Прибытков побелел еще больше, а губы стали, будто два лезвия.
– Стёпа?.. – тихо ахнул Вася и тайком, стесняясь, долго вытирал слезы.
Да, дружно вздохнула Успенка, кое-кто из баб голосить начал, а поп Варваринской церкви отец Гервасий сказал Мой Сею:
– Кровь христианская из-за вас, христопродавцев, пролилась, а ты – мир да мир! Ступай с глаз моих, я на колени паду в молитве святой о душах праведных!
Мой Сей очень уважал всех богов, а потому тотчас же и ушел, но отец Гервасий отнюдь не пал на колени, а ринулся из собственного дома в благом намерении поставить в известность начальство разного калибра и разного рода службы. Однако в Садках стреляли, где-то орали, а вся Успенка высыпала на свои дворы и, вытянув шеи, слушала, хмурилась и ворчала, и отец Гервасий тут же присоединился к пастве, решив доложить в обстановке более благоприятной, то есть менее людной.
– Марусю убили… Будто штыком, что ли… А Стёпу прикладами будто до смерти…
– Ну, скажешь! Кто это нашего Степу забьет?
– Что деется, что деется, Господи! – возопил поп, наслушавшись. – Это что же такое деется?..
Как раз-то ничего такого еще и не деялось. Все выжидали, ругались, как на крещенских драках, изредка стреляли – в воздух, для острастки и бодрости. Баррикада росла сама собой, жандармский полковник охрип уговаривать и впал в молчаливое отчаяние, а Амосыч рискнул пробраться на Верхнюю улицу.
– Солдат пригнали, – сказал он. – Стройте баррикады, братцы, пока время есть.
Времени оставалось еще много, поскольку его высокопревосходительство начал изображать пробуждение в десятом часу.
Он пил кофе, выслушивал рапорты, возмущался, совещался, диктовал приказы, письма и донесения, а устно уронил одно слово:
– Рразогнать!
Историки утверждают, что первое восстание началось в ночь со вторника на среду, но это совсем не так. Первое восстание в моем родном городе началось в десять часов тридцать семь минут следующего дня, а «рразогнать!» всего лишь достигло ушей жандармского полковника.
– Надеюсь, теперь-то вы начнете действовать? – не без ехидства осведомился он.
– Теперь начну, – сказал капитан. – Поручик, потрудитесь принять командование, а я, пардон, в лазарет. Знобит с ночи, должно, опять малярия.
С тем капитан и поторопился улизнуть с поля битвы прямехонько в Крепость, где разыскал Петра Петровича Белобрыкова и сухо обрисовал обстановку.
– Позор! – закричал либеральный Петр Петрович. – Делегацию! Тотчас же делегацию к губернатору!
– Вы – к губернатору, а я – в лазарет, – сказал многоопытный капитан. – Чувствую, что наступает время, когда самое здоровое – болеть.
С тем он и направился в лазарет, после чего написал рапорт с просьбой немедленно предоставить ему трехмесячным отпуск по состоянию здоровья. И поскольку нам не миновать знакомства, то я позволю себе отрекомендовать его со всей симпатией: Иван Андреевич Куропасов, из дворян, женат; на иждивении жена Вера Дмитриевна, дочь Анна пятнадцати лет, гимназистка, и сын Андрей из реального, десяти лет. Вот этот Андрей из реального училища и есть та причина, из-за которой мне и пришлось знакомить вас с внезапно захворавшим капитаном, потому что волею судеб он оказался моим дедом.
Но вернемся назад часа на три, то есть во времена относительного затишья, когда еще губернатор изображал спящего, жандарм был растерян, а капитан совершенно здоров. Тогда, как вы помните, разбитные молодки уже закончили разведку, поп выгнал ни в чем не повинного Мой Сея, Амосыч добрался до Верхней улицы, а Успенка высыпала в свои дворы, потрясенная первыми жертвами, слушая, вздыхая, наблюдая и размышляя. Отец Гервасий провякал что-то о христианском смирении, его послали, он примолк, смятенно соображая, как же донести, чтобы паства этого не узнала. Но придумать не успел, как подошла скорбная Монеиха, черная и печальная.
– Филя-то там лежит, – сказала она. – Разве, это по-божески? А мне одной не донести.
– Пошли, мастера, – сказал Кузьма Солдатов. – Кто над кем смеется, тому над тем и плакать.
– Верно говоришь, – вздохнул Данила Самохлёбов. – Ну, батюшка, айда с нами. Мир упокойнику обеспечить – это по твоей части.
Отец Гервасий был двуличен, лжив, суетлив, труслив, но ума у него хватило, чтобы понять, как поступить. И хотя ему до дрожи было страшно впутываться в беспорядки (и это вместо того, чтобы чин чином доложить о них кому следует!..), но отказать мастерам он не посмел. И покорно поплелся за телом убогонького, лежавшим, как на грех, совсем не на той стороне, к которой льнуло его пастырское сердце.
Успенка, как я уже сообщал, пользовалась не улицей или там переулками, а своими тропами да перелазами, а мастера вместе с озадаченным попом и печальной Монеихой оказались на Верхней улице почти одновременно с Амосычем.
– Вот вам, ребята, и подмога, – улыбнулся Амосыч. – Здорово, мастера!
– Мы в политику не ввязываемся, – хмуро пояснил Самохлёбов.
– Да какая там политика? Ненужная рухлядь найдется? Ну и побросайте ее поперек улицы. А чтобы пристенковское отродье не помешало, ты, отец Гервасий, поди да пристыди их, что ни за понюх человека убили. А я вниз побежал, пока не жарко.
Амосыч отбыл. Мастера тихо совещались насчет рухляди и прочего ненужного скарба. Монеиха потрясенно плакала над мертвым успенским дурачком, а отец Гервасий хотел своевременно улизнуть, да его перехватил Борис Прибытков. И не как-нибудь, а как положено. За грудки.
– Ты понял всё, что тебе сказал Амосыч? Теперь слушай меня очень внимательно, поп. Если сбежишь к ним, не исполнишь приказа или как-то схитришь – на Успенку лучше не возвращайся.
– Сын мой, не стращай слугу Господа…
– Не скули! – оборвал Прибытков. – Завтра же архиепископ Хризостом узнает, что ты жандармского ротмистра Расторгуева посещаешь чаще, чем его канцелярию, а архиепископ, между прочим, очень дружен с Петром Петровичем Белобрыковым. Сергей Петрович, я правильно излагаю?
Сергей Петрович в это время объяснял мастерам, где, как и из чего именно лучше всего возводить баррикаду. Он не слышал, о чем толковал Прибытков с перепуганным попом Варва-ринской церкви, но подтвердил из принципиальной ненависти ко всякого рода религиям:
– Безусловно и очень быстро. Только сначала оттесните их за угол второго дома, а то мы простреливаемся.
Не знаю, что так подействовало на отца Гервасия – то ли угрозы, то ли упоминание о дружбе Белобрыкова-старшего с архиепископом, то ли неузнаваемо изменившееся лицо Бориса Прибыткова: белое, дергающееся, с черными материнскими глазами, горевшими грозно и неистово. Мне кажется, что все-таки эти черные исступленные глаза на белом, без единой кровинки лице: таким еще не раз увидит город Прославль Бориса Прибыткова и содрогнется от ужаса. И, вероятно, попу суждено было испытать страх пред ликом сим первым, ибо он безропотно пошел прямо на толпу, потрясая нательным крестиком:
– Братья во Христе, к вам взываю я!
Пока он взывал, тело Фили Кубыря плыло к Варваринской церкви, минуя запутанные уличные и дворовые лабиринты Успенки по идеально прямой линии. А навстречу ему уже тащили пустые и полные бочки, старые сани, бревна, мешки с землей и саму землю. Мастера молча и сноровисто (будто всю жизнь только этим и занимались!) громоздили баррикаду под руководством Сергея Петровича и Коли Третьяка, а вооруженный до зубов Гусарий Уланович, белый Прибытков и верный Вася Солдатов на всякий случай прикрывали их. Но, по счастью, напрасно: перепуганный отец Гервасий говорил столь вдохновенно о послушании, грехе, повиновении и истинно христианском долге, что напрочь запутал далекие от ясности головы. А пока они приходили в себя, как-то незаметно отошел, попятился, растворился вроде бы и материализовался вновь только пред белым ликом со страшными черными очами.
– Исполнил, сын мой.
Борис отправил его в церковь, куда вот-вот должны были доставить омытого и приодетою невинно убиенного Филимона Кубыря. А когда опомнившиеся пристенковские громилы сунулись из-за угла, их встретила внушительная баррикада и громовой бас отставного поручика:
– Постоим и мы за славу русскую!
На Нижних улицах те же часы прошли спокойно и бездеятельно со стороны ожидающих приказа и спокойно, но весьма деятельно со стороны ожидающих приступа. Капитан Куропасов молча саботировал, жандармский полковник молча злился, а баррикада тем временем росла и крепла. Жители ближайших домишек покинули их вместе с тем, что можно было унести, и попрятав то, что унести оказалось непросто. Все это делалось беззвучно и невидимо, хотя наиболее ретивые полицейско-жандармские активисты обо всем докладывали неоднократно («Утекают, ваше высокоблагородие!»), но полковник отмахивался. А потом пришел приказ разогнать, у капитана начался приступ малярии, а оставшийся за него поручик очень хотел заполучить орденишко, не побывав на русско-японской, где, как он слышал, пуль было куда больше, чем наград. И ради этого готов был на что угодно: ордена, как известно, тоже не пахнут.
– Что прикажете, господин полковник?
– Три залпа, поручик, после трех моих обращений. Первый – в небеса, второй – над головами, третий – по бунтовщикам. Затем общий штурм. Все – по моей команде. Вам ясно?
– По вашей команде.
– Рразойдись, открываю огонь! – приосанившись, заорал полковник заметно надорванным уже голосом. – Зачинщикам выйти вперед! Раз! Два! Предупреждаю! Три! Залп!
Дружный ружейный залп заскучавших солдат разорвал воздух над баррикадой, над Садками, над Успенкой – над самим доселе тихим и мирным городом Прославлем. И было ровно десять часов тридцать семь минут.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Достоверно известно, что в момент, когда прогремел первый залп, по мосту от Крепостного Пролома двигалась армейская рота, брошенная в помощь для скорейшего урегулирования разногласий. Вел эту подмогу немолодой поручик, который, услышав залп, остановил солдат над рекой между Крепостью и Пристеньем и сказал слова, ставшие впоследствии знаменитыми:
– Пальба в городе отрицательно сказывается на желании и возможностях.
Тут грохнул второй залп; поручик разделил роту, отправив половину на Верхнюю улицу, а со второй половиной явившись в распоряжение жандарма, воодушевленного грохотом, собственным рвением и полным молчанием неприятеля.
– В последний раз приказываю… Раз! Два!.. По баррикаде, дружно… Залп!
Громыхнули и по баррикаде с тем же успехом: пули гулко били в пустые бочки и бессильно замирали в мешках с песком. И никто не появился, никто никуда не побежал, а главное, зачинщики не торопились на свидание с господином полковником. Слегка обескураженный этим несветским поведением, жандарм снял фуражку, размашисто перекрестился на купол мечети и сказал сорванным голосом:
– Командуйте общий штурм, поручик.
И тут возникла небольшая заминка, поскольку к этому времени поручиков оказалось двое. Любитель наград обладал тем преимуществом, что прибыл на место сражения первым, но зато любитель афоризмов имел утвержденное государем старшинство в чине и исполнял обязанности командира роты, а не замещал такового на время болезни.
– Извините, Степан Сергеевич, но я получил полномочия от капитана Куропасова.
– Пардон, Григорий Никандрович, как старший в чине…
– Извините, но мне ясна обстановка…
– Пардон, но я никому не позволю узурпировать…
Знакомая картина для любого прославчанина: мы можем с радостью и даже с приплатой отдать права первородства и вдруг начать дуться, обижаться и лелеять права служебные из-за сущего пустяка. Увы, это местничество, это вечное выяснение, кто первым сказал «Э!», есть черта природная, обусловленная, как я полагаю, особыми сквозняками, свойственными городу Прославлю со дня основания его.
– Извините, но…
– Нет уж, это вы, пардон, но…
– Но я уполномочен своим командиром…
– …обладая старшинством в чине и являясь таковым и в должности…
– Господа офицеры, я приказываю! – багровел жандармский полковник. – Когда враг не сдаётся, его…
Не столь важно, что он хотел этим сказать, сколь то, что два поручика настолько взаимно разобиделись, что, повернувшись спиной к жандарму, а заодно и к баррикаде, направились выяснять отношения с глазу на глаз. Полковник в отчаянии сунулся было к солдатам; те глядели преданно согласно уставу, но согласно тому же уставу и бровью не повели, поскольку их собственные командиры никаких команд не подавали.
– Ваше высокоблагородие, да там, за рухлядью, поди, и нет уж никого, – сказал немолодой, но старательный жандармский унтер. – Разбежались они, поди, после первого залпа. Дозвольте с охотниками…
– Вперед, братец! – с облегчением выдохнул полковник.
Двадцать два братца – в голубом, серо-полицейском и даже в цивильном – с револьверами в руках решительно двинулись к баррикаде. Когда до нее оставалось шагов пятнадцать и полковник уже начал радостно улыбаться, репетируя про себя ту ядовитую, полную горького сарказма и убийственного остроумия фразу, которую он непременно должен был сказать сейчас идиотам-поручикам, молчаливая преграда вспыхнула вдруг короткими огоньками и сухая револьверная дробь рассыпалась в воздухе. Шестнадцать братцев с непостижимой быстротой очутились за углом ближайшего сарая, трое ринулись в разные стороны, а еще столько же уже и не рыпались.
– Сидят, ваше высокоблагородие! – прохрипел унтер, прискакавший на одной ноге. – Дозвольте в лазарет, как я есть раненный на службе государю-императору.
– Господа офицеры! – в отчаянии закричал жандарм. – Это что же такое, господа? Не заставляйте меня писать на имя его высокопревосходи…
Он обнаружил поручиков возле бочки, на днище которой старший в чине ловко метал карты.
– Штосс, – пояснил он. – Соперник загадал на двух брюнеток.
– На Розу Треф и Гесю, что у мадам Переглядовой, – вздохнул младший. – Если повезет, я командую всеми армейскими силами. Кстати, полковник, кто это стрелял сейчас? Маневрируете, что ли?
Так обстояли дела внизу; полурота же, приведенная фельдфебелем на Верхнюю улицу, невероятно вдохновила застоявшихся жеребцов Изота: толпе, то бишь сходбищу, потребны не командиры и вожди, а сила и безнаказанность. Пристенковские жеребчики поперли на баррикаду, едва завидев солдат; фельдфебель и Изот благоразумно отстали, почему и сохранили свои жизни: защитников было очень мало, но Сергей Петрович заранее приказал стрелять только прицельно.
– Толпу можно остановить двумя способами: либо залпом на авось, но залп должен прозвучать впечатляюще; либо огнем наповал – по самым шустрым и горластым. Это наш способ, а поэтому прошу заранее выбрать цель и стрелять без промаха: времени на перезарядку нам не дадут и в живых, судя по всему, не оставят.
Из пятерых защитников промахнулись двое: неопытный Вася, рванувший спусковой крючок, и многоопытный отставной поручик, наделавший своим древним оружием много дыма и шума. Прибытков и Белобрыков уложили своих мгновенно, а Коля чуть завалил ствол: его жертва корчилась на земле и орала.
– Эй, банда! – крикнул бурский волонтер. – Заберите раненого. Даю слово, что не будем стрелять! Трое доброхотов, пригнувшись, добежали до подбитого, волоком оттащили за угол. Борис презрительно усмехнулся:
– Играем в благородство буров, Сергей Петрович?
– Никогда не берите на вооружение жестокость, Борис Петрович. Революция должна быть милосердной.
– И особый урок милосердия нам преподала Великая Французская революция на примере, скажем, мадам Ламбаль, не так ли?
Коля не принимал участие в диспуте. Молчал, невпопад улыбался и скверно стрелял, потому что никак не мог выбросить из памяти клумбу с георгинами. «Жаркая ты моя, – думал он, тихо улыбаясь. – Наплевать нам на батюшку: жена ты мне перед Богом, и увезу я тебя по-цыгански, если старик заартачится… А с другой стороны, может, я насильник? С одной стороны, она не отбивалась и целовалась, а с другой – ревела белугой: это как понимать? И, может, послать Бориску на переговоры с чертовым мельником, когда окончится вся эта заварушка?..» Понятное дело, что при таких мыслях было совсем не до прицельной стрельбы, и Коля регулярно заваливал ствол, виновато посматривая при этом на строгого командира.
Но и командир был сегодня весьма рассеян. Нет, он все замечал, все удерживал во внимании, но в то же время испытывал странное чувство раздвоенности. Стреляя, он думал, что напрасно написал столь откровенно Оленьке Олексиной; распоряжаясь обороной, вспоминал о ее рассудительности; распределяя людей, подсчитывал, сколько раз видел ее и чем была замечательна каждая встреча. Особенно одно свидание. Весной: на Пушкинской цвели каштаны. После литературного вечера, где разгорелся спор между ним и остальными, потому что он тогда позволил себе зло высмеять наивность доброго русского либерализма, умеющего красиво и прочувствованно говорить слова и решительно не желающего заниматься делом. Оля молчала во время спора, а он хотел понравиться и говорил красиво и иронично. А кончилось тем, что она впервые попросила проводить ее, но попросила, приказав, и он с радостью подчинился. И был вечер, и цвели каштаны, и шуршали шелка.
– У меня была тетя Мария Ивановна, она погибла еще до моего рождения. Знаете, как она погибла? Она ждала губернатора с бомбой. Дурной был губернатор, приказывал избивать политических, преследовал их семьи. И она ждала его, а когда показались сани, швырнула бомбу. А в санях рядом с губернатором в тот день ехали внуки, мальчик и девочка. И тетя, увидев их, упала на бомбу сама.
– Это благородно.
– А вы утверждаете, будто нашу интеллигенцию надо учить действовать. Она умеет действовать, когда это необходимо.
– А кто же определяет необходимость?
– Кто? – Оленька нахмурилась, а Сергей Петрович почувствовал, что у него есть сердце. – Честь. Благородство. Чувство долга. Мой сановный отец запретил упоминать имя своей собственной сестры в нашем доме, а я как-то пробралась в его кабинет и увидела там портрет моей тети Марии Ивановны Олексиной. Она была красавица!
– Она была народоволка.
– Господи, господи, как вы любите ярлыки! – Оля остановилась специально только для того, чтобы сердито топнуть каблучком. – А люди – всегда люди, и они хотят…
– Есть.
– Это вы так считаете, вы, социал-демократы! И это совершенно неправильно, потому что люди прежде всего хотят справедливости. Человек потому и человек, что страдает от отсутствия справедливости больше, чем от отсутствия хлеба.
– Если при этом у него есть мясо. Или, по крайности, рыба.
– Вы… вы несносный. Несносный!..
Боже мой, ему доставляло гигантское наслаждение злить ее. Зачем? Почему! «Боже мой, как несовершенен человек!» – угнетенно думал несостоявшийся бакалавр, без промаха всаживая пулю в какой-то котелок, бегущий на него с револьвером явно служебного образца.
Из всех молодых защитников баррикады двое думали о возлюбленных, а двое о них не думали. У Васи Солдатова таковой не было, а у Бориса Прибыткова была, но в то роковое утро любовь в душе его потеснилась, уступая дорогу ненависти. И вместо прекрасного женского облика ему виделась круглая, добродушная и всегда небритая физиономия и слышался знакомый с детства голос: «Гляди, Бориска, червячок ползет. Не трожь: все мы на что-то нужны, все кому-то пригодимся, и нам друг без дружки никак невозможно».
Филя Кубырь был единственным, кого любил Прибытков. Конечно, он любил и свою тихую, работящую мать, он любил с оттенком скрытого презрения и жалости, поскольку еще в детстве узнал и о ее прошлом – естественно, не на Успенке, – и о собственном незаконном появлении на свет. Он всегда боялся, что ему укажут и на мать, и на собственное происхождение, все время ожидал тыкающих перстов и улюлюканья в спину и поэтому всех сторонился. Всех, кроме Фили, сказавшего ему, еще совсем маленькому: «Все люди – родные родственники, Бориска. Все – что в Крепости, что у нас, на Успенке, что в Пристенье – друг другу сестрички и братики. Это они играют, будто чужие, и я с ними играю. Они любят играть, люди-то, как все равно что дети. В чины да в звания, в денежки да в почет, в чужих да в незнакомых, и жалко мне их всех. Жалко!»
Убили самого доброго, самого бесхитростного и самого незлобивого человека, какого только встречал в своей короткой жизни Борис Прибытков. Он был готов допустить, что встретит и бесхитростных и незлобивых, но твердо знал, что такого, как Филя Кубырь, не встретит никогда, и сейчас, в это первое утро, думал о мести, мечтал о мести и сам себе давал слово беспощадно и жестоко мстить за бессмысленное это убийство. В сердце его и так было мало места для любви, но и то крохотное местечко он отныне уступал ненависти навсегда.
Любопытно, что в тот первый день Крепость вела себя так, будто ничего не происходит. Впоследствии досужие умы усмотрят в этом знак угасания исторического духа Крепости, ее усталостный надлом и даже духовное вырождение, но это не так. На самом-то деле все было куда как просто: Крепость не поняла происходящего. Не могла еще представить себе, что какой-то шум на глухой окраине способен потрясти сами основы города Прославля, в том числе и основу основ – саму Крепость. И губернатор старательно изображал спящего по этой же причине, и сама Крепость целые сутки изображала спящую – если не дремала и в самом натуральном виде, – хотя к вечеру, правда, начала говорить. К вечеру потому, что, несмотря на все негодующие крики («Позор!»), Петр Петрович встретился с губернатором – кстати, без всякой делегации – на торжественном ужине по поводу рассмотрения проекта возведения в городе Триумфальной арки в связи с трехсотлетием правящей династии. Не проекта самой арки, а проекта возведения, то есть проекта проекта, так сказать. Этот проект проекта обсуждался в небольшом кругу за легким ужином с французским вином, поставленным господином Мочульским прямиком из собственных
подвалов, но зато с натуральными этикетками то ли из Шабли, то ли из Совиньона. В открытые окна вливалась приятная прохлада и далекая пальба, что придавало дружескому застолью особую пикантность.
– Право, господа, будто на охоте, – как всегда остроумно и жизнерадостно отметил пан Вонмерзкий. – Выстрелы будоражат аппетит и способствуют току крови. Право, совсем как на охоте.
– Дичь несем, и вправду, как на охоте, – нахмурился вдруг Белобрыков, вспомнив утренний негодующий крик, рванувшийся из собственных уст. – Но ведь не половцы на сей раз льют прославчанскую кровь, не монголы и даже не турки! Что на это скажет его высокопревосходительство? Как трактует он причины сего вопиющего инцидента и какие выводы в связи с этим напрашиваются сами собой? Негоже прозябать нам на задворках истории, господа! Хватит, хватит и хватит! Если началась стрельба, значит, кто-то взвел курок. Вы задумывались над этим, ваше высокопревосходительство? Не пора ли нам вспомнить, что мы отстаем от Европы как в сфере технического прогресса, так и в сфере чистого разума? Позорное поражение от азиатов доказало этот тезис, господа! Увы, доказало!
Поняли, о чем говорил уважаемый Петр Петрович? И я нет. Это и означает ныне позабытый глагол «витийствовать». Витийствовать – значит переливать из пустого настоящего в порожнее будущее, а что переливать и зачем, этого не знает и сам витийствующий. Во всяком случае, тогда еще не знал: переливали вполне чистосердечно. Тогда наши предки и впрямь жили, как на охоте: несли дичь и с удовольствием слушали выстрелы.
Не так уж важно, что ответил взволнованному Петру Петровичу его высокопревосходительство: важно, что ничего не сделал. Отдав свирепое приказание («Рразогнать!»), он опять словно бы задремал, предоставив событиям идти своим чередом. Сейчас трудно понять его логику, но если представить себя руководителем целой губернии, в которой вдруг возникли какие-то там беспорядки, то кое в чем можно разобраться. В самом деле: доложить в верха? А если обвинят в отсутствии личной инициативы? Не докладывать в верха? А если спросят, почему это вы не докладываете, когда почти уж бунт? Подавить все и всех на свой страх и риск? А ну, как там, на верхах, углядят в этом стремление к самостоятельности? Нет, что ни говорите, а власть – дело коварное. И в ней главное – говорить и ничего не делать: само все образуется. Тем более что граф Толстой Лев Николаевич утверждает, что исторические процессы не зависят от исторических личностей, и это его утверждение, между прочим, разрешено цензурой.
Вот почему все само собой и отложилось до утра. И на Нижних улицах, и в губернаторской голове, и на Верхней баррикаде, и во всем городе Прославле. Изот увел свою ораву в пристенские кабаки и притоны, жандармский полковник, люто переругавшись с двумя поручиками, уехал домой; командиры рот приказали фельдфебелям бдеть и тайными тропами направились в «Дилижанс», дальновидно послав денщиков сказать домашним, что ночевать они не придут в связи с открытием боевых действий. Однако кабаре оказалось закрытым, и поручикам теми же тропами пришлось перебазироваться в полное пыли, плюша, бенедиктина, скуки и зависти заведение мадам Переглядовой.
– Эта Розка много о себе воображает, – сказала мадам, выйдя к дорогим гостям. – Вы думаете, она закрылась на святки, Пасху или на уборку? Она закрылась из какой-то солидарности, и сама так сказала. От нее была Дуняша, и через Дуняшу эта нахалка сказала, что мы должны закрыться тоже и не обслуживать из солидарности. Как вам это все нравится?