Текст книги "Дом Аниты"
Автор книги: Борис Лурье
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Бросаются в глаза приятный современный дизайн умывальника и биде. Цвета материалов контрастируют с окраской мрамора, и все привезено из Италии.
Анита придумала, как вставлять в мрамор листы жаростойкого пластика. Тем самым она отыскала связующее звено между Древним Римом и роскошью современного Манхэттена.
Поборникам принципа «форма следует за функцией» брошен очередной вызов: Анита установила регулируемую систему вентиляции, позволяющую регулировать направление и количество выпускаемых газов – на случай, если Госпожа пожелает взять их на пробу.
Еще одно отдельное помещение для испражнения принадлежит другим Хозяйкам – они не столь утонченны и довольствуются обычным совмещенным санузлом. Иными словами, унитаз стоит прямо в ванной – в американском стиле. Мне представляется, – помещать устройство для дефекации в той же комнате, что и устройство для мытья, немыслимо ни с философской, ни с обонятельной точки зрения. Даже примитивнейшие люди, дикари и троглодиты, всегда разделяли эти функции.
Однако американцы считают себя весьма продвинутыми в вопросах личной гигиены. И все же американский туалет представляется мне довольно примитивным изобретением. Но пока я раздумываю над проблемой чистоты, в голову приходит другая мысль.
Новоиспеченные нью-йоркские аристократы, с которыми я сталкиваюсь в Доме Аниты, страшно матерятся. Портовые грузчики так не выражаются даже в кругу семьи. Похоже, эти культурные лидеры, хорошо знакомые с новейшими достижениями цивилизации, избегают самоанализа и не сознают, что употребляют оскорбительные, вульгарные выражения.
Внешне, физически они держат себя в чистоте, а внутри для будущего выражения таят грязнейшие мысли.
Эти люди тщательно истребляют все свои естественные телесные запахи, порой на корню{118}, и возмущаются несвежестью подчиненных. Ну и какая в этом радость? Чью же обувь тогда вылизывать слуге? Домохозяйкины тапочки? Башмаки фабричных рабочих или туфли секретарш? Абсурд.
Вонючие ноги, эта неизбежная черта городской жизни, ведут к отлучению от Общества.
49. Госпожа Бет Симпсон лечит от депрессии
После событий, которые я мысленно окрестил «Ночью пластиковой столешницы», моя Госпожа Анита вернулась к привычным манерам. Она холодна, отрешенна и по обыкновению царственна.
Но то, что происходило между нами в минуты остервенения, – ее преклонение передо мной как мужчиной и подчинение принципу мужского превосходства – вызвало у меня мучительные раздумья.
Она перестала быть моей Госпожой? Или это я перестал играть роль слуги? Я провел несколько дней в томительных размышлениях и переоценках, прежде чем смог с этим смириться. Признания Госпожи Аниты в любви ко мне и ее отказ от требований Женской Гегемонии не предвещали ничего хорошего.
Рана в ягодице до сих пор глубоко и непрерывно болит.
Я раздумывал о девушках, которые в пылу сексуального пробуждения отдаются последней швали, унижаясь и хватая охальников за хозяйство. Казалось, чем отвратительнее парень, тем проще ему «поиметь» добычу.
Да, девушки хотят, чтобы самые бесчувственные и агрессивные охотники взломали их, взяли, использовали и оплодотворили, как покорную почву.
А как же поэтичные, восторженные, коленопреклоненные мальчики? Мы были обречены на неудачи и унижение. Между тем успеха добивались непоэтичные, лишенные воображения битюги, знавшие всю правду о простых, космических отношениях.
Куда же тут втиснуть догмат о Женской Гегемонии, который внушали нам, слугам?
Или Анита права, полагая себя в глубине души просто почвой, кою необходимо оплодотворить?
Все мое воспитание отвергало мысль о том, что я, возможно, не предназначен быть слугой; что, быть может, Природа уготовила мне быть Господином.
В эту годину душевной смуты я сбегаю в комнату Госпожи Бет Симпсон.
Ложусь у нее под дверью, как щенок, и царапаюсь, пока она не открывает защелку. Вползаю на четвереньках и жмусь к ножкам кровати, заваленной подушками. Тихо лежу, любуясь прекрасным сильным телом Хозяйки. Смотрю, как она поедает огромный гамбургер, залитый струями кетчупа. Бет жадно запивает все кока-колой и швыряет пустую жестянку в угол. Затем хватает телефон и набирает номер, чтобы провернуть какое-то дельце. Она долго разговаривает, то распекая, то умасливая человека на другом конце провода.
Положив трубку, Госпожа громко возмущается тем, какие все безвольные слабаки – вечно попадают в передряги.
Я встаю. Бет подносит мне свою стопу, которую я полизываю и целую: мощные пальцы, подъем, пятку. Бет лениво пинает меня в лицо и совершенно неожиданно спрашивает:
– Что стряслось, Бобби? У тебя снова неприятности?
– Пожалуйста, пните меня еще, Госпожа Бет. Я страдаю от мыслей, с которыми не могу совладать.
– Мысли? Мысли, малыш, это беда. А беда – это мысли!.. Если мыслишь, – наставляет она, – это неприятность само по себе.
– Госпожа Бет, можно увидеть вас в одном пояске?
– Ладно, Бобби, но писю я тебе не покажу. Я не выставляю ее перед рабами и вообще перед самцами. Я тут вообще-то не для того, чтобы удовлетворять твои желания. Это ты должен удовлетворять мои.
Бет Симпсон поднимается с покрытого мехами ложа, соскальзывает на пол и, едко пахнув животными женскими соками и потом, приказывает:
– Покажи мне свой стояк, парень!
Однако у меня не стоит. В голове каша, а в теле ломота. Я не могу добиться эрекции.
– Какой же ты дебильный, немощный хер, Бобби! Сходи за моим поясом – я тебе в нем покажусь.
Я радостно бросаюсь в чулан. Я точно знаю, где лежит широкий лайковый пояс. Бет крепко стягивает им талию.
Она приподнимает большие мясистые груди и отмечает:
– Тебе нравится… нравится… но это не для тебя, не для тебя. Что ты можешь предложить, несчастный слизняк? У тебя же хуек из резины. Глянь, сколько у тебя шрамов и пятен по всему телу. А какой шмат вырезали у тебя из задницы!
Мне уже веселее.
– Глянь на это жалкое, умоляющее лицо! – унижает она меня. – Хоть какой-то сок в члене есть? Спорим, что нет.
Ласковыми словами, внушающими доверие и излучающими подлинный свет реализма, Госпожа Бет помогает мне.
– Давай, смотри! Смотри! Может, полегчает чуток.
Мой орган слегка поднимается, но по-прежнему не впечатляет.
– Госпожа Бет, можно принести плетку? Ну пожалуйста.
Она ворчит:
– Мне и без того есть о чем подумать. Да еще я до сих пор голодная. Фриц приготовил херовые гамбургеры. А кола была теплая как моя жизнь!
Она жалуется дальше:
– Вчера вечером, только я собралась отрезать Альдо хуй – повредила себе запястье. Сегодня порка будет не ахти. Но давай… Я сказала, давай! Иди за плеткой!
Я снова мчусь в чулан и возвращаюсь с девятихвосткой. Пытаюсь поцеловать руку Госпожи, когда она выхватывает у меня орудие.
– Ударьте меня, прошу!.. Сильно, сильнее, – ору я. – Мои мысли! Мысли! Они неправильные, неправильные!
Я дергаю себя за вставший член до тех пор, пока не остается ни капли{119}. Потом обнимаю и расцеловываю стопу Госпожи Бет, вздыхая:
– Ой, как хорошо! Как хорошо!
– Вон отсюда, паскудник, – кричит она на меня, – и принеси мне поесть с кухни! Подыхаю от голода!
Я припадаю к земле и прошмыгиваю в приоткрытую дверь, радуясь, что силы и рассудок почти вернулись. Дабы полностью восстановиться, осталось только выполнить просьбу моей Госпожи Бет.
Хотя Госпожа Анита и ратует за прогресс, она всегда подчеркивает, что тяжелый труд в поте лица поднимает моральный дух слуги.
Стряпня – очень интимный процесс, почти такой же глубокий, как физическое обслуживание. Потея на кухне, выбиваясь из сил, слуга воображает великолепные сцены, кои породит его труд: Хозяйки в праздном покое станут увлеченно пробовать и поглощать приготовленную еду, обсуждая приправы и консистенцию.
Какой вспыхивает свет, когда зовут к столу! Слуга наскоро вытирает пот со лба, снимает испачканную белую спецовку и надевает постиранную, а затем – на заплетающихся после многочасовой работы перед адским очагом ногах – мчится выслушать критику Хозяек.
С такими мыслями я бросаюсь на нашу кухню.
После полного семяизвержения я как выжатый лимон, но все равно горю желанием услужить Госпоже Бет. Я робко надеюсь, что из-за своего волчьего аппетита она не обратит внимания на возможные недостатки блюда.
Я достаю из морозилки два фунта отменного, первоклассного стейка без единой жиринки по краям. Скатываю из него два мясных шара и включаю жаровню для открытого огня. Врубаю вытяжку, чтобы дым не закоптил кухонные стены. Убийственно горячее пламя обжигает два мясных шара, которые висят, не касаясь поверхности, на мощных струях воздуха, удерживающих их по центру.
Я достаю заранее приготовленную смесь для омлета: восемь яиц, щепотка топинамбуровой муки и нескольких капель хереса. Все это отправляется на сковородку, мягко увлажненную чистым, несоленым сливочным маслом. Меня все устраивает; я осторожно разбиваю в эту смесь штук восемь особых органических яиц высшего сорта.
Божественное блюдо скворчит на сковородке. Как только яйца достигают совершенства и белки подрагивают, словно обнаженные девичьи груди, застывшие в твердой упругой массе, я снимаю мясные шары с жаровни – они как раз приготовлены до нужной консистенции.
Я стратегически помещаю их сверху на омлет. Два фунтовых шара привносят в произведение необходимый символизм: они, разумеется, олицетворяют тяжелые мужские яички.
Я покрываю всю массу слоем горячего шоколадного сиропа, обходя стороной яйца и фрикадельки. Тем самым я выражаю почтение нашим Хозяйкам за доброту к нам. Затем поливаю всё кисловатым ванильным сиропом – в него добавлен лимонный сок, – символизирующим сперму слуг.
Далее из кухонных трав и овощей, склеенных растительным клеем, я мастерю подобие громадного члена. Это центральный элемент композиции – он покрывается тонким слоем кетчупа. Это напомнит Хозяйкам о крови, которая придает подношениям слуг исключительную аппетитность.
Блюдо готово. Я доволен; кладу его на сервировочную тарелку и спешу обратно к Бет Симпсон.
Сидя на корточках на своей изысканной, устеленной мехами кровати, она ставит тарелку между ног и начинает остервенело смешивать ингредиенты.
В конце концов от них остается лишь буроватая кашица. Госпожа Бет жадно запихивает ее в рот обеими руками, не обращая внимания на вилку и нож, которые я тоже принес. Еда стекает по восхитительным молочно-белым грудям и животику.
В конце я вылизываю Госпожу дочиста и досуха. Это высшая точка, уместный заключительный аккорд моего восстановления.
Я опять совершенно здоров.
50. Странники
Сегодня я недалеко продвинулся с уборкой. Когда я заглянул в туалет для слуг, в нос ударил неподобающий запах.
Но то был вовсе не едкий запах кала. Нет, так воняет давно не стиранное грязное белье. Еще резче запаха пота в плохо проветриваемом затхлом подвале. Так пахнет сперма в трещинах старого бетонного пола. Так пахнут почти высохшие окровавленные тряпки. Вообще-то, запах напоминал смрад больничной операционной, не обработанной спасительной дезинфекцией.
Запах был такой силы, что я чуть было не отступил. Но я бываю упертым, и во мне проснулся инстинкт сторожевой собаки: ведь я немецкая овчарка до мозга костей! Концлагерный пес{120}!
Так кто же посмел осквернить наше благородное Учреждение зловонием Восточного фронта?
Впрочем, запах доносился вовсе не из туалета. На паркете в Антре, испуганно сбившись в кучу, сидели люди. Как спящие на полу цыгане.
Несмотря на провинциальную одежду, вышедшую из моды много лет назад, в них было что-то знакомое – подозрительно знакомое. Люди сороковых, времен Великой Отечественной? В голове промелькнула мысль: «Гомо советикусы».
Их было пятеро: крепко спавшая старуха; интересная женщина средних лет, сидевшая прямо, с решительным видом; миленькая пухлая невинная девушка лет шестнадцати; кроха, ползавший без присмотра по полу, но старательно и тепло укутанный; и молодой солдат. Все вроде безукоризненно чисты, но запах однозначно исходил от них. И у каждого отчетливая метка между глазами – большая кровавая рана{121}.
– Как вы сюда проникли? – изумился я.
Я уже перестал сердиться. Вообще-то запах существенно изменился – такое уж у меня обоняние. Я вдруг представил, будто нахожусь в тихом осеннем лесу, когда воздух особенно пряный – ибо осенью начинает разлагаться живая материя.
– Дверь была пустая, – ответила мать семейства.
Видимо, она имела в виду, что дверь была открыта.
– А кто вы такая, мадам? Я не видел вашей визитки.
С выверенной великосветской интонацией, в которой сквозил сарказм, она ответила:
– К сожалению, там, откуда мы родом, не принято носить с собой визитные карточки.
– Так кто же вас сюда прислал?
– Одна адвентистка седьмого дня из деревни под Румбулой. Ну и товарищ Сталин. Странная парочка, вам не кажется?
– Румб? Где это… Рум… как там дальше{122}?
– Очень далеко, – улыбнулась она, и капля крови из открытой дыры у нее на лбу скатилась по лицу. – Откуда тебе знать, Бобенька? Ты же никогда этим не интересовался.
«А с какой стати мне интересоваться?» – подумал я, но не задал вопрос вслух.
– Потому что ты должен его знать, – ответила женщина, словно читая мои мысли, – как и сотни других таких же названий. Потому что ты должен был твердить их про себя по три раза на дню всю свою жизнь. Но ты этого не делал, Бобенька.
«Но какого черта мне это делать?» – снова спросил я себя.
И опять, словно читая мои мысли, мать семейства возразила:
– А вот какого. Чтоб ты знал, Румбула находится в Латвии, недалеко от Балтийского моря, в паре миль от Риги. Найти на карте нелегко. Сейчас она в Советском Союзе, но в наше время это была крохотная перевалочная станция на пути в Москву… Это местечко не привлекает внимания, если не считать маленького дорожного указателя на шоссе: «Памятник жертвам фашизма». Там восемь братских могил, в том числе «Могила детей».
Мать семейства замолчала и всмотрелась в меня. От ее взгляда мне стало не по себе, но он странно меня согрел. Женщина продолжала:
– Над головой каждого ребенка – каменное надгробие…{123} Там два мемориальных надгробия. На одном высечено по-латышски и по-русски: «Здесь были зверски расстреляны и замучены 50 тысяч советских граждан, политических заключенных, военнопленных и других жертв фашизма». На другом написано лишь: «Жертвам фашизма». На идише.
Отчасти педантично она продолжала:
– Это поле нацистской бойни много лет оставалось лишь грудой костей и гравия. Лишь недавно уцелевшие члены еврейской общины Риги установили надгробия…{124} Властям было все равно – они, мол, заняты другим. Это – проявление антисемитизма, страх перед еврейским этническим возрождением…
Теперь я понял: все пятеро были «странниками».
Странники – это люди первоначальных Перемещений. Говорят, на самом деле люди эти никуда не исчезли. И никогда не исчезну я{125}.
Но все равно непонятно, как они добрались до Нью-Йорка.
– Нас прислала миссис Михельсон. Ее надоумил товарищ Сталин – у него были свои соображения.
Я снова замечаю, что на них необычайно чистая одежда. Их словно только что постирали. Я спрашиваю мать семейства, как такое может быть.
– Нас снарядила в эту поездку миссис Михельсон, которая сейчас живет в Хайфе, в Израиле. Она адвентистка седьмого дня, а в их учении сказано, что последних уцелевших евреев необходимо спасти… Во время расстрелов в Румбульском лесу той декабрьской ночью она прятала евреев под грудой белья, и им удалось спастись{126}.
Я все равно не понимаю, зачем эти пятеро приехали в Нью-Йорк.
– Еврейским националистам запрещали собираться. Поэтому миссис Михельсон отправила нас сюда самолетом. У нас теперь, знаешь ли, есть новенький аэропорт «Рига-Румбула» за шоссе напротив леса. Она сказала, нам здесь безопаснее, чем в Румбуле.
– Но почему Нью-Йорк? Это же самое небезопасное место в мире!{127}
– Миссис Михельсон объяснила, что в нашем положении, Бобенька, самое небезопасное место для нас безопаснее всего.
Женщина упорно называет меня настоящим именем, хотя и с иностранным окончанием, и это довольно странно. Но «Бобенька» ласкает мне слух даже больше, чем «Бобчик» Джуди Стоун. Наверное, я какая-то знаменитость среди русских?
– Вы голодные? Устали, небось, с дороги? С 1941 года?
– Спасибо, но нам нужна пища не для желудка… а для ума. – Ее светло-карие глаза горят, как угольки. – Да, для ума. И побольше. Тут уж мы ненасытны.
– А подкрепиться бокалом вина, раз уж вы не хотите есть?
– Никакого вина, – серьезно отвечает мать семейства, – никакой икры и шампанского. Нет уж, спасибо. Из деликатесов мы питаемся, хотя и редко, лишь пистолетами, пулями и гранатами. У вас есть?
– Но, мадам, исходя из некоторых ваших замечаний, вправе ли я предположить, что вы поддерживаете большевиков? Вы сталинистка?
– Я была либеральной аристократкой. По профессии – врач. Я выучилась на врача, когда это было еще не принято среди женщин на Западе…{128} Однако либералы совершенно потеряли контроль над Гитлером и стояли в стороне, пока русские цапались с немцами. Либерализм породил фашизм, а фашизм породил ямы: фашистские ямы толкнули меня к Сталину…{129} Отставим его подвиги (или злодеяния) – чтобы покончить с нацистами, нужен был Сталин… Ошибался ли Сталин? Ну еще бы. Но он хотя бы пытался построить всемирное братство народов… Впрочем, разумеется, мы об этом не знаем, – закончила она. – Мы погибли 8 декабря 1941 года.
Я смотрю на ее спутников. Бабушка крепко спит и храпит{130}. Девочка глядит в стену перед собой. Солдатик сворачивает самокрутку из обрывка газеты и мастерски пускает дымные кольца.
Признаться, я наблюдаю с восхищением. Я никогда не умел пускать кольца дыма – даже когда курил. А это было… И когда же это было? Он пускает кольца играючи, между тем поглаживая спящего младенца и расправляя на нем пеленки.
51. Раскрытие фактов моей биографии
Как я уже сказал, русские, видимо, хорошо меня знают. Благодаря матери семейства мне стремительно открывались подробности моей биографии. Теперь я вспомнил тот день, когда Анита нежно и ласково пролила свет на мое прошлое и его смысл.
Прошлое, о котором я ничего не знал, ничего не помнил.
Она рассказывала, что я потомок ученых и татарских всадников. Утверждала, что моя мать была богиней в человеческом облике, а отец – завоевателем, но не таким, как татары, которые грабили и сжигали все на своем пути. Анита поведала, как при оплодотворении моей матери семя моего отца смешалось с семенем ученого и офицера – довольно распространенное явление в европейских армиях начала двадцатого века.
Анита описывала мое рождение: солнце на миг остановилось… и вся планета застыла на своей оси. Птицы в далеких северных странах неистово заметались, словно почуяв, что близится конец света.
Так я и появился на свет, однако жизнь шла привычным чередом. Природа наделила меня всем необходимым, чтобы я устремился либо к величию и власти, либо к невзгодам и боли.
Анита заявила, что взмах маятника зависел лишь от совпадения – от чистой случайности. Но в любом случае меня ожидало величие: величие страдания, величие силы и энергии, величие в причинении боли другим.
– Смерть, от которой тебе не раз удавалось улизнуть, – сказала она, – будет преследовать тебя всегда, мой возлюбленный Кровь-Сперма. Дабы проверить, суждено ли тебе выжить, ты будешь вновь подвергнут опасностям… Судьба отводила от тебя явные угрозы, но еще проявятся и скрытые. Тебе придется справляться самому, с верой и упорством. В глубине души ты это знаешь – это вытекает из твоих естественных поступков… Тебя еще ждут затяжные сражения, о возлюбленный! И лишь затем ты умрешь своей смертью… Хотя тебе и кажется, будто ты ничего не знаешь, ты бредешь, ведомый великими силами.
Мои грезы прерывает девушка-странница, которая во всю глотку тараторит матери по-русски:
– Что ты все талдычишь про этого дряхлого старого солдата Сталина?.. Такие люди вечно твердят, что служат народу и выполняют приказы! – Она раздраженно встряхивает белокурыми волосами, и сам воздух искрится от злости. – Но я знаю, что́ он и такие, как он, с нами сделали! Они толкают тебя на край могилы и расстреливают!
Девушка тычет в меня пальцем:
– Объясни мне, мать, какой безопасности мы здесь ждем? Под защитой у этого человека, солдата, слуги? Безопасность? Под его попечением?
Девушка в ярости говорит по-русски, но я почему-то понимаю каждое слово.
– Уж его-то я отлично знаю! Это он обнял меня в тот день, когда мы ушли! А потом убил! Это он меня уничтожил!
Я ошарашен. Она закрывает лицо, чтобы не видеть меня.
– Тогда он был очень красивым парнем – да уж. Такой поэтичный, такое внушал доверие. А теперь погляди на эту мерзкую харю.
Она с осуждением вспоминает:
– Сколько часов он мог просидеть со мной на диване, в темноте, обнимая за плечи – просто за плечи! Или держал меня за руку. И всё… Мы безумно любили друг друга, он меня буквально боготворил. А расставаясь навсегда, мы не проронили ни слова. Даже не попрощались. Мы были такими мужественными.
Девушка вся дрожит:
– А потом этот еврей спас свой жалкий труп… и выбрал участь слуги и раба! А меня погнали по морозу в Румбульский лес… Вскоре я уже не чувствовала ног. Меня бросили в лесу – голую на снег. Мы же понимали, что творится. Я слышала плач, крики, автоматные очереди… А он тем временем спал в своей рабской квартире в гетто{131}! Уже начищал сапоги какому-то фрицу. Уже стал тряпкой, рабом, шестеркой!
Девушка кричит так неистово, что начинает харкать кровью. Кровь орошает мне лицо градом пуль, и у меня темнеет в глазах. За всю долгую практику меня еще не избивали так больно. Никогда прежде я не чувствовал таких мощных ударов. Но мне хорошо.
Вскоре удается слегка приоткрыть глаза. Лицо девушки искажено болью. Она рявкает:
– Видишь, мне шестнадцать, я прекрасна и всегда такой буду! Прекрасной героиней, что обрела бессмертие благодаря Румбульской трагедии. А ты?.. Тебе-то уже никогда не будет шестнадцать! Так и останешься мерзким старым рабом, до конца жизни будешь вылизывать сапоги американцам. Так же старательно, как четыре года вылизывал их фрицам{132}!
Она плачет навзрыд, поднимает с пола закутайного ребенка, крепко прижимает к себе.
Она же сказала: некогда я обнимал ее за плечи.
Сухая сморщенная бабуля изо всех сил вслушивается, приставляя ладонь к уху, чтобы не пропустить ни единого слова девушки. Изредка бабуля качает головой – мол, все уловила.
Она с трудом распрямляет узловатое туловище, приподнимается с пола и взволнованно трясет рукой:
– Та оставь ты уже парня в покое! Шо тебе от него надо? Ему ж тогда было всего шестнадцать! Думаешь, он сам не намучился?
Акцент у нее ужасный, режет слух: белорусский сельский диалект, захолустная корявая речь.
Остальные с большим уважением слушают, потому что в России даже необразованных стариков слушают почтительно.
– Запустила коготки в несчастного мышонка и не отпускаешь, – отчитывает она девушку. – Даже кошка нет-нет да и отпустит мышку! Ты что, не видишь – у него тоже кровь идет! Что было, то было.
– Бабушка, конечно, дело говорит, – подхватывает мать семейства. – Только она не понимает, что от любви до ненависти один шаг. Я хочу, чтобы ты задумался, Бобенька: ради кого ты бросил свою любовь?
– Я тогда не знал, – лопочу я, – не знал!
– Ты бросил ее ради Богини Рабства!
Откуда мне было знать, какой предстоит выбор? Инстинкт самосохранения схватил меня за руку и увел не в ту сторону.
Бабушка соглашается:
– Да, мы пошли на смерть, но не как бараны, хотя люди до сих пор так говорят. Мы пошли с достоинством. И теперь нам ставят памятники{133}.
Я ору:
– Я был бы намного счастливее, если б остался с тобой. С самого начала. Но разве меня вел не Господь? Вправду ли мною завладела Богиня Рабства?.. Я знаю только, что я, словно агнец, отправился на другую бойню.
Этот великий город-страна погружен в атмосферу больших ожиданий. Сначала ходили слухи, затем они подтвердились: Иосиф Сталин посетит Манхэттен, дабы попытаться сохранить мир.
Визит этого вождя так фантасмагоричен, что не верится. «Стальной человек», никогда не покидавший свою Россию (не считая Потсдамской и Тегеранской конференций во время войны), и впрямь собирается в дорогу.
Хотелось бы сказать пару слов о Сталине. Об этом великом человеке уже многое сказано гораздо более выдающимися умами; люди большого таланта и большой честности (редчайшее сочетание), раньше всей душой ненавидевшие и его, и все, что с ним связано, теперь развернулись на сто восемьдесят градусов в восторге и восхищении.
Некоторые поэты, которых преследовал его режим, ловят каждое слово, слетающее с его уст, и даже слагают оды, еще больше его возвеличивая. Возможно, его грандиозность загипнотизировала их, точь-в-точь как змея гипнотизирует жертву. Неужели все эти поэты преклонялись перед ним только из страха и сочиняли стихи лишь для того, чтобы спасти свою шкуру? Вряд ли возможно из одного страха сложить столь высокохудожественные оды.
Если вы внимательно изучите страницы истории, вам станет ясно, что после Ленина Сталин занял положение ведущего актера и драматурга русского общества. Его главный противник – австрийский капрал – это понимал. Капрал стал основной и единственной мишенью Стального Человека, а тот – единственным, кто сумел положить капрала на лопатки. Хотя бы за эту победу мы все должны вспоминать имя Сталина с большей теплотой.
52. Дом рушится
В сравнении с другими манхэттенскими апартаментами, наше Учреждение огромно. В нем поместилась бы минимум треть узников, обитавших в концлагерном блоке.
Тяжелая стальная входная дверь изнутри белоснежна, а снаружи блестяще-черна. На посетителя это действует: дожидаясь, пока дверь откроется, он бывает поражен собственным отражением. Многие начинающие рабы любви, безуспешно томясь у двери легендарного Дома, доходили до полного отчаяния, видя в ее странной поверхности свои искаженные лицо и фигуру.
Прихожая – странно сплюснутый овал, и там нет никакой мебели, не считая длинного прочного стола для почты и посылок, напоминающего, впрочем, стол в морге, на котором впору раскладывать трупы.
Единственный источник освещения в прихожей – светящийся белый шар, подвешенный в центре потолка на конце прочного шеста. Наводит на мысль, что дизайнер заменил одним гиперболическим мужским яичком два обычных{134}.
Я замечаю солдатика, все это время молча сидевшего у дверей прихожей. Я толком не обращал на него внимания, однако он отнюдь не из тех, кто остается незамеченным. Высокий, статный юноша лет двадцати, с соломенными волосами, которые торчат, как петушиный гребень на рассвете. Глаза у него голубые, прозрачные – им как будто незнакомы никакие эмоции, помимо доброты и смеха.
– Так мы шо же, в яврейском доме? – спрашивает бабуля на идиш. – Должны ж тут быть явреи. Помню, мы ставили свечки за тех, кто эмигрировал в Америку… Иван, – бабуля переходит на белорусский, чтобы парень понял, – сходи глянь: на косяке таки есть мезуза{135}? Я так замучилась, шо сама не встану.
Иван ступает в прихожую и проверяет дверной косяк.
– Да, бабушка, мезузы. Еврейский дом. Теперь ты радовайся! – он отвечает по-белорусски с еврейским акцентом. Явно играл в штетле{136} с еврейскими мальчиками.
Ему, наверно, жарковато в старом красноармейском ватнике и зимних валенках до колен. Они ярко-красные, в крови по самую щиколотку, но жара его уже не беспокоит. У него тоже есть этот почетный знак – кровавое отверстие над переносицей.
С ноткой грусти, удивляющей меня самого, я объясняю бабуле:
– Никакой это не еврейский дом: здесь нет ничего кошерного – ни еды, ни мыслей, ни поступков. Мы все здесь гои.
– Так ты вероотступник, Бобенька?
– Теперь я гой, бабушка. Вот в чем дело.
Иван успокаивает старушку, словно беспокойного младенца:
– Не волнуйся, бабушка, все будет хорошо. Я за тобой присмотрю.
– У этого мальчика есть сердце, – резко говорит бабуля, обращаясь ко мне. – Золотое сердце. Он с моей деревни. Я знавала его бабку с дедом. Господь или Сталин благослови его – Иван сражался за нас, евреев… И погиб с нами под Румбулой. А где был ты?
Ее слова неумолимо притягивают меня, словно мед муху. Которая не знает, что прилипнет. Не сможет освободиться.
Я стараюсь обращаться к девушке:
– Дорогая юная леди! Не люблю хвастаться, но должен вам сказать. Я только что спас еврейку, которую хотели продать в рабство как предмет искусства. Я нарушил все правила Дома и предал свою Госпожу. Я рискнул всем на свете – вплоть до изгнания из этого Учреждения, – закончил я отчасти чопорно.
Девушка по-прежнему держит на коленях младенца, поправляет его одежду. Она вроде бы слушает, но лишь плюет в мою сторону. Затем поворачивается к Ивану и буднично сообщает:
– Я Как-то рассказала этому старому рабскому слабаку историю. Он, видать, постарался ее забыть… Через неделю после начала Великой Отечественной войны, когда немцы оккупировали Ригу, вероломная латвийская полиция пришла в наш красивый, роскошный, каменный загородный дом. Мой отец был не беден… В общем, Иван, они разграбили все, что смогли, и арестовали нас. Мою сестру Есю, маму и меня бросили в тюрьму. Отца разлучили с нами, и мы никогда его больше не видели… Еся была высокой светловолосой русской красавицей. Этот раб помнит ее. Я замечала, как он смущенно сглатывал слюну, когда с нею сталкивался… Однажды в женскую тюрьму пришел немецкий морской офицер. Он искал себе прислугу – убирать, шить, работать по дому. Он был галантным. Может, ты не знаешь, но ихним флотским не нравилось, как обходятся с евреями. Они жили на вольных морских просторах, у них был свой моральный кодекс. Особенно им не нравилось, как обращаются с еврейками… Так вот, этот офицер военно-морского флота, весь из себя джентльмен, положил глаз на мою сестру Есю и вежливо спросил: «За что вы сюда попали?» Как будто сам не знал. А Еся ответила: «За то, что убила немецкого офицера. И убью еще, если когда-нибудь отсюда выберусь!»
– Господи, ну дает! – воскликнул Иван. – Бедовая девчонка!{137} Я сам был военнопленным. За такой ответ тебе конец.
Этот парень многое повидал на своему веку, наслушался историй от ветеранов и военнопленных и участвовал в расстрелах вместе с тысячами своих армейских товарищей. Однако погиб вместе с тысячами евреев под Румбулой.
– Морской офицер был галантным кавалером, – продолжала девушка, – этот ответ его пленил, и потому он освободил Есю, маму и меня… Но где теперь Еся – та, что сложила голову под Румбулой? Наверное, ее куда-то откомандировали, как и нас. Возможно, она не в Израиле, а за Голанскими высотами – бок о бок с другими еврейскими братьями и сестрами, за минными полями… Вот такую историю я рассказала этому старому рабу, но она ничему его не научила.