355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Горбатов » Непокоренные » Текст книги (страница 5)
Непокоренные
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Непокоренные"


Автор книги: Борис Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

– Да, в чем же варить? Я и не подумал, – парикмахер беспомощно огляделся вокруг себя. Было темно, но от костров падали наземь огненные пятна. – Э! Вот! – Он наклонился и поднял что-то с земли. – Каска! – Он подал ее женщине. – Вари в ней.

Женщина повертела каску и вдруг всхлипнула.

– Что вы? – всполошились все.

– Пробитая... – она показала каску, и все увидели черную дырочку в звезде.

У костра стало тихо.

– Я другую найду! – нервно усмехнулся парикмахер и начал шарить руками в траве.

Скоро бурак сварился. Тарас достал пол-лепешки, остальные – что у кого было.

– Смотрите! – удивленно сказал парикмахер. – Вкусный бурак!

– Голод – лучший кулинар. Э-это известно... – засмеялся Петр Петрович.

– Я не возражаю против голода! – вдруг взволнованно сказал актер. Артист должен быть немного голодным – иначе поет желудок, а должна петь душа. Но я не могу, когда люди жрут! – закричал он. – Чавкают! Я служил в харьковской опере... Хорошо, пусть немцы. Я знаю немцев. У них был Вагнер. Но это... это – не немцы! Нет! Не спорьте со мной! Они заставляли меня петь у них на ужинах... и чавкали... и кричали: "К черту Вагнера!" И требовали от меня песенок, которые поются у них в борделях, – он вдруг остановился, взялся рукою за горло и зябко повел плечами. – Простите... Гм... я не должен волноваться. Голос. Должен беречь. Я еще надеюсь спеть Вагнера... Один раз в жизни. Когда... – он не докончил, но все поняли и вздохнули.

– Вам сырые яйца надо глотать... – сочувственно сказал парикмахер. Каждый день сырые яйца... Я близкий к искусству человек, я понимаю...

– Да, это хорошо... яйца... – расслабленно произнес актер.

– Мы найдем богатое село! – вдохновенно продолжал парикмахер. – Мы найдем такое место, где еще есть яйца!.. И амбары, полные хлеба!.. И нас встретят, как желанных гостей... и...

– Нет таких сел, Яков Иваныч, – покачал головой бухгалтер.

– Есть! – закричал Петушков. – Должны быть! Для моего продукта мне нужно село богатое, неразоренное, веселое...

– А что у вас за продукт? – спросил Тарас.

– О! У меня продукт психологический! – уклончиво ответил парикмахер.

– Восемьдесят четыре картошки и сто семнадцать ложечек муки, – вдруг тихо прошептала женщина.

– Что? – встрепенулись все и оглянулись на нее. Женщина смутилась. Она не заметила, что произнесла это вслух.

– Нет, позвольте! – пристал к ней неугомонный Петушков. – Вы сказали что-то про картошку?

И он выпытал всю ее историю. У женщины – ее звали Матреной – на шахте остались две девочки. Старшенькой – десять, меньшенькой – пять лет. Она оставила им немного муки и картошки, по счету. И приказала брать в день три картофелины и класть в суп три ложечки муки. Старшенькая, Любаша, поклялась, что не потратит больше. Теперь у них осталось сто семнадцать ложечек муки и восемьдесят четыре картошки.

– А я еще и полпути не прошла, – вздохнула шахтерка.

– Да, и нас дома ждут голодные... – глухо сказал бухгалтер. – Сколько уж мы ходим, Яков Иваныч, с тобой...

– Так ведь не с пустыми руками ждут, с хлебом. Что мы им без хлеба? Надо найти село богатое, неразоренное, чтоб обменяли мы свое барахло с пользой...

– Где же такое село найти? – вздохнул бухгалтер. – И найдем ли?

– Найдем! – уверенно ответил парикмахер.

– Ну-ну!

И, переночевав подле тлеющего костра, они с рассветом все вместе отправились искать землю неразоренную...

5

Поиски земли неразоренной... Никогда Тарас и помыслить не мог, что наша земля так велика и бескрайна, что столько на ней сел и станиц, хуторов в коричневом вишенье, одиноких лесных избушек, столько дорог. И широкие, как бульвары, грейдерные, с акациями в два ряда; и старые, травой заросшие чумацкие шляхи, и новенькие, строгой профилировки, с кюветами, полными воды; и горбатые проселки с навеки окаменевшими колеями в грязи; и веселые, опушенные золотою соломою, как казацкими лампасами, полевые дорожки; и бойкие, в рытвинах и ухабах, большаки, непроезжие в грязь; и робкие, путаные степные тропки; и, как стрела, тугие, прямые просеки в лесу... Много дорог. По всем по ним прошли Тарас и его товарищи, а все еще не нашли земли неразоренной.

Неунывающий Петушков вел их и все сулил счастливую землю впереди. Но не было этой земли на горизонте. Горели села, мычали угоняемые немцами стада, плакали бабы, качались у дорог повешенные, их синие босые ноги не доставали травы.

И часто теперь к костру тачечников приходили искать пристанища бабы с детьми из сожженных сел.

– Пустите погреться, люди добрые! Ничего у нас нема. Нема хаты, нема добра. Одна душа осталась.

– Шестьдесят шесть картошек и девяносто девять ложечек муки... шептала Матрена, глядя на детей погорельцев.

Петушков теперь то и дело расспрашивал встречных тачечников про края, из которых они идут.

– Ну, как там, а? Меняют?..

– Да меняют... – неохотно отвечали люди, – христа ради меняют... У самих ничего нет...

– То есть как нет? – удивлялся Петушков. – Куда же делось?

– Куда, куда? Известно, куда девается... – и исчезали в дорожной пыли, безнадежно махнув рукой.

После таких разговоров было еще труднее идти и верить, что есть на свете земля неразоренная.

– Нет ее, нет! – твердил Петр Петрович, но шел, как и все...

– Должна быть! – кричал парикмахер. – Не могут же немцы такую жирную землю обглодать, как косточку...

– Фашисты все могут! – качал головой Тарас.

– Шестьдесят картошек и девяносто три ложечки муки, – шептала, вздыхая, Матрена.

Дымил костер... Тлели старые, палые листья. И не было земли неразоренной.

Тарас почернел от пыли, похудел, стал совсем молчаливым. Чем больше чужого горя видел он вокруг, тем меньшим казалось свое. Ему было все равно, куда идти. Ему было все равно, что есть – бураки, лесную ягоду, грибы, кору с деревьев. Спина его сгорбилась над тачкой, кровавые мозоли на руках отвердели. Он шел за одержимым мечтою Петушковым и сам не знал, верит ли он, что есть земля неразоренная, или уже не верит...

По ночам у костров Петушков вдохновенно рассказывал о жирной, нетронутой земле, что ждет их впереди. Тарас молчал, бухгалтер спорил. Актер сам загорался мечтой.

– Да, да!.. – говорил он. – Это прекрасно! – и с тревогой заглядывал в глаза парикмахера. – Но дойдем ли, дойдем? – Его пальто истрепалось в дороге, к нему пристали репей да колючки, мягкая шляпа, в которой он спал, давно потеряла форму. Он был худой и старый человек, небритый, с большим кадыком: никто бы не узнал в нем знаменитого харьковского баритона.

– Дойдем! – убежденно отвечал парикмахер. – За Доном земля богатая. – И он принимался рассказывать об этой земле, и чем дольше не было сел на их пути, тем ярче и фантастичнее были его рассказы.

– Таких сел нет и никогда не было! – спорил с ним бухгалтер.

– Были, – защищал актер. – Мы давали концерт однажды, и я помню столы под вишнями... И горы душистого белого хлеба. Кувшины с молоком. Золотистый мед в прозрачных чашах... Яичница, как вечерний закат...

– Да, жили, жили! – вздыхал Тарас.

А Петр Петрович все никак не мог вспомнить, отчего он был раньше недоволен жизнью.

– Определенно помню, – недоумевал он, – был я недоволен. А чем, отчего – хоть убей, не вспомню.

И никак не мог вспомнить, из-за чего не ладил со своим директором.

– Я из-за него и не эвакуировался... Нет, говорю, не поеду! Мне лучше с немцами жить, чем с вами, директор. А из-за чего ссорились? Э... не помню. Определенно помню: хам он был, скотина. А теперь доведись встретиться... э... расцеловал бы его, хама! Честное слово, расцеловал бы!

– Да, жили, жили...

– Пятьдесят четыре картошки и восемьдесят семь ложечек муки.

А земли неразоренной все не было.

Они вошли уже в донские степи. "Теперь скоро, скоро!" – говорил Петушков. Он повеселел. Иногда, сгорбившись над тачкой, он свистел даже.

Они шли теперь по жирной, черной, доброй земле. По вечерам над нею поднимался такой густой и сытный пар, что Петушков уверял, будто его можно мазать на хлеб, как масло. Но у них не было хлеба. Они, как воробьи, питались падалицей. Вокруг них на сотни верст осыпались и гнили пшеничные поля, – тачечники собирали и ели гнилые зерна. "Теперь скоро, скоро!" уверял Петушков. Он положительно опьянел от запахов жирной земли, клевера и гречишного меда. Он во всем видел и угадывал приметы счастливой земли, как моряк в тумане моря угадывает приметы близкого берега.

– Вишь какие станицы пошли! – говорил он. – Большие, хозяйственные... И он показывал на останки колхозных дворов и тракторных станций, на веселые крыши под железом и черепицей, на теплые, крытые скотные дворы. Его смущало, правда, что не слышно тут ни рева стада, ни кудахтанья птицы.

– Дальше, дальше все будет! – убеждал он. И все теперь верили ему. Запах гречишного меда и гниющей пшеницы раздувал их жадные ноздри...

На донских дорогах наши тачечники столкнулись с потоком из России. Появились люди из Курска, из Белгорода, из воронежских городов. Россия встретилась с Украиной, поставили рядом тачки, сели, закурили цигарки из прошлогодней сухой травы, растертой тут же на кровавых от тачки ладонях.

– В большие станицы не ходите, – советовали они друг другу, – там немецкие гарнизоны стоят... И достать ничего не достанете, да еще и последнее немцы отымут.

– Да, уж после них ходить нечего... Аккуратно едят... Как саранча...

– Ну, как у вас? – расспрашивал Тарас людей из Курска.

Те только рукой отмахивались в ответ:

– Да как и у вас! Похвастаться нечем...

– Лютуют?

– Об этом уж не будем говорить...

И Тарас задумался, толкая свою тачку: есть ли мера людскому горю, есть ли сроки?

– Сорок восемь картошек и восемьдесят одна ложечка муки, – тревожно шептала Матрена. – Боже ты мой, боже!..

А неразоренной земли все не было.

На другой день Петушков вывел их с большака на автомобильную дорогу.

– Теперь скоро! – объявил он, словно ему было, как пророку, дано видеть сквозь туманные дали. – Теперь скоро!

Они втащили свои тачки на крепкий, сухой, укатанный грунт грейдера, и первое, что там увидели, – была распростертая женщина.

Она лежала у обочины, подле своей тачки, лицом вниз, на запад...

– Мертвая! – удивленно сказал бухгалтер.

Они столпились над ней, растерянные и подавленные. Окоченевшие руки женщины цепко впились в куль зерна... Мешок свалился с тачки и прорвался. Из него высыпались наземь хлебные зерна, – казалось, мертвые руки женщины пытаются собрать их и собрать не могут.

– Не дошла!.. – тихо прошептала Матрена.

Осторожно, чтоб не задеть мертвую колесами, обошли тачечники труп и молча побрели дальше. И снова была перед ними дорога, рыжая от пыли.

В эту ночь холодный дождь заставил их спрятаться в скирдах сена. К трем мокрым скирдам сбилось множество тачечников. Они облепили их жалким мушиным роем, забились в сено, жались друг к другу, одинаково мокрые и дрожащие. Над скирдами стоял непрерывный кашель, хриплый, больной... Никто не мог уснуть. А дождь падал и падал... Начиналась пора осенних дождей, а все не было земли неразоренной...

И Петушков вдруг подумал: "А может, ее и нет вовсе? Одно мечтание?" Но сейчас же бросился к тачке: "Промокнет продукт!" – и лег на тачку всем телом. А бухгалтер Петр Петрович задыхался в кашле и думал: "Не дойду! Разве в мои годы бродяжат?" Он давился кашлем и сплевывал густую, склизкую мокроту. Всю ночь мерещилась Матрене мертвая женщина, как лежала она, царапая окоченевшими пальцами землю, и все пыталась собрать зерна, и не могла собрать... "А дома, поди, как и у меня, голодные рты ждут. Теперь и не дождутся". Актер громко откашливался: "Гм! Гм!" Он хотел убедиться, что есть еще у него голос. Он даже крикнул что-то хрипло, простуженно. А струйки все ползли по его телу. И всю ночь стояла перед Тарасом мертвая женщина. Стояла во весь рост, протянув к нему руки, как к судьбе. "Определи, Тарас, меру за мои муки!" И он отвечал ей: "Такой меры, женщина, нет".

Утром дождь кончился, взошло солнце, на редкость молодое и веселое. Петушков воспрянул духом.

– Я всю ночь не спал, думал, – торопливо сообщил он. – И знаете, я нашел, отчего нам не везет!

Все молча смотрели на него.

– Мы все бьемся около больших дорог. Ну, ясно, тут – немцы. После них нечего искать. А нам надо в глушь! – крикнул он. – В глушь! Куда нога не ступала!

Он говорил много и горячо, и ему опять поверили, и пошли за ним.

Они ушли с большой дороги и стали пробиваться напрямик, к Дону. Петушков вел их. Одержимый лихорадкой мечты, сжигающей его яростным пламенем, он торопил их, злился, кричал: "В глушь! В глушь!" И они ползли за ним, опухшие, больные, – спотыкались, падали, но ползли.

И вот однажды, в полдень, измученные тачечники вдруг услышали то, чего уж давно не слышали: кричали петухи.

– Слушайте! – ликующе завопил Петушков и, подняв над головой руку, замер.

Но все уж и без того услышали. И остановились. И тоже замерли, не веря тому, что слышат.

Кричали петухи. Кричали так звонко, так весело, так неистово, что на всех лицах невольно появилась теплая, застенчивая улыбка, и каждый вдруг вспомнил самое лучшее, самое счастливое, что было в его жизни: кто детство, кто свадьбу, кто первую удачу. Городские люди, они вспоминали каждый свое. Петушков стоял на цыпочках, замерев от восторга, на его лице было написаны счастье и гордость. Матрена сложила руки на груди, как перед молитвой. Актер снял шляпу. Так стояли они молча и благоговейно.

И вот из лесной чащи выплыла к ним счастливая земля. Старые седые волы медленно тащили возы и глядели на мир недоверчиво, исподлобья. И на возах вздыбились горы серебристой капусты; тугие, как бубны, арбузы глухо гудели, ударяясь друг о друга; из огромных мешков выпирала грудастая картошка; помидоры сочились кровью; в клетках метались неистовые петухи, солидно крякали утки; розовые поросята с тупым удивлением взирали на мир; хмурые мужики длинной хворостиной сердито стегали волов; а подле возов медленно шагали немецкие солдаты и все жевали.

Обоз полз медленно и долго. Мимо тачечников все плыли и плыли высокие возы, проплывали коровы с печальными, покорными глазами, бестарки с золотой пшеницей, хмурые мужики, бабы с заплаканными глазами, жующие немцы... Проплывали и исчезали вдали. Вот и последний воз скрылся в лесной чаще. Прошла, прошумела и растаяла счастливая земля. Актер медленно опустился на тачку и, уткнувшись в шляпу, заплакал.

– Как я их ненавижу! Как я их ненавижу! – сдавленным шепотом произнес Петушков и сжал кулаки. – Я их и брить не мог. Щеки брею – ничего. А как дойдет до горла...

– Тридцать три картошки и шестьдесят шесть ложечек муки, – прошептала Матрена и заплакала. – Боже ж ты мой!

Больше никто ничего не сказал.

Матрена вдруг встала, вытерла рукавом глаза и низко поклонилась Петушкову, потом остальным.

– Спасибо вам, товарищи, за компанию, за доброту вашу. Низкое спасибо!

– Ты что? – испуганно спросил ее Петушков.

– Нельзя мне! – строго сказала Матрена. – Назад пойду. Мои последний запас едят.

– А... а хлеб как же? Что ж привезешь домой?

– Уж как есть. Обменяю где-нибудь или выпрошу за ради Христа.

– Ну, иди! – тихо сказал Петушков и нерешительно обвел глазами спутников. – А мы еще пойдем... немного...

Матрена взялась за тачку и вытащила ее на дорогу.

– Может, покойникам хлеб привезу... – сказала она, – а все идти надо.

– Прощай, Матрена! – негромко сказал Тарас. – Тебе надо дойти.

– Авось дойду! – вздохнула шахтерка.

Тачечники долго смотрели ей вслед. Вот она скрылась...

– Ну-с! – как можно веселее сказал парикмахер и вдруг увидел лицо актера. Тот сидел, закрыв глаза; дряблый подбородок его отвис и дрожал мелко и часто.

"А он не дойдет! – испуганно подумал парикмахер. – Он никуда не дойдет".

– Вам что, плохо? – сочувственно спросил он, осторожно трогая актера за плечо.

– А? Да... Извините... Ослаб! – сознался актер. Он попытался, как всегда, улыбнуться, но улыбка не вышла. Он виновато развел руками. – Вот ведь подлость какая! А? Извините...

Он извинялся за свою немощность, а Петушков вдруг в первый раз почувствовал свою вину перед ним и перед всеми. "Что же я тащу их, старых людей, неведомо куда? Может, и нет на свете неразоренных сел?"

"А какая хорошая мечта была? Красивая!" – пожалел он и, вздохнув, сказал:

– Ну что ж! Зайдем в ближнее село. Поглядим!

Ближнее село оказалось большой, полупустой станицей. Много хат было заколочено досками крест-накрест, еще больше стояло без крыш и дверей, словно лежали среди села трупы непогребенных.

Парикмахер выбрал хату побогаче и постучал в окошко. Выглянула женщина с добрым и больным лицом. Увидев тачечников, она грустно покачала головою.

– Войти можно? – вежливо спросил парикмахер.

– Та можно! – ответила женщина и отперла калитку.

Они вкатили свои тачки в широкий и пустой двор, весь усыпанный желтой листвой, как ковром.

– Ну вот! – весело сказал парикмахер. – Принимай купцов, хозяйка!

– Купцы пришли, а покупателей черт ма! – грустно ответила баба.

– Нет, ты товар погляди, товар! – закричал Петушков. – Ну, давайте! – и обернулся на актера. Тот обессиленный опустился на тачку.

– Что же вы? – шепотом спросил его парикмахер. – Давайте!

Актер только безнадежно махнул рукой в ответ.

– Ну, давайте тогда я... покажу ваше... – Петушков заглянул в тачку актера и вытащил оттуда узлы.

– Напрасно развязывать будете, беспокоиться, – сказала женщина. Ничего у нас нет, извините.

– Нет, вы поглядите, поглядите! – не унимался Петушков и, развязав узел, широким жестом распахнул перед женщиной все богатство его. Тут были костюмы актера, добротные, щегольские, сразу вызывавшие в памяти всех то далекое, довоенное время, когда и они, тачечники, как люди, ходили в концерты, покупали обновки, обсуждали с портным покрой костюма, как судьбы мира.

– Богато ходили! Чисто! – почтительно сказала женщина и с уважением пощупала сукно костюма.

– Это мой концертный фрак... – слабым голосом произнес актер и отвернулся.

– Вы знаете, кто это? – прошептал Петушков, наклоняясь к казачке. – Это артист! Его весь мир знает. Он сам эти костюмы носил. Ведь это только ценить надо.

– Сочувствую, – сказала женщина. – Всею душой сочувствую... – Она с грустью посмотрела на костюмы и опять пощупала сукно. – Только нет у нас ничего, поверьте! Все забрали...

Актер дрожал теперь, точно в ознобе. Он поднял воротник пальто и втянул плечи. Но его трясло и шатало от слабости, старости и голода. Подбородок теперь прыгал, и актер никак не мог совладать с ним.

Казачка испуганно посмотрела на него.

– Больны они? – спросила она шепотом.

Петушков только горько махнул рукой в ответ.

Женщина вдруг метнулась в хату и тотчас же вышла оттуда, неся каравай хлеба, кувшин и тарелку с тоненько нарезанными ломтиками сала. Она поставила все это перед актером. Тот испуганно отпрянул.

– Кушайте, будьте добры! – поклонилась ему казачка. – Не побрезгуйте. Корову взяли, так что только коза... уж извините...

– Нет, нет! – замахал на нее руками актер. – Я не могу даром... Что вы?

– А денег я не возьму... – тихо сказала казачка.

Петушков жадно взглянул на еду. Давно, давно не ели они печеного хлеба. Он проглотил слюну и подошел к актеру.

– Ешьте! – убежденно сказал он. – Ничего! Ешьте!

На лице актера проступили багровые пятна.

– Но как же!.. – прошептал он. – Я – артист... Меня знают... Я горд... Я не могу милостыню... Спасибо, но...

Он взглянул на женщину. Она стояла перед ним, низко опустив голову, и теребила руками фартук.

Актер медленно поднялся с тачки, снял шляпу, посмотрел куда-то вверх, в сизое холодное осеннее небо, прижал шляпу к груди – и вдруг запел. Из его горла вырвались слабые, хриплые, больные звуки, но он не заметил этого и продолжал петь. И Тарас с удивлением увидел, как на его глазах молодеет человек и голос начинает крепнуть, вот уже звенит металлом. А может, только показалось ему? Казачка благоговейно замерла на месте и, сложив на груди руки, смотрела прямо в лицо актера не мигая. У плетня стали собираться соседи – мужчины и бабы. Протискивались во двор. Бабы уже плакали, дивчата вытирали глаза косынками, старики опустили головы на палки и сняли шапки... Актер все пел, протянув перед собой шляпу, арии и песни – все подряд. Он благодарил казачку. И не за вдовий хлеб ее – за добрую душу. Он всех благодарил своею песней. Всех, кто слушал его, старого, больного русского артиста, кто прощал ему простуженное горло и вместе с ним плакал над его песнями, как только русские люди умеют плакать...

Он кончил и обессиленно опустился на тачку. Все молчали. Только бабы все еще всхлипывали и вытирали глаза углами косынок.

Из толпы вдруг выступил старый дед и строго посмотрел на всех.

– Этот человек кто? – спросил он, ткнув пальцем в сторону актера. Потом укоризненно покачал головой. – Этот человек, граждане, артист. Вот кто этот человек. Не похвалит нас наша власть, если мы такого человека не сберегем. Так я говорю, га? – Он снова строго посмотрел на односельчан, потом обернулся к актеру. – Вы у нас оставайтесь, прошу я вас. Если сила есть, еще споете, а мы поплачем. А нет – живите так... Га?

– Живите! – сказала актеру хозяйка-казачка...

– Ну-с? – спросил Петр Петрович, когда, простившись с актером, тачечники вышли из села. – Ну-с, а мы? Может, э... по дворам пойдем? А? С рукой протянутой? – Он посмотрел на Петушкова.

Парикмахер вдруг озлился.

– Мне что? – закричал он тонким, петушиным фальцетом. – Я из-за кого стараюсь? Мой продукт в любом селе бабы с руками оторвут. И, уж будьте уверены, полной мерой заплатят...

– Что ж это за продукт? – недоверчиво спросил Тарас.

Парикмахер тихонько засмеялся и подмигнул всем.

– Пудра, – шепотом сказал он, – пудра, если угодно знать.

– Пудра? – оторопел Тарас.

– Что? А? Хитро пущено? – ликовал Петушков. – А-а? То-то! Психологический продукт! Вы скажете: война. А я вам отвечу: женщина. Женщина всегда остается женщиной, ей всегда пудра нужна. – Он нежно поглядел на свою тачку. – С руками оторвут.

– Да-а... – сказал бухгалтер. – Продукт – первый сорт. Только... э... куда же дальше идти? Дальше... э... некуда.

Действительно, дальше было некуда. Они всю землю прошли от Днепра до Дона, – не было неразоренных сел. Дальше начиналась обожженная прифронтовая полоса. Идти было некуда.

Теперь и Петушков понял это. Но он еще не хотел расставаться с мечтой.

– К вечеру, – загадочно сказал он, – мы, наконец, придем.

Попутчики недоверчиво посмотрели на него, но пошли. К вечеру они вошли в станицу. Она была, как и сотни других оставшихся позади, такая же полувымершая, сонная, пустая, с тоскливо нахохлившимися избами, с мокрой соломой на крыше, с тощими дымками из труб, но Петушков сделал вид, что это и есть то, чего они искали.

– Ну, вот! – ликующе закричал он, украдкой поглядывая на попутчиков. Вот оно, вот оно, то самое!

Они притворились, что верят и его словами и его радости. Только бы уж конец, дальше идти некуда.

– А ну, налетай, налетай! – весело закричал Петушков бабам у колхозного двора. – Прошу внимания. Имею предложить красным девушкам, а также молодайкам секрет красоты и вечной молодости. Вот! – ловко выхватил он из тачки свой мешок. – А ну, налетай!

Его сразу же окружили девки и бабы, радуясь веселому человеку.

– Что это, что? – заверещали они.

– Это – пудра! – во всю силу своих легких крикнул Петушков.

Стало тихо.

Молодая простоволосая казачка, ближе всех стоявшая к Петушкову, недоверчиво покосилась на его мешочек.

– Пудра?

– Лебяжий пух! – ответил Петушков.

– Это что ж? – тихо спросила казачка. – В надсмешку?

– Нет, почему же? – растерялся парикмахер. – Я всей душой...

– Над вдовьим горем нашим надсмеяться пришел? – покачала головой казачка. – Ай-яй-яй-яй, стыдно тебе, пожилой ты человек!

– Нет, ты скажи, для кого нам пудриться? – зло закричала пожилая баба и рванула с головы платок. – И без пудры поседели от горя нашего!

Теперь зашумели все:

– Ты мужиков наших верни, а тогда – пудру...

– Ты нам прежнюю жизнь верни!

– Для кого нам пудриться, для немцев?

Они подступали к нему яростные, беспощадные, как потревоженные осы, он горе их разбередил. Петушков отмахивался от них обеими руками и бормотал:

– В городе нарасхват брали...

– Шлюхи брали! – закричала простоволосая казачка. – А мы закон знаем, бесстыдник ты, срамник.

– Сам пудрись! А у нас – радости нет!

Тарас и бухгалтер подхватили парикмахера и чуть не на руках вынесли его из толпы.

Вслед им полетели комья грязи и глины...

– Так! – приговаривал Тарас, когда комок шлепнулся подле них. Правильно, бабы! Грязью нас, грязью! Мы вам грязь принесли, и вы нас грязью. Так!

Петушков, согнувшись, брел за своей тачкой...

– Ну-с! – как всегда насмешливо, начал Петр Петрович, но, взглянув на Петушкова, только рукой махнул.

Ночевали на большой дороге...

Где-то, словно дальний гром, гремели орудия. Тарас снял шапку, прислушался. По его лицу прошло легкое, счастливое облачко...

– Хоть голос услышал, – сказал он. – Вот и недаром шел.

Какой-то человек, неподалеку от него, негромко говорил людям:

– А вы слухам веры не давайте. Сталинград как стоял, так и стоит, и стоять будет.

– А вам откуда известно? – спросил ехидный голос из темноты.

– А что знаю, то говорю, – спокойно ответил человек, и Тарас стал прислушиваться к его голосу. – У немцев под Сталинградом неустойка вышла. Крепок орешек, не по зубам!

Тарас обернулся к Петру Петровичу и тихо попросил его:

– Тому человеку, что говорит, скажите – пусть ко мне подойдет.

Петр Петрович удивленно взглянул на Тараса.

– Убедительно прошу! – тихо, но взволнованно прибавил Тарас.

Бухгалтер пошел и сейчас же вернулся с тем, кого звал Тарас. В темноте лица его не было видно.

– Кто меня звал? – сказал человек в темноту. – Зачем?

– Я звал, – негромко ответил Тарас. – Здравствуй, Степан.

– А-а! – с секунду длилось молчание. Потом человек сказал тоже негромко: – Здравствуйте, батя!

Это был старший сын Тараса, Степан.

6

Да, это был старший сын Тараса, Степан.

– Ну, здравствуй, отец! – снова удивленно повторил он. – Что же ты тут делаешь... на дороге?

– Ищу землю неразоренную, – усмехнулся Тарас в усы.

– А! И не нашел?

– Нет! Отчаялся.

– Да-да... А неразоренная земля недалеко... За Волгой.

– Недалеко, а ходу туда нет.

Они сели в сторонке от людей – Тарас на пень, Степан прямо так, на траву.

– Про тебя не спрашиваю, – сказал Тарас. – Я землю неразоренную ищу, а ты тут, гляжу, души неразоренные ищешь?

– Да, – засмеялся Степан. – Пожалуй, что так.

– И находишь?

– Много.

– Много? – недоверчиво протянул отец. – Я не встречал...

– Значит, плохо ищешь...

– Я и не ищу! – отмахнулся старик. – Каждый по своей совести живет. Я про свою душу знаю, а что до чужой – мне дела нет.

– Вот оно и выходит: причина вся – все мы в одиночку чистые...

Тарас не ответил. Они помолчали немного.

– А я тебя в армии считал, – сказал отец. – А ты, выходит, вот где?..

– Да... Так вышло...

– А мне говорил: в армию иду!

– Ну, отец, всего сказать нельзя было... – пожал плечами Степан.

– Это отчего ж? – хмуро спросил старик.

– Да ведь дело-то мое... – ответил Степан, оглядываясь, – секретное... партийное... Так вдруг и не расскажешь!

– А в этом деле беспартийных нет! – сердито проворчал старик. – Мог и сказать. Не чужому. Теперь все партийные! Немцы выучили...

– Да, – засмеялся сын. – Теперь я бы сам сказал... И меня кой-чему выучили...

– Ну, а Валя где? Эвакуирована?

– Нет... Здесь...

– Где здесь? – удивился старик.

– Ну, вообще здесь... Тоже, как и я, ходит, – он наклонился ближе и прошептал: – Она сейчас там... на неразоренной земле... У наших... Я ей навстречу иду... Должны встретиться.

– Скажи-ка! – протянул Тарас. – Вот те и Валя! Так ведь она ж... женщина!

– Вот, как видишь!

– И не молоденькая!

– Я ей сам говорил... Вот тоже, как и ты, ответила: теперь беспартийных нет. Так и ходит.

– Ходит! – воскликнул Тарас и ударил себя по коленям. – А? Скажи пожалуйста. А мне хоть бы слово, хоть намек... сукины вы дети! Не прощу!

Степан усмехнулся, ничего не сказал.

– Что ж ты про сына не спросишь? – проворчал старик. – И отца забыл и сына? Вот вы какие...

– Да я знаю о нем... немного... Жив ведь Ленька, здоров?

– Ну, здоров, – ответил Тарас и вдруг спохватился. – Постой, постой. Да ты от кого знаешь?

– Ну, от Насти... – неохотно выдавил сын. – Пишет она мне... иногда... Люди приносят...

– Та-ак... – горько покачал головой Тарас. – Заговорщики! Ну, Степан, вовек я тебе этого не прощу. Не прощу, нет. А Настю – приду – выпорю.

– Так ведь я ж свою ошибку признал, – засмеялся сын. – Видишь вот, не таюсь.

– Не таюсь! Еще бы от родного отца таиться. Да кто тебя человеком сделал, а? Да я, если хочешь знать, я тебя в большевики вывел!

– Тсс!

– Верно ведь? – шепотом спросил все еще злой Тарас.

– Верно, отец, верно. Все верно!

– Нет мне от сынов радости, чертовы вы дети! – проворчал он, не унимаясь. – Один в плен попал, еле выдрался. Другой от отца таится. От третьего вестей нет. Один я, как пень, старый дурак, хожу по свету.

Он снова посмотрел на сына. В темноте было смутно видно его лицо, только глаза блестели.

– Ну, давай! – дрогнувшим голосом сказал старик. – Давай, как люди, поцелуемся хоть. – Он обнял голову сына, привлек к себе и прошептал прямо в ухо: – Спасибо, сын! Спасибо, что не обманул... Я на тебя надеялся больше, чем на всех... Спасибо! – И он поцеловал его. Потом легонько оттолкнул и добродушно проворчал: – Эть, бородатый какой! Только по голосу тебя и признал. Голос – мой. Ну, пойдем! – сказал он, подымаясь. – Покажу я тебе моих попутчиков.

Они подошли к костру, и Тарас представил Степана:

– Вот. Земляка встретил.

– А-а! – равнодушно отозвался Петр Петрович. – Ну, садитесь, грейтесь!

Петушков скользнул по лицу Степана неопределенным взором и тотчас же забыл о нем. Охватив голову руками, он раскачивался над огнем, вздыхал, бормотал что-то...

– Вы что, больны? – вежливо спросил Степан.

– А? Да, да... Больной... больной я... – пробормотал парикмахер. Старый, маленький, глупый человек... Это я... Пожалуйста... И мне ничего не надо на земле. Ничего... Только гранату... Одну гранату. Больше я ничего не скажу.

Степан усмехнулся. Все разговоры на большой дороге кончались тоской по гранате, это он отлично знал. Он за то и любил большую дорогу, что люди здесь разговаривали вольно, не таясь, не то что в городах и селах, где глядят на незнакомого человека недоверчиво и заранее боятся и того, что он скажет, и того, о чем он умолчит.

На большой дороге всегда говорят о гранатах, и Степан не раз думал, что если б каждое ненавидящее Гитлера русское сердце швырнуло бы во врага одну гранату – только одну, – от немецкой армии мокрого места не осталось бы. Но голая ненависть не швыряет гранат, это он тоже знал. Гранаты кидает мужество.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю