355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лурье » Дом Аниты » Текст книги (страница 13)
Дом Аниты
  • Текст добавлен: 22 декабря 2019, 15:00

Текст книги "Дом Аниты"


Автор книги: Борис Лурье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Малахольная птица пикирует, подражая немецкому «юнкерсу»{180}, трясется и извивается, а затем чуть не таранит нас огромным торчащим членом-пушкой! Мы вцепляемся в колени Лысого Орла, когда Яша пролетает мимо с криком:

– Эй, Бобка, не узнаешь меня? Я же твой друг детства – Птица Яша! Теперь я космонавт, величайший воздушный ас! Ну если только водки не налижусь… Хотя после водки я взмываю еще выше!

Он выходит из отчаянного пике и сальто-мортале и неподвижно повисает в воздухе прямо над нами. Его пушка почти тычет мне в нос.

Товарищ Орел сердито щелкает клювом, пытаясь прогнать космонавта. Но тот не двигается с места. Лишь опять кувыркается, машет крыльями, работает лапами и без умолку говорит, говорит, говорит:

– Как я рад тебя видеть, живым и здоровым, вместе с твоей дамочкой. Может, ты и не захочешь меня уважить или даже вообще не узнаешь, я ведь пьяная Птица Яша. Ты-то теперь из еврейского высшего общества, образованный американский аристократ! А я хулиган и всегда им был. Раз уж ты хулиган, хулиганом и останешься, и я этого не стесняюсь. Пусть никто об этом не забывает, будь он хоть из верхов, хоть из низов, и не относится ко мне с уважением! Ох, как я лют! Я ведь сын знаменитой знатной мадамы из Петербурга. Поэтому меня так тошнит от этой гладкой светской салонной трепотни… Знаешь, Бобби, когда я убежал воевать в Красную армию, они ведь сцапали моего родного отца. Он лежит в безымянной братской могиле недалеко от злосчастной Румбулы. В никем не воспетом Бикерниекском лесу, где покоится каких-то полторы тысячи человек…{181} Представляешь, Бобка, мои гребаные кореша стали эсэсовцами! До сих пор их разыскиваю. Они прячутся в Нью-Йорке, куда я недавно летал – что греха таить, бухой. Чуть не задел их когтями. Но эти анархо-эсэсовские сволочи шмыгнули в метро!

В этот миг у меня в голове разражается катастрофа. Внутри черепа сшибаются могучие глыбы. Прямо в мозгу – грохот стремительной лавины!

К счастью, она не раздавила мне мозги. Голова у меня, слава богу, крепкая. Или, возможно, Господь Иегова, вызвавший камнепад, не хотел повредить мою рабскую макушку.

Похоже на рев Божьего ветра, порывы раскаленного пламени. На бомбардировку зажигательными бомбами проклятых городов – Гамбурга, Дрездена, Магдебурга.

Бог простил немцев – у Него были на то свои причины. Может, Он простит и выживших рабов? По каким-то своим причинам?

У меня в голове произошло… побивание камнями? Где я это видел? Что же я наблюдал?

Все палачи напились водки. Они хватают камни и швыряют их в… Откуда у меня в голове эти образы, эти имена? Почему там так яростно летают и сталкиваются каменные глыбы?

Мой друг Хайнц Маркус сидит на корточках – испуган, но держится. Он колет камни; камни палачей уже летят в него.

На него обрушивается целый град камней. Я вижу, что у него течет кровь, но он не убегает. Почему? Наверное, потому, что если убежит, попадет в расставленную ловушку: его застрелит какой-нибудь офицер за попытку к бегству.

Хайнц поднимает руки, защищая голову, но все равно не убегает.

Камни сыплются на него дождем, а прогуливающиеся рабочие пятятся. Зрелище не для слабонервных. Они возвращаются на свои жилые квартиры, к своим чердачным койкам.

Теперь уже у Хайнца нет выбора – он бежит. Отряд – за ним. Офицеры кричат и улюлюкают, будто на празднике. Он пытается спастись, и они отстают – ненамного, только чтобы долетел камень.

Хайнц бежит вокруг фабрики к бюро правления. Неужели ждет помощи оттуда? Он пытается влезть на деревянный забор. С другой стороны стоит охрана. Солдаты предупреждены и будут стрелять… он так и не перелезает.

Я бросил его на произвол судьбы, как и всех остальных. А что я мог сделать? Я ушел. Мы даже прогулялись мимо этого места вечером, на Spaziergang{182} заключенных.

Назавтра я, Божий раб-плотник, получаю приказ сколотить из грубых досок гроб для своего друга.

Куда мне бежать от этих глыб, молотящих по мозгам? Как спастись вслед за Хайнцем Маркусом, который под градом камней пытался убежать и добрался до тюремного забора? Где его и прикончили.

Бежать больше некуда, дорогой мой Бобби. Пусть сыплются камни.

Я держусь одной рукой за крыло Лысого Орла, а другой обвиваю за талию свою Вечную Любовь. Я ощущаю их силу. Холокост в голове разрывает мозг в клочья.

Я поднимаю глаза к небу и… молюсь? Замечаю, что Лысый Орел – этот коммунист старой закалки – тоже задрал клюв. Его орлиные глаза зажмурились и увлажнились. На своем родном орлином языке он тараторит молитву о милосердии, мире и прощении.

Не молится лишь моя Любовь. Думаю, ей это незачем. Некому больше молиться. Ибо Всевышний обманул, предал ее.

Неожиданно камни в голове перестают сыпаться. Открывается занавес, и я вижу свою родную, хорошо знакомую улицу в Риге. Вижу ясно как никогда.

Я поднимаю глаза к небу и кричу Птице Яше:

– Да-да, Яша, я знаю тебя! Знаю и люблю!

Яша несказанно рад и явно польщен. Он доволен, что помог другу. А помог он многим{183}.

Он взмывает в небо, уверенно взмахивая могучими крылами. Странно, как удивительно прямо он теперь летит! Постепенно уменьшаясь, Яша превращается в маленькую точку{184}.

65. Проспект Цветущих Лимонов{185}

Пока мы сидим с товарищем Орлом и провожаем взглядом птицу Яшу, перед нами вспархивает белая голубка мира и воркует, чтобы мы обратили внимание. В клюве она держит огромное письмо в ярко-красном конверте, которое роняет на колени Орлу.

Мы рассматриваем послание: на нем официальная печать с ленточкой и большим глубоко отпечатанным символом – буквой «Р», означающей «Революция».

Внутри лежит краткая записка: я и моя Любовь должны явиться в партбюро по адресу Проспект Цветущих Лимонов, дом 8. Надо принести с собой второй синий конверт (прилагается). Его можно открыть только по приказу руководства.

Как выясняется, номер 8 по Проспекту Цветущих Лимонов – крестьянская изба. Ее почти не видно за пышными розовыми кустами, но она и так ничем не примечательна и похожа на все прочие сельские домики, что встречались нам по пути.

Мы – я и моя Любовь – заходим в залу государственного учреждения. Она беленая и чистая, с грубо обтесанным крестьянским письменном столом и табуретами. На стенах официальные портреты во множестве: Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин и албанский вождь Энвер Ходжа. Также много изображений людей, которых я не знаю. В углу, кажется, Лев Троцкий. Китаец – Мао Цзэдун? Узнаю знаменитый посмертный портрет Че Гевары, где он похож на Христа{186}.

За столом сидит пожилой чиновник профессорского вида с партизанской звездой в петлице. Он очень тепло с нами здоровается и с товарищеским воодушевлением пожимает нам руки. Потом, жестом приглашая сесть, заметно краснеет.

На столе симметрично лежат две папки. Одна очень толстая и пухлая – очевидно, собиралась годами, – и на ней стоит мое имя. Другая – тонкая, с именем моей возлюбленной.

В эту минуту я понимаю, что говорить нечего. Все уже давно записано. Мы чопорно встаем и через стол еще раз пожимаем руку чиновнику. Замечая, что его лысина еще краснее зардевшихся щек, я понимаю, что он похож на нашего директора школы Лёвенштамма. Тот был строгим, но добрым – таким прогрессивным консерватором.

Я низко кланяюсь ему, как предписано в гимназии, а он еще ниже кланяется мне на прощание. Моя Любовь, прервав незаконченный реверанс, тоже кланяется директору.

Мы выходим на проспект и садимся под цветущим горьким лимоном. Теперь можно вскрыть синий конверт.

Мы оба потрясены и растеряны. Она плачет. Меня душат слезы, но я их сдерживаю. Потом мы овладеваем собой. Что мы можем сделать? Приказ есть приказ – так тому и быть. Нам предстоит разлука.

Расстаться с любимым человеком немыслимо, но так тому и быть.

Я знаю, что в разлуке наша любовь станет еще сильнее. Она не оставит нас ни на минуту – ни в жизни, ни после смерти. Это уже доказано.

Ведь настоящая любовь духовна. Чем меньше физической близости, тем глубже любовь{187}.

Я нежно обнимаю свою возлюбленную, и она тоже обвивает меня руками, ласково гладит по спине. Склоняет голову мне на грудь, и я кожей чувствую ее горячие слезы. Наверное, мы просидели так целый час, не проронив ни слова.

Я все гляжу в небо, всматриваюсь в горизонт, обрамленный скалистыми горами. Вглядываюсь в будущее, которое нас ожидает, – в небосвод, где мы в конечном счете воссоединимся. Мысленно я уже покинул мою Любовь.

Далеко в небе я замечаю точку, и она постепенно увеличивается. Плавно приближается к месту душераздирающего прощания, к моему эшафоту.

Товарищ Лысый Орел приземляется рядом и машет мне клювом. Я оставляю мою Любовь, в последний раз поцеловав ее волосы. Птица указывает, что я должен лечь ничком на землю и свернуться калачиком, словно младенец. Затем Орел обхватывает меня бедрами, расправляет крылья и взлетает. Я в последний раз оглядываюсь на мою Любовь, а затем из глаз брызжут слезы, которые застилают взор.

Моя Любовь стоит прямо. Ее волосы растрепал ветер, поднятый орлиными крыльями. Она машет рукой:

– Любимый! – и дыхание у нее перехватывает. – Кровинушка моя! Мозг мой, семя мое, слезы мои! – А затем кричит громче, чтобы я услышал: – Будь счастлив! Так тому и быть. Да будет так!

Орлы – горные птицы, и, устремляясь к нашему убежищу – Израилю и Иудее, – товарищ Орел пролетает над империей греков с цепочками гористых островов, над благоволящим царством Болгарским и Турцией.

Лысый Орел сказал, что по возможности старается не переносить людей над открытым морем.

Я хорошо узнал товарища Орла за время этого долгого путешествия. По ночам, когда мы отдыхали у костра на высоком плато или на вершине горы, его крылья защищали меня от суровых ветров. На своем безупречном английском он рассказывал об Орлином царстве, о своей любви и преданности единственному вольному и независимому племени людей – албанцам.

Товарищ Орел охотился, питался другими птицами, кроликами и даже змеями. Он предлагал поделиться и со мной – я бы приготовил на костре товарищеский ужин. Но так уж получилось, что я был не в настроении есть змеиные стейки и даже перепелок. Я перешел на вегетарианскую диету, и товарищ Орел собирал в сумку птичьи яйца, орехи и землянику. Он приносил мне горные плоды изысканного вкуса – я таких никогда в жизни не пробовал. Порой он даже доставлял мне живых коз – я их доил, а он затем совестливо возвращал их на то самое место, где они были пойманы.

Признаться, это чудесное приключение – полет на орлиных крыльях, мудрые речи моего друга, горы и небеса – вселили в меня энергию: мне виделось, что я на особом задании. Я был при деле, ощущал себя мужчиной и, как ни прискорбно, вынужден признаться, что чуть не забыл свою пассию – свою Любовь, оставшуюся в Албании.

Но разве это преступно – дать себе короткую передышку? На время забыть о горестях? Даже мстительные и жестокие Боги Иудеи и Революции должны прощать своих сынов и рабов, если те изредка дают себе отдых.

Лысый Орел сказал, что, высадив меня на тель-авивском пляже, тотчас полетит на скалу Масада, где стоит древняя крепость. Он всегда останавливается там на недельку, чтобы восстановить силы после тяжелой работы. В крепости Масада иудейские революционеры покончили с собой, но не склонили головы перед Западом{188}. Товарищ Орел сказал, что черпает силы из общения с душами этих погибших героев, спрашивает у них совета по нерешенным вопросам и питается изысканной горькой пищей долины Мертвого моря.

Одним словом, в ту ночь Лысый Орел высаживает меня близ отравленных пляжей Тель-Авива. Из множества прибрежных дискотек доносятся тревожные, беспокойные звуки. Дабы засечь вторжение смертельного врага, джипы с вооруженными людьми непрерывно освещают фарами и прожекторами береговую линию. Ночные лайнеры из Рима и Нью-Йорка заходят на посадку и низко проносятся над песками, устремляясь в сторону Лода{189}.

Орел терпеть не может их скрежета, да и конкуренция его раздражает. Я вижу, что ему не терпится поскорее улететь, но при этом он не хочет бросать меня – своего нового друга.

Он нежно и по-мужски меня обнимает, обхватывая могучими крылами. Страстно целует в губы – хорошо, хоть не откусывает их клювом.

Так мы стоим довольно долго. Машины визжат в кромешной тьме на дороге в Яффу. Слезы Орла капают мне на голову, собираются лужицей на выбритой борозде и стекают на грудь. Орел вздрагивает в затяжном спазме, и перья топорщатся от грусти.

– Какие новости принести мне в Албанию? Что рассказать вольным жителям страны?

– Больше ничего, товарищ. Просто скажи моей возлюбленной о моей любви и страсти. Защити и обними ее, расправь над моей девушкой сильные крыла. Страстно поцелуй мою Любовь и обласкай ее!

Он кивает и тяжело взлетает с приморского плацдарма. При этом его едва не засасывает реактивный двигатель «боинга».

66. Прыжок Джуди

Как мы очутились в Иудее? Наверняка знает наша Госпожа Джуди. Но даже когда мы убегали из Нью-Йорка, она ни словом не намекнула, не озвучила своих мыслей по этому поводу.

С первого же дня события разворачивались молниеносно, словно идеально спланированы и осуществлены мастером военной тактики.

Если Джуди и знает, ответ прочно запечатан в ее утробе, а с тех пор, как мы простились с Нью-Йорком, никто из нас и близко не подступал к этим вратам.

Она никогда не выходит из номера мотеля и круглыми сутками валяется в постели под одеялами.

Ночью дверь нашего гостиничного номера заперта, но днем постоянно открыта, хотя вовсе не по приказу нашей Госпожи Джуди (меня так и подмывает назвать ее «Госпожой Иудеи»).

Нет, Госпожа Иудеи не появлялась уже несколько дней. И нет, инспекций больше не проводят.

Время в обыденном смысле для нас остановилось, превратившись в последовательность неизвестных единиц измерения, выходящих за пределы нашего обычного понимания. Мне кажется, мы пребываем во времени Божьем, кое подчиняется собственным законам и руководствуется собственными соображениями, не поддающимися объяснению.

У нас такое чувство, что наши роли будут серьезно пересмотрены и больше не останется никаких рабов – только свободные граждане.

Тогда почему Джуди приехала сюда сама и привезла нас? В конце концов, устроить побег можно только неевреям – Гансу, Фрицу и Альдо.

На вершине ближайшего холма из вековой скалы торчит корявый ствол старой оливы. Я вижу его из окна номера. Да, я вижу его – и как прекрасно я его вижу!

Непосвященным лицо моей Госпожи может показаться заурядным. Но я‑то знаю, что под сухой, прозаичной маской скрывается нечто иное. Она смотрит не на нас, а сквозь нас. Не на предметы в комнате, а сквозь них. Походка у нее тоже необычная. Я чувствую чрезвычайную упругость ее движений, экономию сил в малейшем жесте.

Однажды после полудня наконец раздаются приказы, резкие и отрывистые:

– К стенке, мудозвоны!

И:

– Достать муде из штанов!

Не успела она закончить, как мы уже почуяли, чем дело пахнет, и подчинились.

– Не колени, мудозвоны!

Она задирает юбку, обнажая пухлые алебастровые бедра в нейлоновых чулках. Наша Госпожа возвышается на платформах огненно-красных туфель.

Она раздвигает пальцами половые губы. Она громоздится над нами, точно памятник, и мы ошарашенно вглядываемся в ее необычайно красную плоть.

Это зрелище мы наблюдали уже множество раз, но никогда – с таким колоссальным накалом. Наша Хозяйка поворачивается, чтобы каждый из нас хорошо рассмотрел.

Слишком остро ощущение, будто я пронзаю ее глазами, проникаю взглядом в глубь вагины. Мои глаза вылезают из орбит и продвигаются дальше по туннелю, за пределы привычного поля зрения. Я вижу, как из отверстия хлещет фонтан красной крови, которая заливает, душит и топит меня под своим каскадом.

Госпожа Джуди бледнеет.

– Смотрите внимательно, мудозвоны, больше вы этого не увидите. – Она, похоже, смертельно серьезна.

Мы извиваемся на полу в безумном экстазе, тараторя что-то нечленораздельное, а она вопит:

– Теперь кончайте!

Мы сразу же извергаем семя, кончая струями на твердый каменный пол. Наши руки дрожат, и мы бьемся головой о пол, мало-помалу отходя от оргазма.

Мы постепенно приходим в чувство, туман рассеивается. Госпожи нет. Мы валяемся на полу в полусне, голова идет кругом, мысли далеки от реальности.

Через пару минут она возвращается – на ней бело-синий костюм, как в самолете. Ногой она размазывает сперму, разбрызганную по каменному полу: та скрипит, как песок, трущийся о камень.

На большом подносе Госпожа несет четыре полных до краев бокала, раздает их нам и говорит:

– Слушайте внимательно! Может показаться, что это молочный коктейль или шоколадное молоко с содовой, но это не так. В нем моя моча и мое дерьмо (об этом свидетельствует коричневая окраска). Еще пара капелек из моей вагины – я как раз мастурбировала. Пенка сверху – это моя слюна. В каждом бокале – немного слез, пролитых, когда я вспоминала ваш экстаз… Будь в моей груди молоко, я бы добавила и его, но у вашей матери больше нет молока… Ну а теперь выпейте его, мудозвоны! Отведайте напоследок моих соков.

Мы повинуемся. Это восхитительный, пикантный напиток – эликсир богов, солоноватый и уравновешенный едкой кислотой.

– Прислонитесь к стене и передохните, – приказывает Джуди Стоун, когда мы все допиваем. Она осторожно сбрасывает с себя синее платье, раскладывает его на кровати, а затем снимает и складывает нижнее белье и остается в одних красных туфлях на платформе.

Наконец она скидывает и этот последний признак своего статуса и предстает перед нами обнаженной, безо всяких фетишистских украшательств. Она красивая, здоровая, матерая, простая, гордая, заурядная баба. Крестьянка.

Мы никогда раньше не видели свою Госпожу такой и смотрим на нее с благоговением.

Затем она надевает простой черный сплошной купальник, подбирает красные туфли и босиком шагает к двери.

– Наденьте трусы, – тихо приказывает она.

Смиренные и босые, мы проходим через вестибюль гостиницы, переполненный людьми. На стенах висят растяжки с девизами спецназовцев и десантников: «В Крови Иудея пала – в Крови Иудея восстанет!»

Мы подходим к открытому бассейну, где плавает горстка людей. Поблизости разместился военный оркестр. Он играет, а мужской хор поет первый куплет песни партизан из гетто:

– «Не говори, что ты идешь в последний путь»{190}.

У них за спиной – вечереющее небо Иудеи, с гаммой оттенков от свинцово-серого до голубовато-металлического. Дальше голые скалистые холмы и крутые, гибельные овраги окрашиваются темно-розовыми пятнами – иудейские «сумерки богов»{191}.

– Зайдите в бассейн, мальчики, – Как-то даже ласково шепчет нам Госпожа. Она слегка запыхалась, точно смущенная молоденькая девушка, оставшаяся одна в мужской компании. – Выстройтесь в воде напротив стенки. Не сводите с меня взгляда.

Мы делаем, как она просит. Госпожа взбирается на трамплин и продолжает нас инструктировать:

– Как только я подпрыгну, поскорее переплывите бассейн… и бегите! Бегите к холмам. Туда, где заходит солнце! Не останавливайтесь и не оглядывайтесь. Просто бегите, и все – даже не останавливайтесь, чтобы перевести дыхание… И если Бог даст, вы вырветесь на свободу.

Песня десантников заканчивается. Когда Госпожа поднимает руки над головой, я слышу, как капельмейстер спрашивает:

– Не могли бы все встать?

Он говорит на иврите, а затем опять по-английски:

– В завершение мы хотим еще раз исполнить трагическую еврейскую партизанскую песню «Не говори, что ты идешь в последний путь», а затем сионистский гимн «Атиква» – «Надежда»{192}.

Все встают, дабы петь хором.

Госпожа Джуди застыла на трамплине. Я вижу, как она легко раскачивается в такт движениям доски. Люди затягивают первый куплет песни, моя Госпожа прыгает…

…и глухо шлепается на бетон – словно грейпфрут шмякнулся об асфальт после долгого падения из окна небоскреба. Затем хлюпанье. Она умышленно прыгнула вбок.

Согласно приказу, мы лихорадочно выбираемся из бассейна. Затем, как безумные, несемся сквозь толчею. Перепрыгиваем через забор, перебегаем асфальтированное шоссе и бросаемся врассыпную в скалистых холмах бесплодной Иудейской пустыни.

Мои босые ноги исцарапаны и окровавлены, но я бегу, памятуя приказ моей Госпожи: «Бегите! Бегите и не оглядывайтесь!»{193} Я вижу Альдо и Фрица, а слева невдалеке – Ганса.

Мы все бежим порознь, но в одну сторону – на восток, прочь от заходящего солнца. Словно стараясь свести к минимуму вероятность того, что мы все погибнем в одном месте. Давая судьбе шанс проявить милосердие и позволить спастись хотя бы одному.

67. Наконец-то на свободе

На бегу я замечаю человека, который идет впереди в ту же сторону. На нем тяжелая черная одежда – наверное, бедуин.

Он оборачивается и возбужденно машет мне рукой, видимо, подзывая. Его голубые глаза блестят в лучах вечернего солнца.

Поскольку меня приучили подчиняться приказам, я бегу к нему.

Но вдруг понимаю, что мои Хозяйки умерли, и это уже навсегда.

Я чувствую, что готов отдаться новому Хозяину{194}, однако невероятно мощная сила, что поднимается словно из глубин земли и опрокидывает мою собственную волю, исторгает из меня крик:

– НЕТ!

Я, пожалуй, пробегу мимо, и все. Мне даже не приходит в голову, что он может преградить мне путь.

Бедуин гаркает по-немецки с сильно гортанной арабской интонацией:

– Сюда, еврей! Ко мне сию секунду!

Мне кажется, это сон. Но я и впрямь бегу, а бедуин и впрямь стоит среди скал.

Я останавливаюсь, когда он из-под тяжелых черных одежд достает меч. Я потратил последние силы на крик и даже доволен – я больше не пытаюсь бежать, не осталось желания сопротивляться.

Бедуин быстро подходит, сердито говорит:

– Ты сказал «НЕТ», Бобби! – и пронзает мне горло мечом.

Моя шея обнажена – я стоял прямо, высоко подняв голову. Меч протыкает горло, разрывает его, и это приятно, такая блаженная боль, подобного наслаждения я не испытывал еще никогда: даже лучше, чем наказания Хозяек.

Я понимаю, что это мое последнее и величайшее наказание, заслуженная кара за бунт. Теперь моя служба окончена – решительно и бесповоротно.

Я падаю и медленно умираю, истекая кровью скромного слуги на гордую скалистую иудейскую землю. Бедуин гонится за Альдо, а тот убегает, бабьим голоском выкрикивая: «Нет, нет, нет, нет!». Затем бедуин устремляется к Фрицу, стоящему на вершине холма.

Мчась дальше на восток, Фриц тоже вопит посреди голой пустыни:

Nein, nein, nein!{195}

Араб-бедуин семенит за ним, словно пьяный или побитый; он сбит с толку этим последним бунтом рабов любви{196}, но все равно тщится догнать моих коллег. А те вскоре отрываются от него и спасены.

На вершине скалистого холма лежит тело моей последней Хозяйки, Госпожи Джуди Стоун, уже убранное из бассейна. Танк без танкиста ездит туда-сюда по телу, расплющивая его, пока не остается лишь мокрое место.

На соседнем холме стоят ее блестящие красные туфли – огромный монумент на фоне неба. Они отражают красные лучи заходящего солнца.

Я знаю, что моя Госпожа хотела именно таких похорон. Чтобы ее превратили в тонкий блин из мокрой и склизкой каменной крошки, раздавив стальными гусеницами мощного и беспощадного танка, принадлежащего ее народу.

Выполнив свою работу, танк без танкиста, со звездой Давида на боку, катится вниз по каменистому холму с редкими былинками, продолжая со скрежетом дробить камни.

Даже дохлый, я бегу за танком что есть мочи. Догоняю его и, без труда подтянувшись, запрыгиваю в открытый люк. И вот я, мертвец, веду боевую машину, стоя в башне и устремляя взор на восток – за реку Иордан, к пустынным Моавским горам.

Нет ничего необычного в том, что покойник ведет израильскую бронированную машину: всем известно, что победоносной военной техникой со звездами Давида на суше, на море и в воздухе прекрасно управляют те, чьи останки давно истлели в безымянных ямах, в неприветливой земле далекого Севера.

Как, выходит, мне повезло, если я могу укатить в вечность на этом танке, точно знающем, куда держать путь! Я медленно, но верно еду на неутихающий смертный бой; я надежно защищен в брюхе еврейского танка, словно в материнской утробе.

Как же мне повезло, если я, хоть и вовсе не принадлежу к этой нации, кою некогда считали про́клятой… тем не менее…

Я человек, и не более того – сын «не такого уж доброго человека». Ни избранный, ни проклятый. Я «интернационалист», человек идеального будущего, а не частичка какого-нибудь тараканьего племени или группки! Я тот безматерний ублюдок, что принадлежит всему миру – и никому не принадлежит. Я вечно дожидаюсь снаружи в коридорах учреждений – интернационально ничейный.

Но так ли это? Взгляните вон на ту вершину холма, где посреди вековых скал торчит корявый ствол оливы. Да, как прекрасно я теперь вижу, к чему принадлежу! Я веточка, только что отломанная от большой, перегруженной, тяжелой ветви векового иудейского ствола.

Пусть отдаленно, но я все же связан с этим деревом – принадлежу ему. Как мне повезло, что я не разделил участь погибших в фашистских ямах, но вежливо покорился, точнее, покорно служил. А теперь, взбунтовавшись, одержал своего рода победу.

На этом непобедимом танке я проезжаю по трупу своей Госпожи Неволи. Хоть я и покойник, зато наконец на свободе.

68. Кода. Письмо Ханны Поланитцер к Джуди Стоун

Уважаемая Госпожа Джуди Стоун!

Надеюсь, Вы не сочтете неуместным, если я черкну Вам пару строк. Вообще-то, я не так уж хорошо знакома с Вами: мы связаны главным образом потому, что я мечтала о Вас как о предмете искусства, Объекте Джуди. Кто знает, если бы история приняла иной оборот, возможно, Вы даже насладились бы мною, как наша Госпожа Анита.

Но в каждом из нас таятся неисполненные желания, которые могут возродиться в благоприятных условиях. Мы с Вами были слишком похожи – обе еврейские девушки, какой уж тут огонь страсти! К тому же при Аните это было бы неприлично. Я всегда буду помнить ее. Она была для меня настоящей матерью – она одна внесла в мою жизнь порядок. По натуре я такая неорганизованная – вы не поверите!

Но она ушла и больше не вернется на эту грустную планету. Наверное, в глубине души она желала окончить свои дни в недрах земных – ведь совершенство не выносит разреженного воздуха в небесах.

Я присматриваю за территорией Учреждения. Оно стало кооперативным. Если Вы не знаете, это означает, что каждый жилец – владелец своей квартиры. Но есть еще и коллектив, или кооператив. Поэтому, хоть я и законная владелица, хочу Вам сообщить, что всегда готова возвратить Учреждение к его корням.

Бесконечные коридоры и бесчисленные комнаты безлюдны. Радостный шум большой семьи утих. Я не слышу ни смеха слуг, ни стука хозяйских сапог по паркету. Люди из Румбулы испарились. Ходят слухи, они сыграли важную роль в уличных боях, на самых опасных участках. Возможно, теперь они взаправду погибли. Пусть же они обретут вечный покой и наконец отвяжутся от нас!

Я убрала из кабинета Аниты весь мемориальный хлам. Обстановка у нас стала еще минималистичнее. Какое великолепное пространство для образовательных заседаний с последующими эротико-хирургическими развлечениями на белом пластиковом столе, который я держу в чистоте.

Я загораю, сидя в мягком кресле у окон Большого зала, откуда видно царящее снаружи запустение. Вереницы жилых домов, конторских зданий и небоскребов – всей этой гордости Нью-Йорка больше нет. Тут и там сквозь окна проглядывают стальные остовы. Зрелище тягостное, но по-своему эстетичны нечаянные необычные композиции – особенно по контрасту с роскошной пустотой внутри нашего Дома.

Знакомому Вам Нью-Йорку пришел конец{197}. Хотя, как ни странно, многие фешенебельные районы уцелели, например, наш Верхний Уэст-Сайд в районе Сентрал-Парк-Уэст. В остальном же Уэст-Сайд сгорел дотла.

Вряд ли дело в том, что одни кирпичные дома были огнеупорнее других, поскольку все грекоримские суды и правительственные здания на Фоли-сквер стерты с лица земли. Ратуша сгорела и превратилась в груду пепла. Исчезли и многоуровневые конторские здания на Авеню Америк, а также «Пан-Ам», Эмпайр-Стейт, башни Хелмсли и Трампа и башни-близнецы. Даже их золу развеял ветер.

В общем, не осталось ничего – что, конечно, удобно для реконструкции, которая воспоследует… или не воспоследует.

Как же это произошло? Был ли вообще пожар? Возможно, история с пожаром – выдумка? Пожар – или целый пожарище? Все мы видели огненно-красное небо над городом, но не заметили никакого дыма.

Ясно одно: никто не знает. Или никто не говорит? Но почему сотни тысяч людей, все еще проживающих в разных районах Нью-Йорка, держат рот на замке?

Думаю, знают кое-какие старые бородатые раввины из иерусалимских и цфатских ешивот{198}, хоть они никогда и не бывали в Нью-Йорке. Когда я молча задумываюсь о трагической гибели города, на их понимающих лицах мне чудится румянец. А в их глазах – что-то страшное. Вы же знаете, люди общаются не только при помощи слов.

Однако эти мудрые раввины все равно не проговорятся. У духовенства тоже есть свои политические соображения. Папа римский у себя в Ватикане, вечно озабоченный общественным резонансом, ни словом об этом не обмолвился, хотя ему всегда есть что сказать по любому поводу. Он поцеловал икону Божьей Матери из Ченстоховы, эту закопченную Мадонну{199}, но промолчал о Нью-Йорке.

Как такой огромный город мог сгореть практически дотла? Ведь не было ни ядерного удара, ни воздушной бомбардировки. Никто, похоже, не знает, как погиб старый Нью-Йорк. Не понимают даже свидетели и уцелевшие. Столько вопросов, на которые нет ответа.

Возможно, на то была воля доброго Боженьки – как при разрушении Содома и Гоморры или извержении Везувия. Тем не менее множество нью-йоркцев выжило. Не все же они были грешниками. Даже в Содоме и Гоморре одна семья спаслась – семья Лота, хоть его жена и обратилась в соляной столп посреди окаменевших деревьев в долине Мертвого моря в Израиле.

Так что поневоле начинаешь ломать голову над вопросом: что же такое грех? Я по-прежнему не знаю. Однако скажу, что Нью-Йорк, который я знала, прежний Нью-Йорк был откровенно греховным. Тот, кто, подобно мне, сумел бы проникнуть под его оболочку, получил бы полное представление о его прогнившем нутре.

Неопровержимый факт заключается в том, что Нью-Йорк самовоспламенился. Видимо, так оно и случилось, хотя это и напоминает байку идишского писателя И. Б. Зингера.

Новые власти нью-йоркской пустыни хранят гробовое молчание о физических причинах пожара. Если и были поджигатели. Пресса строит догадки о том, что поджог совершили новые радикальные фашистские группы, возмущенные эмансипацией властных нью-йоркских женщин. Но это вовсе не объяснения, лишь умозрительные толкования гибели Нью-Йорка: если оправдать ее классовой борьбой или этническими конфликтами, она становится исторически неизбежной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю