Текст книги "Непокоренные"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
И только этого не было – виселицы. Тарас невольно остановился.
Много виселиц было на его пути, мог бы и привыкнуть. Но к виселице привыкнуть нельзя.
На этой виселице висела девушка. Тоненькая, худенькая, словно подросток. Девичья головка ее беспомощно свесилась на плечо и застыла.
Тарас шагнул ближе, всмотрелся и вдруг закричал так страшно, что камни мостовой должны были б задрожать.
– Настя! – и грохнулся на мостовую без чувств.
...Он очнулся дома в постели, над ним склонилось заплаканное, сморщенное лицо жены.
– Мать! – тихо позвал он. – Что же ты дочку-то? Дочку-то?..
Она припала к его груди и заплакала.
Он провел рукой по ее седым волосам.
– Молчи, мать, молчи! – сказал он чуть слышно. – Насте слез не надо, и разрыдался сам.
Павлик стоял у дверей, опустив голову, – плакать он уже не мог. Это он нашел и привез на тачке Тараса. Он узнал его по страшному крику: "Настя!" Он и сам в первый день кричал так.
А плакать он уже не мог. Два дня простоял он у виселицы, подле Насти. Его никто не гнал, немцам теперь было не до него. Он смотрел в синее лицо Насти, в ее глаза, подернутые тонкой пленкой смерти, казалось ему: Настя с ним разговаривает. Она всегда была молчаливая. Она всегда умела разговаривать молча. "Ты отомстишь за меня, Павлик, правда?" – спрашивала она. "Правда! – шептал он. – Научи, как отомстить за тебя, чтоб ты довольна была!" Она молчала. Только чуть насмешливо кривился ее скорбный рот. Она встретила смерть гордо. Она палачам смеялась в лицо, а Павлику казалось: это она над беспомощностью его смеется. "Только не стихами, Павлик. Стихов не надо!"
– Доченька! Доченька моя! – причитала бабка Евфросинья. – За что ж они тебя, невинную! Не украла, не обидела...
– Молчи, мать, молчи, – тихо шептал Тарас. – Настю не обижай.
– Хоть похоронить бы дали! – плакала Евфросинья. – Поцеловать глазки ее синие... Обмыть...
– Молчи, мать, молчи! Не такие поминки Насте надо.
– За все отомстят, – тихо сказал Павлик. – Только научите как, чтоб она довольна была.
– Это кто? – спросил Тарас, показывая на Павлика.
– Это Настин товарищ, – сказала Антонина. – Он и привез вас домой.
– Мне моей жизни не жалко, – взволнованно сказал Павлик. – Только что ни подберу, – все для Насти мало. Ведь она такая была... такая...
– За нее сыны мои отомстят! – проговорил Тарас. – Народ отомстит, не забудет! – Он вдруг что-то вспомнил и обвел глазами столпившихся у постели людей, словно кого-то искал. – Где Андрей? – спросил он, хмуря брови. – Что ж его в нашем горе нету?
– Андрей? Андрея нет... – прошептала Антонина и вдруг заплакала.
– А где же он?
– Ушел Андрей... Вскоре после вас и ушел.
– Куда?
– Не сказал. Только приказал: передайте отцу, он обо мне еще услышит.
– Та-ак! – сказал Тарас. – Один я! – Он взглянул на заплаканных женщин. – Что ж вы меня в постель уложили? Мне сейчас лежать нельзя. Пустите.
Он встал и медленно разогнул спину.
– Палку мою дайте... – глухо сказал он. – Мне теперь без палки... будет трудно.
Ему подали палку, и, опираясь на нее, он пошел через всю комнату к Павлику.
– Как тебя зовут? – спросил он, останавливаясь перед ним.
– Павел.
Тарас долго и молча глядел на него. Потом тихо произнес:
– Проведешь меня к верным людям... Насти нет, ты меня поведешь. Ничего. Кровью покорены мы, кровью и помстимся. Ничего. Ничего...
На другой день Тарас пошел к Назару. Он нашел его лежащим в белой рубахе под иконами.
– Ты это что, Назар? – испуганно спросил он.
Сосед медленно повернул к нему лицо.
– А-а, Тарас! – бледно улыбнулся он. – Вовремя! Застал.
Тарас сел у постели и осторожно взглянул на Назара. Был сейчас сосед тих и светел, словно от него отлетело уже все земное и покинули его обычная суетливость и суесловие. Он уже простился с землей. Дел у него тут не осталось.
– Нехорошо, Назар! – укоризненно покачал головой Тарас. – Плохое ты время выбрал.
– Не я выбирал. Смерть за мной повестку прислала.
– А ты не иди! Не покоряйся!
– Смерть не Гитлер, ей не покоряться нельзя, – кротко возразил Назар и вздохнул. – О твоем горе слышал, сосед. Всех они казнят, супостаты. Кого быстрой мукой казнят, а вот нас – медленной...
– Нельзя тебе помирать, Назар! – снова сказал Тарас. – Я к тебе с делом пришел.
– Я дела кончил, – тихо прошептал Назар. – В том прости меня, сосед.
Они оба замолчали и задумались. "Вот и пожито на земле много, удивленно думал Тарас, – и корни пущены, а смотри – уходит человек с земли легко, будто и не жил. Что ж она, смерть? Что ж ее бояться? Умирать легко, жить, выходит, труднее!"
– В чем грешен я перед тобой, сосед, – с тихой торжественностью произнес Назар, – в чем обидел или оскорбил – прости Христа ради, не осуди!
– Бог простит! – ответил Тарас. – А у меня на тебя, сосед, за сердцем ничего нету.
– В том спасибо!
Они опять помолчали.
– Бог? – сказал Назар. – Перед ним, ежели есть он, у меня грехов много. Налипло, по земле-то шествуя, как к колесам грязи... Ну, в том я ему сам ответ дам. Ежели есть он. А нету – черви не взыщут, простят... – и он перевел дух. – Суетен был, корыстолюбив и злоязычен. Закона не соблюдал, в том пусть баба моя мне простит, и люди... – он опять перевел дух и закончил: – А перед родной землей на мне греха нет.
– Нету, Назар, – сказал Тарас, – это все люди знают.
– Придут наши... Ты им скажи, Тарас.
– Скажу! Скажу!
– Так и скажи: жил Назар Горовой непокоренный и умер не покорясь.
– Скажу, сосед. Это скажу!
– А что гранат я в немцев не кидал, – сказал он тихо, виновато, – в том пусть простят мне... Стар... Да и гранат у меня не было...
Вдруг страшной силы взрыв потряс домик. Задребезжали стекла. Посыпалась штукатурка с потолка.
– И умереть не дадут спокойно, – огорченно вздохнул Назар.
Взрывы следовали теперь один за другим. Домик Назара скрипел и стонал на все голоса, все доски в нем дрожали...
Вбежал запыхавшийся Ленька и крикнул:
– Ты здесь, дедушка? Немцы город рвут!
– Что такое? – не понял Тарас.
– Взрывают город немцы! – крикнул Ленька. – Уходят!
– Как уходят?
Тарас схватил свою палку и бросился вслед за Ленькой.
– А не давать им уходить! – крикнул он на ходу.
Он побежал по улице, барабаня палкой в ставни и крича:
– Эй, выходи, народ! Эй, немцы уходят! Не дадим же им уйти! Эй, выходи, мужчины!
Подле него уже собирались люди.
– Та нехай уходят! – крикнул кто-то из толпы. – Мы ж их не звали! Ну и черт с ними, и слава богу!
– Чего ты хочешь, Тарас?
– Не дадим уйти фашистам! – кричал он. – Перебьем их тут!
– Без нас перебьют, Тарас!.. Мы ж не военные люди. Нас это не касается.
– Как не касается? – заревел Тарас. – Как это нас не касается? А кого ж? Немцы целые уйдут – вновь заявятся нас топтать, детей наших вешать. Не дадим им уйти! В землю их! В землю!
Он побежал, размахивая палкой, в город, Ленька рядом с ним. Отовсюду уже бежали рабочие, многие с оружием, бог весть откуда попавшим к ним.
С автоматом в руке и гранатами бежал и Павлик. Пробегая мимо виселицы, он оглянулся на Настю. В сумерках не видно было ее лица, только скорбный силуэт синел в озаренном пламенем пожаров небе, но Павлик знал теперь, что Настя благословляет его на бой и смерть.
– Эх, жаль, ружья нет! – горестно крикнул Тарас на бегу. – Эх, ружья, жаль нету, Ленька!
Они вбежали в центр города, на площадь, еще дымившуюся после взрывов, и сквозь дым и гарь, сквозь тучи кирпичной пыли, сквозь черное пламя, жадно лизавшее камни, увидел Тарас свой город... Дома, вздыбленные в ужасе, скорчившиеся, смертельно раненные, охваченные пожаром, падающие на его глазах грудою черного камня...
Тарас остановился, потрясенный, подавленный новым горем.
– О-о-о-о! – простонал он, хватаясь рукой за сердце.
Что они сделали с городом! Что они сделали, варвары, с сердцем Тараса! Вчера он увидел на виселице синий труп своей девочки, сейчас на костре перед ним корчился его город...
А сквозь дым тайком, как воры, пробирались отступающие гитлеровцы. Их машины сгрудились среди развалин улицы, наползали одна на другую, в панике бегали механики и солдаты, из кабин высовывались офицеры и грозили кому-то пистолетами...
Тарас увидел их.
– Вот они! – закричал он, показывая на немцев пальцем. – Вот они! Люди, видите их? Бейте ж! Бейте их!
И он поднял над головой свою суковатую стариковскую палку. Был он страшен сейчас, грозен с этой палкой в руках, седой, без шапки, озаренный пламенем горящего города...
– Дедушка! – услышал он голос Леньки. – Вот оружие, дедушка! Бери!
Тарас обернулся на голос. Ленька склонился над чем-то.
– Иди, дедушка, бери!
Тарас побежал и увидел труп немца и оружие при нем.
– Кто его? – хрипло спросил Тарас.
– Кто-то из наших... заводских... Сейчас пробежали тут. Слышь, дедушка, стреляют!
– Ага! – зло захохотал Тарас. – Так, так! Давай и мы, Ленька, как люди! Давай, – он склонился, поднял автомат и гранатную сумку.
– А! – сказал он с досадой. – Жаль, не выучился я, как ее, черта, кидают – гранату...
– Я знаю, дедушка! – торопливо отозвался Ленька. – Дай покажу!
– На, Ленька, кидай! Кидай, внучек! Кидай, прошу я тебя! А я их из автомата.
Ленька размахнулся, зажмурился и швырнул гранату в гущу немецких машин. Раздался взрыв и затем сразу же крики, стоны, беспорядочные выстрелы...
– Кидай, внучек, кидай! Завыли? Кидай, я тебе говорю! – Но тут он почувствовал, что его что-то ударило в бок, обожгло. – О-о-о! – тихо простонал он и повалился наземь...
– Дедушка! – кинулся к нему Ленька.
– Ничего... ничего... ранило... Ты кидай, Ленька! Кидай, прошу я тебя!..
А дома, в Каменном Броде, бледные женщины сидели за запертыми ставнями и при каждом взрыве вздрагивали и крестились.
– Господи, господи! – шептала бабка Евфросинья. – Защити старого и малого, от смерти укрой...
– И Андрея! И Андрея тоже! – просила Антонина. – Где б он ни был, что бы ни делал – спаси, господи, раба твоего Андрея и грехи его прости.
10
Андрей шел домой.
Он снова шел домой, но теперь не робко, не тропинкой, не в крестьянской свитке, тайком, как беглец, – а широкой дорогой боев и наступлений, в армейской шинели.
Где-то у Богучар добрался он, наконец, до наших войск, он сразу сказал командиру, что хочет опять драться. Он сказал еще, что был в плену и что ему надо искупить свою вину перед отцом и армией и вину эту он сам знает. Он хотел еще прибавить, что не с голыми руками пришел к ним, что, пробиваясь сюда, он и в одиночку и с товарищами не раз нападал на обозы отступающих немцев и бил их, и немало набил. Но, взглянув на суровое, покрытое черной копотью боя лицо командира, ничего не сказал. Что сказать им, стоявшим насмерть под Сталинградом, чем ему перед ними хвастаться? Он был должен сейчас, как они, быть весь в крови и копоти, и чтоб от полушубка пар шел, и на рубахе соль выступала от солдатского труда и пота, и на сапогах снег и грязь всех дорог, от Волги до Дона. Что ж он, чистенький, стоит перед ними, воинами? Ему, беглому солдату, перед ними стыдно.
Андрея долго и строго допрашивали в особом отделе, но не так строго, как он сам много раз допрашивал себя.
Он бы так спросил: "В чем вина твоя, Андрей, перед родиной? – В том вина моя, что я смерти убоялся. – А еще в чем? – А еще в том, что я веру потерял. – Отчего же случилось так, Андрей? – Оттого, что душа у меня была бедная. – А теперь не боишься смерти? – А теперь не боюсь. – Где же ты смертного страха лишился, Андрей? – В рабстве. Рабство горше смерти. – И там же веру нашел? – Нет. Нашел ненависть. Она веры крепче. – Чего ж ты хочешь теперь, Андрей? – Оружия прошу. И места в строю, товарищи. – Зачем тебе оружие, Андрей? Чтоб прощение отца заслужить? – Мне его прощения мало. Чтоб вину свою перед родиной искупить? – Мне и этого мало. Для одного боя хватит. А я к вам на все бои пришел. – Чтоб ненависть свою насытить? – Ее насытить нельзя. Она – смертная. – Зачем же тебе оружие, Андрей? – Чтоб до конца драться! До победы! На меньшем я не помирюсь".
Так его не допрашивали в особом отделе. А может, и спрашивали, но другими словами, и, внимательно поглядев на него – так, словно в душу глянули, – поверили и направили в строй. Тут ему дали оружие. Он взял винтовку. Она была совсем такая же, как и та, брошенная им в кукурузу, когда сдавался немцам, – обыкновенная русская, трехлинейная, с золотистой ложей и граненым штыком. Отчего же раньше была она для Андрея бесполезным дрекольем, а сейчас показалась грозной силой?
Андрея поставили в строй. Но прежде чем повести пополнение в огонь, командир роты вывел новичков на поле вчерашнего боя и сказал:
– Смотрите!..
И они посмотрели...
Черным снегом было покрыто поле, все истоптанное и истерзанное, сладковатый запах пороха еще витал над ним. А повсюду, как дохлые кони, валялись немецкие танки, обгоревшие и исковерканные; немецкие пушки покорно подымали вверх стволы, как пленные подымают руки; скрючившись и окоченев, лежали околевшие враги, грязные рыжие волосы уже примерзли к земле, в раздавленных касках застыл лед.
От всего поля, перепаханного трактором войны, от поверженного в прах вражьего железа, от могучих следов гусениц наших танков исходил густой и терпкий запах победы, и, глотнув его полной грудью, Андрей подумал с завистью: "А меня тут не было!"
Он сейчас завидовал тем неизвестным солдатам – может, землякам, – что прошли здесь вчера со славою, громя немцев на Дону, гоня их на запад.
– Смотрите! – строго сказал командир. – Смотрите, как наши люди бьются! Как русские бьют.
– Что ж! – ответил Андрей, кусая губы. – Дайте и нам подраться.
– Драки просим! Драки! – нетерпеливо закричали новички. Их будоражил вид и запах победного поля, и их кровь зажигалась пламенем победы.
– Будет вам драка! – усмехнувшись, сказал командир.
На заре они пошли в бой. Они влились в великий поток наших войск, наступающих на врага, и Андрею посчастливилось участвовать в том знаменитом зимнем марше от Волги до Днепра, о котором еще будут писать историки.
Они шли на запад... Навстречу попадались длинные, унылые колонны пленных немцев. Немцы шли в зеленых шинелях с оборванными хлястиками, без ремней, уже не солдаты – пленные. И Андрей злорадно усмехался, глядя на них: "Ага! Вот вы, непобедимые, ну-ну!" – и яростнее кидался в огонь. Бывалые бойцы учили его ремеслу воина. Они знали теперь то, чего не знал он и знать не мог, – он был в плену, а они в боях. Бой – лучшая академия. Зато он мог научить их ненависти. Он рассказывал им о городах, стонущих под сапогом врага. Он говорил им:
– Если б знали вы, с какой тоской и верой ждут нас там, вы дрались бы еще злее!
Когда Миллерово было взято дивизией, где служил Андрей, и села окрест очистились от немцев, Андрей показал товарищам:
– Вот здесь был лагерь смерти!
Он стоял, опаленный боем, окрыленный победой, и глядел на этот пустырь. Еще болталась ржавая колючая проволока... Снег лежал на ней... Он глядел на нее и чуял, как снова закипает в нем жажда мести. Ее ничем не утолить. Под напором советских войск один за другим освобождались города, но Андрею всего было мало. Со смертной тоской ждут, может, об Андрее и не думают, – отец проклял, жена не простила. Ждут штыка русского. Но вот штык в Андреевых руках. Ждут его или не ждут – это он несет им свободу. Это он через дым и кровь рвется домой.
Может, живой и не дойдет. Он не боялся смерти. Он не отлеживался от нее. Командиру отделения, сержанту Власову, он сказал в первый же день:
– Если убьют, сообщите родным. Адресок – вот он!
Но он знал: теперь и мертвый он пойдет домой.
Ему повезло. Он дошел живой. Ранним утром – еще темно было и город утонул в сером мраке – ворвался он одним из первых в город. На знакомых, родных улицах докалывал он последних фашистов.
Ему разрешили забежать домой. Он не постучал в окошко, вошел стремительно, рванул дверь.
– Андрей! – закричала Антонина и бросилась к нему.
Он осторожно обнял ее. Он боялся быть нежным. Пламя боя горело на его черных щеках.
– Папка пришел! – радостно завопила Марийка. – Папка наш совсем пришел!
– Не совсем, дочка! – ответил он. – Мне еще далеко идти.
Он обвел семью жадным, нетерпеливым взором, но отца не нашел.
– Где отец? – хрипло спросил он.
– Он у себя лежит. Раненый, – торопливо ответила Антонина.
Андрей вошел к отцу.
Тарас лежал в постели и на Андрея взглянул, как тому показалось, насмешливо.
– А-а, Андрей! – усмехаясь, протянул старик.
Андрей со злостью сорвал что-то с груди и, зажав в кулаке, сказал отцу:
– Здравствуйте, тату! И прощайте! А это, – он швырнул что-то на стол; тускло звякнуло оно, как полтинник, – жив ли буду, или погибну – берегите! и выбежал прочь.
Тарас слабым голосом позвал жену.
– Покажи, что он там кинул!
Бабка Евфросинья подала ему медаль.
– "За отвагу", – прочел Тарас и опять усмехнулся. – Убежал? Гордый черт, моей крови!
Вбежал Ленька, как всегда запыхавшийся, как всегда – с новостью.
– Дедушка! – закричал он. – Наши идут и идут!.. Полный город войск! И танки!
– Эх! – слабым голосом произнес Тарас. – Вот беда, не могу я встать! Раненый... А то вывел бы я все свое семейство перед бойцами и самому старшему командиру сказал бы: "Могу тебе, командир, прямо в глаза смотреть и всем твоим воинам. У моей фамилии душа перед родиной чистая..."
– А Насти нет! – прошептала бабка Евфросинья. – И от Никифора сколько месяцев вестей не было.
Никифор, младший сын Тараса, еще осенью был ранен под Сталинградом. Его увезли в госпиталь, за Волгу. Врач, оперировавший его, сказал:
– Жить вы будете, а воевать уж нет – не придется.
Никифор заскучал и спросил врача:
– А что ж я теперь делать буду?
– Что до войны делали?
– Рабочий я. Металлист. Монтажник, – ответил Никифор. – Домны я строил, например...
– Ну, и очень хорошо! – обрадовался врач. – Будете домны строить!
Рядом с Никифором в палате лежало много бойцов. Соседом по койке был примечательный человек, сержант Алексей Куликов, родом пензенский.
– Я, брат, – сказал он Никифору, – в среднем ремонте не первый раз. Починят – и опять пойду. На мне рана заживает быстро.
И действительно, поразительно быстро заживали его раны, даже врачи удивлялись. А Куликов усмехался:
– У нас, у Куликовых, шкура крепкая, к лечению способная. Деды без дохтуров жили, сами раны заживляли. А у меня какие раны? Так, ранения!..
Никифору все было неловко, что с ним здесь так нянчатся. Соскребли с него окопную грязь, отмыли, отбелили и положили в чистые простыни, тихого и просветленного. Никогда и никто так не заботился о его теле. Это тело любила мать и, бывало, ласкали бабы, и сам он двадцать семь лет таскал его по грешной земле; нынче, дырявое, все побитое осколками, оно досталось чужим людям – врачам да сестрам. И вот, гляди-тко, они ухаживают за ним так, точно он драгоценный сосуд. Даже совестно.
Справа от него лежал боец без руки. Он все, бывало, ворчал, недовольный и едой, и врачами, и палатой. Алексей Куликов слушал-слушал, да и спросил однажды:
– Ты что, мил человек, шорник сам?
– Это почему же шорник? – опешил тот.
– Али сапожник? – допытывался Куликов. – Который человек сидячего ремесла, тот поворчать любит. Работа скучная, одинокая – он и развлекает сам себя.
– Ложечник я! – сердито закричал ворчун. – Ложки делал! Вот кто я, если желательно знать. Может, я первый ложечник был на всею Горьковскую область. Может, моей ложкой вся Расея щи хлебала. А теперь меня самого с ложки кормят, руки нет.
– Какой руки-то нет? Правой, что ли? – спросил Никифор.
– А хотя бы и левой! Лучше б мне герман обе ноги оторвал. На что мне ноги? Не плясун. А без руки – куда же я?
– Была бы правая... – утешительно сказал Куликов. – А без левой и приспособиться можно.
Но на безрукого добрые слова действовали мало, ворчал он по-прежнему.
– Чего меня лечите? – бурчал он на врачей. – Меня лечить без надобности. Отвоевался я. Вы Куликова лечите, он еще гож; для боя.
– Ну что ж! – отвечали врачи. – Куликова вылечим для боя, а тебя для жизни.
Эти слова поразили Никифора, он их слышал. И Куликова, видно, поразили они. Вечером Куликов подошел к соседу и склонился над ним.
– Для жизни тебя лечат! – проговорил он. – Слышь, сосед, слова какие? Для жизни! Хорошие слова! Возьми, к примеру, машину, трактор. Переломай ты ему гусеницы, дифер, кузов – что получится? Лом. Не машина это будет, а железный лом. Только всего. А у человека руки оторви, ноги выдерни – он человек был, человеком и остался. Слышь? Потому в нем душа есть, разум, – он совсем близко наклонился к соседу и дышал ему в лицо. – Не расстраивайся, земляк, слышь? Живи. Очень я тебя прошу. Живи для жизни.
И, слыша эти слова, задумался о жизни и Никифор. Горько было ему, что не доведется больше покурить с ребятами махорки в блиндаже, не бежать ему вместе, рядом, в атаку, когда смертельно весело грохочет артиллерийский гром, смерть жарко дышит в лицо и от ее дыхания жутко, и весело, и буйно на душе... Он теперь знал, зачем остался жив на земле, зачем будет жить долго и плодоносно: для большой жизни остался он жить, для труда. Выписываясь из госпиталя, он долго тряс руку Куликова.
– Домой идешь? – спрашивал сержант.
– Вроде домой, – улыбаясь, отвечал Никифор. – Собственно дом-то еще под немцем. Но предполагаю так: освободят! А? Как думаешь?
– Освободят! – уверенно отвечал Куликов. – Ну, иди. А я еще за пулей схожу. Я еще драться не кончил.
– И я б... пошел... – смущенно сказал Никифор. – Да вот костыли не пускают...
– Ничего, ничего! Иди домой! Без тебя управимся, – он опять потряс руку Никифора. – Домой идешь! Святое дело, брат! Все мы отвоюем – домой придем.
В эти дни наша армия, разбив немцев на Дону, гнала их донскими степями.
– На мой дом направление наши держат! – восклицал Никифор. – Как есть на мой дом, по курсу...
И он решил идти вслед за наступающей армией.
Попутные машины охотно брали его.
– Давай подвезем! Далеко? – спрашивали его шоферы.
– Оно и далеко и близко, – отвечал, пожимая плечами, Никифор. Вообще-то оно близко, а поскольку не в наших руках – далеко. Ну, думаю, пока на костылях дошкандыбаю, возьмут, а?
– Раньше возьмут! – отвечали веселые шоферы.
– И я предполагаю, раньше. Торопиться надо.
Он торопился. Он шел и ехал по освобожденной земле, ночевал в освобожденных селах. Его всюду пускали охотно, ему уступали лучшее место.
– Это не мне, – догадывался он, – это костылям моим. Это крови моей пролитой почет.
И он знал, что за это благодарить неловко, нельзя; вместо благодарности он рассказывал хозяевам о Сталинграде. Он говорил о Сталинграде и шоферам, подвозившим его, и бойцам, кормившим из своих котелков. Его слушали охотно, – и он и его костыли уже принадлежали истории.
Но чем дальше шел на запад Никифор по освобожденной земле, тем все больше захватывали его другие заботы и мысли. Он видел: вставала земля из пепла, непокоренная земля, неистребимая жизнь.
В поселках бабы в голубой колер мазали хатки.
– Эй! – кричал он им. – Больно рано, бабоньки. До пасхи далеко.
– Та хай ему черт! – смеясь, отвечали бабы. – Гибельштрассе замазываем... – И они показывали ему на немецкие надписи на хатках: "Геббельсштрассе", "Герингштрассе"... Бабы с яростью замазывали немецкие следы.
В селах озабоченные мужики из-под снега выкапывали колхозное добро, из сокровенных ям доставали зерно – готовились к севу.
Хмурый мужик по-хозяйски прилаживал к плетню, вместо калитки, дверцу от немецкого автомобиля.
– Ты что ж это? – смеялся Никифор. – Трофеем обзавелся в хозяйстве?
– А что ж? – спокойно пожал плечами мужик. – Они у меня весь двор разорили...
В Вельске Никифор увидел первый торгующий магазин – книжный. Все здания вокруг были сожжены и разрушены, книжный магазин уцелел чудом. В витрине вовсе не было стекла, но книги лежали аккуратными стопочками.
– Так покрадут же! Покрадут! – сказал продавцу Никифор.
– Не украдут! – убежденно ответил продавец. – Народ под немцем жил, на их посулы не льстился. Что ж его теперь сомнением обижать? Нашему народу верить можно.
Как на праздник выходили люди на постройку мостов и дорог: они стосковались по свободному труду, как по хлебу. Подле обугленных заводских корпусов собирались рабочие. На шахтах, не ожидая приказа, откачивали воду. Мастера суетились на кладбищах паровозов. Рылись в снегу, по-хозяйски подбирали болты и гайки. Женщины сносили в школы мебель. Из лесов и балок возвращались партизаны. Все было охвачено жаждой восстановления. Земля подымалась из пепла. Люди не хотели ждать, не могли ждать, – в поле, где вчера прошел бой, сегодня выходили колхозники.
И Никифор почувствовал, как у него начинают нетерпеливо гудеть руки. "Эх, работы сколько! Работы!" – жадно думал он, глядя на мертвые цехи.
Это не усталый, больной солдат шел с фронта – это шел строитель. Жадный. Нетерпеливый.
Перед ним лежала земля, как и он, – тяжело раненная. Над шахтами горько склонялись разрушенные копры. Железные мосты вскарабкивались на деревянные костыли. Всюду кровоточили раны.
– Ничего! – говорил Никифор. – Ничего, брат, живем! Эх, работы сколько! Работы! А костыли что ж? Костыли скоро долой! И задымим, будьте любезны!
Потому что такова жизнь: раны заживают. Они заживают...
1943