Текст книги "И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Ты забыл обо мне, и я вспомнил свой долг, – туманно пояснил старый воин. – Священный долг русского дворянина есть защита Отечества своего не только от врагов внешних, кои именуются противником, но и от врагов внутренних, кои именуются неприятелем. А кто есть враг внутренний? Тот, кто позорит Отечество свое, кто отдает на поругание его честь, кто обижает его подданных, кто осмеливается сеять рознь меж едиными братьями. И низость его превосходительства генерала Лашкарева…
– Дядюшка, дядюшка! – отчаянно закричал Сергей Петрович, стремясь отвлечь старого ветерана от опасных воспоминаний. – Не желаете ли джину, дядюшка?
В то время как Сергей Петрович вспоминал грехи, писал отцу и любимой и ублажал старого чудака, Борис Петрович попросту не ночевал дома. Матушка его уже привыкла к подобным поступкам – Бориска не ночевал дома с двенадцати лет – тем более что в ту ночь не была одинокой. Застенчивый Теппо Раасеккола, навестив ее в понедельник, все никак не решался уйти, выпил два самовара и окончательно затосковал, когда Маруся сказала, старательно глядя мимо него в черное, как казенные мой-сеевские чернила, окно:
– Сказать по правде, так мне одной страшно, тебе одному грустно, Бориска придет к завтраку, и я, Степа, ты уж прости меня, постелила нам постель…
Ах, какая сказочная ночь была у могучего ломовика Теппо Раасекколы! Теппо нырял то в кипящие страсти, то в ледяной бездонный омут, выныривал, захлебывался от благодарной нежности и нырял снова. «Как она смеется! – с восторгом думал он. – Нет, так никто не умеет смеяться, и мне очень нужно, чтобы она всегда смеялась рядом со мной по утрам. И я сейчас скажу ей об этом…»
Решившись сказать женщине, как он любит ее, Теппо долго вздыхал, разевал рот, сопел и снова вздыхал. Маруся все давно поняла, и сердце ее умирало от счастья, потому что в ее маленькой жизни было все, кроме любви.
– Сват – Данила Прохорович, – сказал наконец Теппо. – Самый лучший.
Он замолчал, решив, что этим сказано все, о чем он думал и думает. И она поняла его.
– У меня почти взрослый сын, Степа, и я даже старше тебя, но если ты хочешь, я всегда буду рядом. И плакать, и смеяться, и просто молчать от счастья.
Невероятно обрадованный Теппо снова оказался на дне омута, а вынырнув, ощутил, что у него уже нет сил, и стал еще счастливее. И заснул сном настолько глубоким, что не расслышал предутреннего стука в дверь, которую открыла Маруся. За дверью стоял незнакомый молодой парень.
– А где Борис?
– А где ваше «здрасте», молодой человек?
– Наше вам, – буркнул парень. – Сеня велел передать, что кодло прет прямо.
– Кто куда прет и какое кодло?
– Дело пахнет могилой или нарами, так мне велено передать. И еще, – неизвестный извлек из-за пазухи револьвер. – Сеня предупреждает, что у этого шпалера подпилена собачка и что поэтому он стреляет как сумасшедший и в два раза быстрее любого полицейского пугача. Это мне велено.
Таинственный посланец Сени Живоглота сунул подпиленный револьвер в руки все еще обретавшейся в нежной истоме Маруси Прибытковой и растворился в предрассветном сумраке. Маруся вернулась в спаленку, где могуче похрапывал Теппо, сняла платок, в который кутала плечи, но поглядела на револьвер и задумалась. Ей очень хотелось юркнуть под одеяло, прижаться к сонному мужскому телу, приласкать его, приласкаться самой, нырнуть и… Женщина в ней спорила с матерью, и, как всегда, победила мать. И вместо того чтобы раздеться, она оделась и завернула в платок подарок знаменитого налетчика.
– Сваты, – сонно сказал на секунду проснувшийся Теппо.
– Спи, – Маруся поправила одеяло и поцеловала финна в лоб. – Я знаю, у какой девчонки ночует сегодня мой сын.
Но в ту ночь сын ночевал не у той девчонки. И как раз в тот самый миг отдирал от себя цепкие руки рыдающей женщины.
– Не пущу! Не пущу! Не пущу!
Женщина отчаянно выкрикивала те слова, которые всегда выкрикивают женщины, провожая любимых на бой, дуэль, поножовщину и прочие мужские забавы. А Бориска, мягко отдирая ее, говорил те слова, которые всегда говорят мужчины в подобных случаях:
– Я вернусь, слышишь? Я вернусь!
Не найдя сына у предполагаемой девицы, Маруся не стала возвращаться, а кинулась искать, испытывая все растущее беспокойство. На соседних еще темных улицах ей все время чудились шаги, приглушенные голоса, дыхание множества людей. И занятая собственным волнением, непонятными страхами и слуховыми иллюзиями, она так и не встретилась с сыном, секундой раньше свернувшим на Верхнюю улицу.
На сборном пункте уже были послушный Вася Солдатов и Коля. Вася отлично выспался, был оживлен и весел, может быть, чуть более, чем требовали обстоятельства. А Коля, наоборот, не спал ночь и выглядел весьма огорошенным, что и заставило Бориса поинтересоваться причиной.
– Готов помочь, если в силах.
– Спасибо. – Коля тяжело вздохнул. – Не буду морочить голову в такое утро, но завтра скажу. Кто знает, может, ты и в силах, Борис.
Коля провел ночь в саду самого Ивана Матвеевича Круглова (три мельницы, из коих две паровые). Сам Иван Матвеевич был в отъезде, что и позволило его набалованной Шурочке выбраться из дома прямо в цыганские объятия. Если бы об этом узнали пристенковские парни, Колю бы забили насмерть, но то, что он уцелел, его совсем не радовало.
– Батюшка о тебе и слышать не хочет. Чтоб я, говорит, за безродного цыгана единственную дочь отдал? Не бывать этому никогда! – без особого огорчения, а скорее с любопытством сказала Шурочка.
Коля стал умолять, и это ее огорчило. Коля, фигурально выражаясь, бился лбом, а Шурочка все больше дула чрезвычайно увлекательные губки. Ей хотелось, чтобы цыган проявил свой дикий нрав, чтобы угрожал, скрежетал зубами, рвал все в клочья и, может быть, даже побил. Несильно. А он просил. Будто гимназист, а не герой города Прославля.
– Ничего-то вы, Коля, в чувствах не понимаете, – горько вздохнула она и хотела уйти навсегда.
И тут случилось то, за что Коля себя проклинал. Он туманно помнил, как схватил ее в объятья, сжал, упал с нею вместе на клумбу, и там, среди зацветающих георгинов, сотворил то, что – если по чести и совести – мог сотворить лишь после венчанья. Шурочка, правда, не крикнула, но и кричать-то ей было нельзя, если подумать; зато она так тяпнула его за плечо, что Коля до сей поры болезненно морщился. А как только он выпустил ее, вскочила и бросилась в дом. Коля, прислушавшись, уловил рыдания и в полном расстройстве отправился в Садки, так и не успев выяснить, что Шурочка плакала совсем не по той причине. «Дурак какой! – сквозь слезы шептала она. – Не мог утерпеть, пока подниму все аккуратненько. Цыганская страсть, а платья нет, и что я батюшке скажу?!» Ничего этого Коля не знал, называл себя бессердечным животным и очень боялся, что Шурочка никогда и ни за что его уже не простит.
– Кто знает, может, только ты и в силах, Борис.
Три героя города Прославля встретили решающее утро своей жизни почти одинаково: двое – в женских объятьях, один – в мечтах. И это не штамп, не авторский повтор, не однообразие – это возраст. Возраст любви требует любви и не хочет никаких замен, и поэтому вполне понятно, что три судьбы и в этом оказались схожи. Тем более что всем трем женщинам суждено было сыграть далеко не последнюю роль в дальнейших событиях. В частности, именно сейчас мне необходимо напомнить о знаменитой в Пристенье дурочке бабке Палашке, переполошившей мрачными пророчествами весь город Прославль. Она имела дурную привычку вставать ни свет ни заря и шляться в поисках как небесных, так и земных знамений. И, шляясь той зарей, услышала за забором у самого Ивана Матвеевича Круглова столь знакомые ей когда-то звуки. То было знамение – да еще какое! – и бабка, подкравшись, высмотрела все: кто, где, когда. И растворилась в сумраке, когда Шурочка ринулась в дом рыдать по поводу изодранного платья и сиять по поводу всего остального. И получилось так, что бабка Палашка знала все, а о ней никто не знал. У причин всегда больше следствий, чем следствий у причин, хотя часто бывает наоборот.
Вот сколько событий произошло в городе в одну короткую ночь, а Оленька Олексина спала спокойно, ни о чем не подозревая, хотя именно ей в эти часы судьба готовила самый тяжелый крест. Как хорошо, что мы не ведаем, что с нами случится! Это – великое благо, и я люблю читать историю и размышлять о ней именно потому, что я-то знаю, какая заваруха вышла из того, к примеру, что некий студент прихлопнул некоего эрц-герцога. А если бы он промахнулся?..
И что, если бы Сергей Петрович опоздал на Верхнюю улицу? Но опоздал не он, а Евсей Амосыч, и это опоздание тоже породило свою цепочку событий. А Сергей Петрович Белобрыков, недоучившийся студент, несостоявшийся бакалавр, волонтер и ветеран Бурской войны, потомственный дворянин города Прославля и член РСДРП, пришел вовремя и не один: за ним, пыхтя под тяжестью оружия и амуниции, поспешал отставной поручик, которого все знали только под именем Гусария Улановича, что лишний раз подтвердило известный афоризм, будто историю творят герои и сумасшедшие.
– Вот и мы, – сказал Сергей Петрович. – Прошу извинить за…
И замолчал: в предутренней тишине послышался нарастающий гул, в котором сливались топот, говор и дыхание доброй сотни мужчин, злых с утра и похмелья.
Старый бог надел очки, послюнил пальцы и неторопливо перевернул еще одну страницу в книге судеб прекрасного города Прославля.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Живущие настоящим не ведают, что творят, если им свойственно непонимание столь простой истины, что если спичка вызывает пожар, то причина – непредсказуемые следствия. И тогда может прогреметь выстрел в Сараеве, сгореть рейхстаг в Берлине или в небе над Хиросимой взорваться бомба № 1. А в городе Прославле, судя по рассказам отца и вздохам бабушки, таковое непонимание было распространено, как насморк в октябре: подумаешь, пух из еврейских перин! Но умудренная жизнью и смертями бабушка считала тот день началом всех начал, нашпигованный немецким железом отец называл его исходным рубежом прославльской заварушки, а беспристрастная история отнесла по рубрике «ряда волнений в губернских городах». Как бы там ни было, а мы-то теперь знаем, что для всего на свете – большого и маленького, частного и общего, исторического и не очень – есть свое собственное, присущее только ему НАЧАЛО.
– Частность, – сказал отец. Он еще был жив, когда я додумался до исключительности всех начал. – Она не оказала решающего влияния на развитие истории.
Да, до великого революционного толчка было еще далеко. Но до Начала в городе Прославле оставались уже считанные минуты…
Прежде чем писать дальше, я заглянул в Даля. Я не искал слова «ПОГРОМ»: во-первых, знаю, что оно означает, а во-вторых, до результата надо еще добраться. Я искал тех, кто тогда пытался добраться до этого результата. И вот что сказано у Владимира Даля по их поводу:
«ТОЛПА – скопище, сборище, сходбище, толкотня, множество сошедшихся вместе людей; орда, орава, ватага».
И вот это скопище, сборище, эта орда и орава, это множество сошедшихся вместе, подогретых посулами и ложью, затуманенных водкой и ложью, обалдевших от тяжкого похмелья и еще более тяжкой лжи, двинулось на замершую в страхе божьем нищую еврейскую слободку. Любопытно, что все единицы этого скопища, то есть те, кто был еще способен хоть что-то соображать, усиленно вдалбливали сами себе, что путь спасения города Прославля лежит точнехонько через эту злосчастную слободку и что иного пути у них нет, потому что он наипростейший, наикратчайший и безопаснейший из всех путей. Но то единицы: в толпе, как известно, нулей неизмеримо больше, чем единиц, а нули круглы и соображают только «на троих» и чтоб без наказания.
А те несколько одиночек, которые сами выбрали свою судьбу именно потому, что знали цену лжи и жаждали истины, не просто считали («считать» – глагол пристенковский применительно к событиям), но веровали, что честь их родного города, честь всей России, ее будущее, ее спасение и все ее надежды лежат точнехонько между тяжко шагавшей ордой и притихшими Садками. Веровали и ждали, вслушиваясь в семенящий, похмельный, разнобойный, но неудержимо нарастающий топот сапог с коваными каблуками. Встреча была предопределена велением горячих сердец и чистой совести тех, кто ждал.
– Разговаривать буду я, – сказал Белобрыков. – Остальных прошу пока держаться в тени.
– Я прикрою тебя, Сереженька, – гулким шепотом оповестил окрестности Гусарий Уланович.
– Благодарю вас, дядюшка. Полагаю, однако, что надобности в этом не возник…
И тут из утренней сини возникло нечто темное, аморфное, не имеющее ни голов, ни хвостов. Возникло и враз остановилось, натолкнувшись на одного-единственного человека.
– Ну и что? – негромко и даже несколько ворчливо спросил Сергей Петрович.
Перед ним в застенчивой нерешительности топталось десятка четыре молодцов с Пристенья, вооруженных ножами и ломиками, топорами и плетьми, дубинами и кастетами, гирьками на ремешке и натуральными кистенями. Огнестрельного оружия видно не было, но никто не сомневался, что прихватить его не позабыли, а прячут до времени по совету многоопытной полиции. Конечно, все это сходбище, выражаясь далевским языком, прекрасно знало, кого именно и где именно оно встретит: Павлюченко честно заработал как свою бутылку с парой пива, так и свою смерть в Поганом Ручье. Но одно дело – знать, что встретишь, а другое – встретить. Встретиться лицом к лицу и глаза в глаза.
– Идите-ка по домам, – посоветовал Белобрыков. – И всем будет хорошо, поверьте.
Мгновение неустойчивого равновесия нарушилось внезапным появлением действующего лица, которое никак не должно было здесь появляться. Все в мире подчиняется определенным законам, все им послушно и покорно, и, однако, всегда находится некая группа лиц, для которых законы не писаны. Они поступают вопреки логике, вопреки причинам и следствиям, вопреки фактам и предположениям, что и позволяет мне еще раз категорически подтвердить неизвестно кому принадлежащий афоризм, будто историю делают герои и сумасшедшие. Филя Кубырь, правда, не был сумасшедшим (между нами, он и дураком-то стал не по призванию, а по желанию), и тем не менее именно ему суждено было внести посильный вклад в первый кульбит истории города Прославля.
Мне много рассказывали о Филе, и я достаточно ясно представляю его. Круглый, подвижный, дурашливо не унывающий, с добрыми, наивными глазами, которые и к почтенным годам (говорили, будто было ему уже за сорок) не утратили младенческой чистоты и способности глядеть на мир, не моргая. Он любил детей, собак и птиц; дети никогда не дразнили его, собаки не кусали, а птицы сами шли в руки, почему он и слыл лучшим птицеловом города. А ходить словно и не ходил, а катился на коротких толстых ногах; он почти всегда бегал босиком, а ноги мерзли, вот он и приловчился семенить мелко и быстро: катиться, а не шагать. И выкатился вдруг из чужого, затаенно примолкшего двора как раз между ордой и Сергеем Петровичем. Вряд ли он выкатился именно в то время и именно в это место случайно. Правда, тогда никто не поинтересовался, почему Кубырь объявился на Верхней улице, но я убежден, что знаю по крайней мере две причины: бабка Монеиха, которая души не чаяла в Коле Третьяке, и сам Филя, который души не чаял в Бориске Прибыткове. А когда две такие причины одновременно воздействуют на большое и доброе сердце, оно оказывается там, где должно оказаться.
– Ай, мужиков-то сколько, мужиков-то сколько! – дурашливо заверещал он, радостно всплеснув толстыми короткими руками. – Чегой-то вы разом, а? Вот уж девкам красным радости-то на вас глядючи-то! Ай, разбужу их, а? Эй, девки, девки, нареченных своих проспите!.. Сейчас повскочат: то-то словно, то-то весело! А мы просо сеяли-сеяли, а мы просо вытопчем-вытопчем! У кого гармошка есть, у кого? Неужто ни у кого? Столько вас – и без гармони? А я так спляшу, я так…
С Нижних улиц раздался залп. Как потом выяснилось, стреляли в воздух, требуя, чтобы защитники разошлись по домам: туда погромщики и не сунулись, зная о боевой дружине, туда сразу же направились усиленные наряды полиции. Все вздрогнули, напряженно прислушиваясь; Филя замолчал тоже, но тут же затарахтел с еще большим оживлением и еще большей дурашливостью:
– А вот и гром, а мы лоб крестить! Лоб крестить – в рай дорожку мостить. Отложим-ка картузы и кепки да перекрестимся радостно да крепко: здравствуй, день божий, всем нам пригожий! А потом меня сватать пойдем. Все, дружно! Я, ребятки, жениться хочу. На бабке Палашке. А что? Сегодня – сговор, завтра – свадебка. Всем городом гулять…
Железный шкворень с шорохом вспорол воздух и ударил в голову. В висок. Собственно, целились-то не в успенского дурачка – целились в студента и социалиста Белобрыкова, но Филя Кубырь всегда оказывался там, где нужно оказаться в нужный момент. Таково уж свойство дураков всех времен и народов…
Тело Фили Кубыря еще не успело осесть, рухнуть (его подхватил Сергей Петрович), как Борис, вырвал револьвер, бросился вперед.
– Кто? – Он выкрикнул так громко, что его услышала мать и рванулась на крик, но об этом после. – Все равно узнаю! – Он выстрелил в воздух. – Все равно найду! Все равно докопаюсь! Все равно убью!.. Слышите вы, крысы трактирные? Убью! Честью клянусь, убью!..
Он шел на толпу, размахивая револьвером, и толпа, угрюмо ворча, медленно и неохотно пятилась перед ним. А потом раз за разом громыхнули три выстрела, но руки у стреляющих дрожали то ли с похмелья, то ли от страха, то ли с непривычки.
– Назад! – Сергей Петрович поспешно передал тело Кубыря Васе Солдатову. – Назад, Борис! Приказываю, назад!
Неизвестно, послушался бы Белобрыкова впавший в неистовство Прибытков, выстрелил бы сам по толпе или оттуда успели бы выстрелить раньше и на сей раз уже не промахнулись бы, а только над всей Верхней улицей, над испуганно притихшими домишками и уже зловеще гудящей толпой, над мертвым Филей и еще пока живыми героями Успенки и Крепости взревел вдруг хриплый, прокуренный бас отставного поручика:
– Ррота, к бою! Стрелкам рассыпаться! По басурманам пополувзводно! Не выдавай, братцы! Не посрамим же имени русского!..
В жизни великое множество действий и событий совершаемся одновременно, но рассказчики всегда рассказывают их последовательно, цепляя друг за друга, как вагоны в поезде. И я, как ни бился, не смог придумать иной возможности, почему и вынужден временно оставить Верхнюю улицу и после команды Гусария Улановича напомнить об отчаянном крике Бориса: «Кто?» Крике, который услышала мать и рванулась на него. И здесь опять следует остановиться, чтобы потом не запутаться. Чтобы все понять, придется начать с Нижних улиц Садков и объяснить, почему Амосыч на них задержался.
Боевая дружина прибыла на место вовремя, но оказалась куда малочисленное, чем рассчитывали, поскольку анархисты и сочувствующие отказались браться за оружие. Учитывая это, а заодно и местность (если Верхняя улица была одна, то Нижних – целых три), Амосыч со своими дружинниками начали поспешно строить баррикады и к появлению полиции успели перегородить дорогу и спрятаться. В этих условиях орать привычное «Рразойдись!» оказалось некому, почему командовавший усиленными нарядами офицер и приказал пальнуть в воздух. На дружинников этот грохот не произвел никакого впечатления, но метавшаяся в поисках блудного сына по всем бабенкам Успенки Маруся Прибыткова со всех ног рванулась к баррикаде.
От прогремевшего спозаранку залпа, кроме всех прочих жителей Успенки, проснулись еще двое, один из которых имеет отношение ко мне, а другой – к моему рассказу. Это моя бабка, которой исполнилось пять лет, и револьверная пальба оказалась тем первым звуком большого мира, который она запомнила. А вторым был Теппо Раасеккола, проснувшийся в приятной усталости, но без только-только обретенной подруги. Это обстоятельство разрушило свойственную ему флегматичную неторопливость; с небывалой быстротой нацепив одежду, финн помчался напрямки к Нижним улицам, справедливо рассудив, что, где стрельба, там Борис, а где сын, там и мать. И таким образом получилось, то Теппо Раасеккола и Маруся Прибыткова бежали навстречу друг другу, и встреча эта не могла миновать баррикад на стыке трех Нижних улиц, ведущих в замершие от ужаса Садки. И пока они бегут, я немного расскажу о них, потому что люблю людей, спешащих спасти и помочь.
Помните холеру 1882 года? Говорят, ее занесли в Прославль пленные турки, хотя никто из вас, конечно, и слыхом не слыхивал об этой напасти. Ей не дали особо развернуться, она промчалась как метеор, но все же успела унести в могилу отца, мать, сестру и брата Теппо Раасекколы, оставив его в полном одиночестве. «Пропадет парнишка один». – сказал Кузьма Солдатов, хотя любая церковная крыса была богаче его. В большой семье все время кто-то рождался и кто-то умирал, но Степа оставался старшим; чем мог, помогал приемному отцу, а потом и сам стал ломовиком. Неплохо зарабатывал, но ему не везло с любовью: те, кто ему нравился, не замечали его, а тех, кому он правился, не замечал он. А потом появилась Маруся Прибыткова.
А вот откуда она появилась, никто не знал. Успенка не расспрашивала женщину о ее прошлом, если эта женщина побывала у мадам Переглядовой: с радости туда не попадали, а о горе человек должен рассказать сам, если вдруг ему захочется. Но Маруся захотеть не успела, и тайна ее происхождения осталась покрытой мраком. Единственное, что я установил, так это, во-первых., что была она жгучей брюнеткой с густо карими глазами и, во-вторых, смягчат «г», из чего можно заключить, что прибыла она в наш город с юга. Южанки бывают либо очень большими, либо очень маленькими, и Маруся была гибка и изящна, что оценили многие, и первой – мадам Переглядова. Но огромный белоголовый финн любил не знойную турчанку, а тихую, работящую и скромную Марусю, мучительно стеснявшуюся своего «турчанского» прошлого, а потому и никогда не говорившую о нем.
– Понимаешь, старуха, она – как звездная ночь, – объяснял Теппо своей лошади, поскольку с людьми разговаривать не умел. – И у нас были бы черные девочки и белые мальчики: что может быть лучше, а? Но я же не могу вот так, за здорово живешь, прийти к ней и сказать: будь моей женой. Почему не могу? Да потому, что боюсь, как бы она в этом не увидела намека на мадам – это во-первых. А во-вторых, ну кто я такой? Белоглазый финн, который с лошадью только и может разговаривать…
Да, они давно бежали навстречу друг другу… На первый залп баррикада не ответила: Амосыч приказал не стрелять до его команды, поскольку не хотел обнаруживать слабость собственных сил. Он все время прислушивался к шумам на Верхней улице, но после криков, нескольких разрозненных выстрелов и древней боевой команды там было тихо. Амосыч очень хотел бы знать, как обстоят дела, но оставить отряд не мог: народу на его баррикаде оказалось немногим больше, чем у Сергея Петровича на Верхней улице. И он прислушивался и выжидал, выжидал и прислушивался, но действия разворачивались поначалу как-то уж очень неопределенно.
Усиленными нарядами полиции командовал недавно прибывший в Прославль офицер. Он был молод, но поскольку до этого служил в Польском генерал-губернаторстве, то уже обладал вполне достаточным опытом: не стал ни призывать нарушителей спокойствия разойтись, ни тем более атаковать баррикаду. Он приказал своим укрыться, направил местному высокому начальству донесение и просьбу о безотлагательной помощи войсками, а кроме того, разослал патрули, чтобы лишить баррикаду связи поелику возможно. Он знал о Верхней улице и то, что обороняют ее небольшие силы, и то, что именно туда отправилась толпа во главе с Изотом-племянничком, а потому, услыхав выстрелы, крики и боевую команду, с пятью полицейскими лично выдвинулся левее, чтобы захватить угол, мимо которого пролегали пути между Верхней и всеми тремя Нижними улицами. И только успел подойти к этому углу, как из-за него выбежала задыхающаяся и окончательно сбитая с толку пальбой и криками Маруся Прибыткова.
– Стой! Кто такая?
– Прибыткова я, с Успенки. Меня все знают.
– Куда и откуда следуешь?
– Домой иду. – Маруся инстинктивно понимала, что во время криков, перестрелок и баррикад правду полицейским не говорят. – Куда же еще? Домой, конечно.
– Что несешь?
– Это? Утюг это. За утюгом к соседке бегала.
– В три утра? – офицер усмехнулся. – Покажи, что это за утюг.
И протянул руку. Возникла очень короткая пауза, и неожиданно загремел выстрел.
В этой части рассказа мнения прославчан распадаются на три лагеря. Согласно версии первого, выстрел был делом рук самого полицейского офицера, взявшего сверток, ощутившего тяжесть и прикинувшего на руке: утюг это или нет? А утюг возьми да и выстрелил… Согласно второй версии, Маруся сама нажала на спусковой крючок – естественно, случайно, – когда передавала подарок Сени Живоглота опытному чину полиции, но я убежден, что все произошло совсем не так, и в этом смысле примыкаю к третьему лагерю.
Все было очень просто: перепугавшаяся Маруся (она-то знала, что за «утюг» у нее в руках!) неожиданно бросила сверток и побежала куда глаза глядят. От удара о землю «сверток» выстрелил; пуля ни в кого не попала, но кто-то из нервных полицейских по собственной инициативе пальнул в спину бегущей женщины. Знаете эти охотничьи инстинкты палить в спину? Из-за них раз в году, как говорят, стреляет незаряженное оружие, из-за них порой попадают в спину бегущему даже полицейские служаки, которые, случалось, выпускали по три-четыре барабана в одного лихого налетчика, доброе дело которого обернулось такой бедой в то раннее утро.
– Бо-о-о!..
Нет, не «больно» она хотела крикнуть, а «Боря», но не крикнула: из горла хлынула кровь. И все остолбенели, все замерли, и никто ничего не успел сказать, как возле Маруси Прибытковой, бившейся в последних конвульсиях, оказался Теппо Раасеккола: они давно бежали навстречу друг другу…
Он поднял ее с земли, поглядел в глаза, прижал к себе и бережно положил на то же место. Медленно выпрямился в полный рост и был столь страшен, что опытный полицейский офицер начал в ужасе пятиться, забыв о личном оружии. А Теппо шел и шел, грузно, неторопливо и неотвратимо; в него уже стреляли все, кроме офицера, но то ли руки у них тряслись, то ли заговоренным был финн в белой нижней сорочке с алым пятном крови Маруси Прибытковой на широкой, как ломовая телега, груди. Стреляли в упор в самом прямом смысле, а Теппо Раасеккола, приемный сын Кузьмы Солдатова, Степа с Успенки, продолжал идти, глядя только на офицера и вытянув в его сторону длинные, перевитые мускулами могучие руки. Он просто взял этими руками офицера за голову и сжал. Раздался дикий, нечеловеческий…– господи, как часто придется мне теперь писать это слово! – крик; череп лопнул, как арбуз, и серые полицейские мозги брызнули на траву.
Теппо сразу же отпустил безжизненное тело, молча вернулся к Марусе и сел рядом. Он не смотрел вокруг, – а если бы и смотрел, то все равно ничего бы не видел, – он не отрывал глаз от единственной своей женщины, дрожащей рукой нежно перебирая ее длинные черные волосы. Вокруг с оружием наизготовку стояли полицейские, но никто не решался его тронуть. И, лишь когда подошли солдаты, чуть ли не взвод кинулся на него. И напрасно: Теппо не сопротивлялся.
– Сам. Пустите.
– Отпустите, – сказал случившийся здесь армейский капитан. – Я знаю этого финна.
Теппо поднял Марусю на руки, прижал, как ребенка, и пошел посреди ощетиненной штыками солдатской команды. С Нижних улиц Садков мимо вокзалов, через Пристенье, мост и реку, Пролом и далее вверх по длинной и крутой Благовещенской. До самого подъезда морга тюремной больницы. Он был очень сильным, этот ломовой извозчик. Очень.
О случившемся невдалеке от баррикады – о гибели Маруси Прибытковой, убийстве полицейского офицера и аресте Теппо Раасекколы – еще никто не знал. Ни замершие, как в осаде, дружинники Амосыча, ни рассыпавшиеся по укрытиям волонтеры Сергея Петровича. Еще только начиналось утро, еще не сошли туманы, еще никто не продвинулся ни на шаг, а трое уже вскрикнули в последний раз. Крик уже родился, уже заявил о себе, хотя был еще маленьким, разрозненным, еле слышным. Но он объявился, начало было положено: крику предопределено было расти, становиться все громче, все мощнее, все яростнее, все ужаснее.
– Приказываю разойтись!
Начальствующие всех степеней и рангов еще уповали на собственные команды, убеждения, предостережения, на крайний случай – выстрелы в воздух. Жандармский офицер – а после убийства полицейского офицера, открытого сопротивления и скрытого непослушания дело всегда берет в свои руки лицо соответствующее – трижды прокричал этот призыв, но баррикада молчала. Еще час назад эта баррикада была лишь неким символом, обозначением сопротивления, но за время бездействия выросла как бы сама собой и теперь довольно основательно перегораживала истоки всех трех Нижних улиц. Собственно, с таким же успехом она могла перегораживать любые улицы: о цели продвижения в Садки уже все забыли. Знавшие об этом полиция и переодетые агенты затерялись среди солдатских рядов и жандармских офицеров, которым было совсем не до погромов: охранно-карательные приспособления издревле видели свою задачу не в том, чтобы выпускать пух из перин и дух из евреев, а чтобы «держать и не пущать» всех, кто вышел, вырвался, выпал или выкатился из общего строя народонаселения.
– Командуйте атаку, капитан, – сказал порядком охрипший жандармский полковник командиру армейской роты.
– Я исполняю приказы своего непосредственного начальника, губернатора, военного министра и государя, – сухо напомнил капитан. – Ваши приказания ни к моим подчиненным, ни тем более ко мне лично не имеют никакого отношения.
– Но губернатор еще почивает, а ваш начальник вообще неизвестно где находится!
– Следовательно, будем ждать, пока проснется губернатор или отыщется мой начальник.
– Господин капитан!
– Господин полковник?
Здесь самое время поведать факт, казалось бы, совершенно непонятный, невероятный и предерзостный. Дело в том, что традицией армейского офицерства было открытое, демонстративное презрение к офицерам охранно-карательного направления, будь то жандармерия или полиция. Любой сопливый армейский прапорщик ни при каких обстоятельствах не подавал руки чинам в голубых мундирах, а если бы подал, то в тот же день вынужден был бы подать и рапорт об отчислении из полка, ибо тут же подвергнут был бы жесточайшему бойкоту со стороны всех полковых офицеров. Эта традиция блюлась неукоснительно, и жандармскому полковнику оставалось только наливаться желчью: он действительно не мог приказать армейскому капитану двинуть роту на штурм баррикады. Оставалось ждать, и Нижние улицы, плотно оцепленные армией, полицией и жандармами, погрузились в состояние полнейшей неопределенности, изредка прерываемой умоляющими криками жандармского начальства: