Текст книги "Голубая звезда"
Автор книги: Борис Зайцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
XIII
Святки в Москве были шумные, как и весь тот год. Гремели кабаре, полгорода съезжалось смотреть танго, – подкрашенные юноши и дамы извивались перед зрителями, вызывая волнение и острую, щемящую тоску. Меценаты устраивали домашние спектакли. В них отличались музыканты, художники, поэты, воспроизводя Венецию галантного века. Много было балов. Шли новые пьесы; открывались выставки, клубы работали. Морозной ночью летали тройки и голубки к Яру.
Именно в это время бойкая Фанни, вместе с другими дамами и мужчинами, задумала устроить маскарад. Собирали деньги, нанимали помещение, музыку; художники писали декорации; дамы шили платья, готовили список приглашенных.
Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей.
Ретизанов улыбался, глядя на нее.
– Какая вы… быстрая, – сказал он. – Вы ведь меня почти не знаете…
– И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе – вы со средствами, что вам пятьдесят рублей?
– Позвольте, – перебил Ретизанов, – а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать?
Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная.
– Ха, Вера Сергеевна… Нашли кого с Лабунской равнять. Фанни засмеялась.
– Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю.
Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал:
– Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой… Верой Сергеевной?
Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла.
– Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест.
И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты и раздражался – ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них.
В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз, вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой и попыток коллективного, но строго аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно, и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская.
В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов.
– Ах, это вы… Ретизанов даже вздрогнул.
– Ну, присядьте…
– Что вы на меня так смотрите? – спросил Никодимов, холодновато улыбаясь. – Я не кусаюсь. Ретизанов смутился.
– Нет, ничего. Я вас не боюсь.
Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад.
– Пригласили… А вы откуда знаете, что все это… что это будет?
Никодимов имел нездоровый вид и слегка подрагивал глазом.
– Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня. Ретизанов спросил простодушно:
– Почему же не вас? Это странно. Никодимов ответил не сразу.
– Потому, – сказал он наконец, – что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никодимов. Но я все равно приду.
– Дмитрий Павлыч Никодимов… – протянул Ретизанов. – Как странно… Да, а знаете, – вдруг добавил он задумчиво, – когда вы подошли, мне на минуту стало жутко. Я ощутил… какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что– то неживое.
Никодимов поднялся.
– Довольно, – сказал он. – Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура.
Ретизанов привстал.
– Нет, да я не хотел вас обидеть.
Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки.
Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и мимо хмурого Гоголя пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось, – стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился…
– Может быть, ничего этого и вовсе нет? – спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Он постоял минуту и пошел дальше. У себя он застал Христофорова – в кабинете, в кресле у камина.
– Камин уже топился, – сказал Христофоров, улыбаясь, – когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И, говоря правду, озяб. Потому и сел погреться.
– Вы как будто извиняетесь, – сказал Ретизанов. – Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе или еще, что вздумается… Но вы, вообще, очень скромный человек… Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели.
– Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете, – ответил Христофоров.
Ретизанов велел подать кофе.
– Вы действуете на меня хорошо, – сказал он. – В вас есть что-то бледно-зеленоватое… Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки… оделись. Говорят, вы любитель звезд?
– Да, люблю.
– В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую и вечность.
Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром:
– Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек… как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее, – любовь есть вечность…
Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие – лишь в мире четырех измерений, где нет времени и, который так относится к нашему, как наш – к миру какой-нибудь улитки.
– Время есть четвертое измерение пространства! – кричал он. – И оно висит на нас, как ветхие, как тяжелые одежды. Когда мы его сбросим, то станем полубогами, и одновременно, будем видеть события прошлого и будущего, что сейчас мы воспринимаем в последовательности, которую и называем временем. Впрочем, вы понимаете меня.
Христофоров сидел, молчал и курил. Ему нравилось золотое пламя, беспрерывный, легкий его танец, но с самого того вечера, как Машура приходила к нему, его не покидало чувство острой, разъедающей тоски. Машура жила все тут же, на Поварской. Но у него было ощущение, что она где-то бесконечно далеко. Неужели он пойдет, позвонит у подъезда и взойдет в ее светелку, где она читает или шьет? Это казалось ему невозможным. Ретизанов наконец умолк. Молча он смотрел в камин, потом вдруг обернулся к Христофорову.
– Вы о чем-то думаете… своем, – сказал он. – Ха! Я волнуюсь, а вы погружены в мысли и, как будто, печальны.
– Нет, – ответил Христофоров. – Я ничего. Ретизанов взял щипцы и помешал в камине.
– Печаль, во всяком случае, украшает мир. Он становится не так плосок. Быть может, душа стремится за пределы, одолеть которые дано лишь мудрым.
Он вдруг засмеялся.
– Слушайте, совсем про другое. Хотите идти со мной в маскарад… Такой художественно-поэтический маскарад на днях. Христофоров вздохнул и улыбнулся.
– Я получил приглашение. Но, во-первых, у меня нет костюма.
– Можно просто во фраке.
Христофоров встал, подошел к нему и, положив руку на плечо, сказал тихо, со смехом:
– Но у меня, дорогой мой хозяин, именно нет фрака.
Ретизанов удивился.
– Да… фрака! Так вы говорите, что у вас нет фрака?
Христофоров, все так же смеясь, уверил его, что не только фрака нет, но и никогда не было.
– Да, и не было… – проговорил Ретизанов с той же задумчивостью и как бы серьезностью, с какой мог говорить о четырхмерном мире. – Ну, если и не было… – Вдруг он хлопнул рукой по столу. – Если не было, так возьмите мой!
Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что, если дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный.
– Позвольте, – кричал он уже у себя в спальне, снимая с вешалки фрак с муаровыми отворотами, на почтенной шелковой подкладке, – если вы не можете идти, потому что не во что одеться, а какой-нибудь Никодимов, игрок, дрянь, будет… Нет, это уж черт знает что!
Фрак оказался впору. Но Ретизанов так увлекся, что заставил мерить жилет и брюки.
– Послушайте, – сказал он горячо, – я очень вас прошу, наденьте все: здесь фрачная сорочка, галстук, бальные туфли. Христофоров изумился.
– Зачем? Для чего же…
– Я хочу поглядеть вас в параде… Нет, пожалуйста… Вы, может быть, будете другой… Я выйду, вы оденетесь, приходите в кабинет.
Как ни странно было, Христофоров исполнил просьбу. Когда он повязал белый галстук, оправился перед зеркалом, то и ему самому стало странно: правда, показался он как-то иным, тоньше, наряднее, будто свадебное нечто, торжественное появилось в нем. «Вот и маскарад, – думал он с горечью и странной нежностью, идя в кабинет. – Вот уж и я – не я!»
– Принц и нищий, – сказал он с улыбкой Ретизанову, войдя в кабинет.
Ретизанов одобрил.
Сговорились так, что в день маскарада, к одиннадцати, Христофоров зайдет к нему, и вместе они пойдут.
Уже в передней, провожая его, Ретизанов впал в задумчивость.
– А скажите, пожалуйста, – вдруг спросил он, – что, по– вашему, за человек Никодимов?
– Я не знаю, – ответил Христофоров. Через минуту прибавил: – По-моему – тяжелый.
– А по-вашему – он на многое способен? Христофоров несколько удивился.
– Почему вы… так спрашиваете?
– Нет, ни почему. Я его нынче встретил. Вы знаете, что он мне сказал? Что непременно будет на этом маскараде, хотя его и не звали. Нет, невыносимый человек. Я его ощутил сегодня знаете как? Мертвенно. По-вашему, он зачем туда идет?
Христофоров ничего не мог сказать. Ему подали лифт, он поехал вниз плавно и вдруг тоже вспомнил Никодимова, как спускались они утром, летом, в этом же лифте. «А действительно, тяжелый человек», – подумал он. Вспомнил, как боялся Никодимов лифта. Ему стало даже жаль его.
XIV
Через несколько дней, в назначенное время, Христофоров вновь входил в знакомую квартиру. Ретизанов брился. Он был повязан салфеткой, одна щека гладкая, чуть синеватая, другая вся в мыле. Он оставил острую бородку лицо его стало еще худее и бледней. Увидев Христофорова, кивнул, улыбнулся с тем жалким видом, какой имеют бреющиеся люди.
– Как по-вашему, – спросил он, стараясь не порезаться, – ничего, что я бородку оставил? Или сбрить?
На него напала нервная нерешительность. Сбрить или не сбрить? Он смыл лицо одеколоном, попудрил, так что большие синие глаза еще лучше оттенялись на белизне, и все колебался.
– Нет, не брить, – тихо сказал Христофоров.
– Так вы думаете-оставить… А знаете… – он вдруг захохотал, – я сегодня, по морозу, ходил мимо дома, где живет Лабунская, и выбирал момент, когда народу меньше. Осмотрюсь, и сниму шапку, иду непокрытый. Это было страшно радостно. Вы меня понимаете?
Он вынимал уже обмундировку Христофорова. Слегка стесняясь, тот стал переодеваться. Он был в несколько подавленном настроении – и безучастен. «Хорошо, – думал он, глядя на своего двойника в зеркале и застегивая запонку крахмальной рубашки, – пускай маскарад, или что угодно. Что угодно».
– А вдруг, – говорил в это время Ретизанов, повязывая галстук, – я приеду и не узнаю там Лабунской? Черт… все в масках и костюмах… Это может случиться?
– Вы почувствуете ее, – ответил Христофоров.
– Почувствую… я ее чувствую; когда она в Петербурге… Но вдруг нападет слепота… Понимаете, духовная слепота…
В двенадцать были они готовы. Ретизанов надел на гостя шубу, они вышли. Наняли на углу резвого, запахнулись полостью и покатили. Рысак правда шел резво, но сбивался; снег скрипел; Москва была уже пустынна; по небу, освещенные снизу, летели белые облака, и провалы между ними казались темны. Закутавшись, Христофоров глядел вверх, как в этих глубинах, темно-синих, являлись золотые звезды, вновь пропадали под облаками, вновь выныривали. Привычный взор тотчас заметил Вегу. Она восходила. Часто заслоняли ее дома, но всегда он ее чувствовал.
У большого особняка, на Садовой, сиял молочный электрический фонарь. Подкатывали извозчики. Вылезали закутанные дамы, мужчины, хлопала дверь. В передней надевали маски. Тут висел голубой фонарь. Из-под шуб, ротонд, саков появлялись испанцы, турки, арлекины, бабы, фавны и менады. Два негра, в цилиндрах, в красных фраках, отбирали билеты – у входа, декорированного под ущелье. За ущельем шел коридор, драпированный шалями. Здесь, проходя мимо зеркала, где оправляла прическу молоденькая венецианка на деревянных башмачках, в черной шали, с розами в смоляных волосах, мельком увидел Христофоров две тени, во фраках, шелковых масочках и безукоризненных манишках. Снова не совсем он узнал себя. Снова подумал – может, так и нужно, если маскарад. И чем дальше шел, тем больше нравилось быть под маской. Точно лоскуток шелка, с бархатной оправой для глаз, становился для него приютом в долгом и пустынном пути; точно из-под его защиты видней было происходящее и отдаленней; и еще менее участвовал он сам в пестром гомоне карнавала.
Как всегда, первое время был холодок: не все еще съехались, не все узнали друг друга, не разошлись. Маски бродили группами и поодиночке, рассматривая гостиные – увешанные коврами, расписанные удивительными зверями и фигурами, небесным сводом в звездах, магическими знаками. Была комната китайских драконов. Были, конечно, гроты любви. В большой зале началась музыка и танцы. В комнате через коридор, отделанной под нюрнбергский кабачок, за прилавком откупоривали бутылки; цедили пиво из бочки. На стенах кое-где надписи: «Все равны». «Все знакомы». «Прочь мораль».
К двум часам съезд определился. Больше толпились, хохотали, танцевали. Легкая маска, тоненькая, в восточных шальварах и фате, быстро подхватила Христофорова, склонила голову; серые, будто знакомые и незнакомые глаза взглянули на него, будто знакомый голос шепнул:
– Он ходит, он ждет. Но напрасно, напрасно… И убежала на резвых ногах, замешалась в толпе менад, окружавших розового Вакха, с тирсом, в виноградных лозах.
– Это кто была, по-вашему? – беспокойно спросил Ретизанов. – Что она вам сказала? Нет, куда она делась?
И он бросился искать восточную девушку.
Христофоров же пошел дальше, все так же медленно. «Лабунская? – думал он. – Да, наверно…» Но его мысли были далеко. Он прошел мимо двери, перед которой на минуту остановился. Вся она закрывалась материями, лишь внизу оставлено отверстие, куда можно пролезть на четвереньках. Он заглянул. Дальше было опять препятствие, так что войти туда могли лишь очень решительные. Танцовщица в коротенькой юбочке и астролог в колпаке со звездами проскользнули все же, хохоча.
В следующей комнате было полутемно. На эстраду вышел худенький Пьеро, с набеленными щеками, и девушка Ночь, в черном газовом платье со звездами, в красной маске. На пианино заиграли танго. Пьеро подал руку Ночи – и они начали этот странный и щемящий, как бы прощальный танец.
Христофоров отошел к стене. Он глядел на эстраду, на толпу цветных масок, толпившихся вокруг, то приливавших, то, смеясь, выбегавших в другие залы. Кто так устал, так измучен, что создал это? Не жизнь ли, человечество остановилось на распутье? Христофорову вдруг представилось, что сколь ни блестяща и весела, распущенна эта толпа, довольно одного дыхания, чтобы как стая листьев разлетелись все во тьму. Может быть, это все знают, но не говорят – стараются залить вином, танцами, музыкой. Может быть, все сознают, что они – на краю вечности. И торопятся обольститься?
Венецианская куртизанка знакомой, мощной походкой подошла к нему и слегка ударила его веером.
– И ты здесь, поэт?
– Здесь, прекрасная, – ответил он. – Смотрю. Она засмеялась.
– И прославляешь бедность?
Он придвинулся, заглянул в темные глаза, окончательно узнал Анну Дмитриевну, сказал тихо:
– Ты веселишься? Это правда? – он сжал ей руку. – Правда? Она выдернула ее.
– Оставь. Не насмехайся. Подбежал Ретизанов.
– Слушайте, – закричал он, – я в духовной слепоте. Я ничего не понимаю. Нет, черт, я не могу ее найти. По– вашему, она тут? Да нет, вообще здесь все очень странно. Еще два часа, а уж есть пьяные, теснота. Не пускают Никодимова. Он скандалит. Вам нравится? – обратился он к Христофорову. – А главное, я не могу понять, что со мной сделалось. Я наверно знаю, что она приехала из Петербурга и должна здесь быть. Но где же?
– Ищите девушку в шальварах, – ответил Христофоров, – в низенькой шапочке и фате.
– Да вы почем знаете? – закричал Ретизанов. – Ах, черт… Глаза его блестели, он был уже без маски. Что-то нетрезвое, лихорадочное сквозило в нем.
– Мне кажется, – сказал он с отчаянием, – что, если сейчас ее не найду, это значит, я погиб. Христофоров взял его под руку.
– Пойдемте, не волнуйтесь. Она здесь. Мы ее найдем.
Действительно, в третьей же комнате, окруженная толпой, Лабунская танцевала danse de l'ourse [15]15
Танец медведя (франц).
[Закрыть] с индийской царевной. Христофоров посмотрел и двинулся дальше. Он не снимал маски.
По-прежнему странное и горькое удовольствие доставляло ему – смотреть, не будучи замеченным. От Лабунской, как и всегда, осталось у него легкое ощущение, будто гений света и воздуха одухотворял ее. Но иной образ в его душе, бесконечно близкий и дорогой – бесконечно далекий. Было что-то родственное меж ними, какая-то нота очарования. Христофоров знал, что сюда Машура не приедет. Все же, бродя в пестром мелькании масок, он искал ее. Это волновало и мучило. Иногда мерещилась она в быстром танце, в блеске глаз из-за кружев, в полуосвещенном углу. Но, как мгновенно вспыхивала, так же мгновенно и уходила. Была минута, когда, став в тени портьер, закрыв глаза, усилием воображения он ее вызывал. Она была бледна, тонка, в длинных черных перчатках, с худенькими плечиками. Масочка скрывала среднюю часть лица. «Это ваш поэтический экстаз, – говорила она с улыбкой и слезами, – сон, но не то, что в жизни называется любовью».
Он открыл глаза и тронулся. Машинально пробрался он вперед, и хотя теперь ее не видел, странное ощущение, что она здесь, невидимо, не оставляло его. Свет, люди, шум изменялись Ее присутствием. Хотелось плакать. Сердце ныло нежностью.
В нюрнбергском кабачке очень шумели. Все столики были заняты, скатерти залиты вином. На бочке танцевала маска. Кто-то пытался ораторствовать. Другого собирались качать. У прилавка стоял очень бледный Никодимов и допивал коньяк.
– Несмотря на все, – говорил он флорентийскому юноше, с ласковым и порочным лицом, – я здесь… Дмитрий Павлыч Никодимов пришел.
Юноша дернул его за рукав.
– Дима, – сказал он тенором, вытягивая звуки. – Не пей. Тебе вредно.
– Да снимите вы маску! – крикнул Христофорову знакомый веселый голос. Обернувшись, он увидел Фанни, за столом с несколькими евреями. Толстый человек во фраке, с ней рядом, куря сигару, говорил соседу:
– Здесь и совсем Парыж!
Христофоров снял маску. Фанни, в предельно декольтированном платье, с чайной розой, хохотала и кричала:
– Садитесь! К нам! Это м-милейшая личность, – обратилась она к друзьям. – Проповедник бедности или любви… чего еще там? Жизни, что ли? Забыла! Но милейшая личность. Давид Лазаревич, налейте ему шампанского!
Давид Лазаревич, с короткими и пухлыми пальцами в перстнях, из тех Давидов Лазаревичей, что посещают все модные театры, кабаре и увеселения, говоря про одни: «Это Парыж», а про другие важно: «Ну, это вам не Парыж», отложил сигару и налил молодому человеку вина.
Христофоров имел несколько ошеломленный вид. Но поблагодарил и чокнулся.
– Очар-ровательно, – сказала Фанни, щуря продолговатые, подкрашенные глаза. – А откуда такой фрак?
Христофоров нагнулся к самому ее уху, с бриллиантовой сережкой, и шепнул:
– Чужой, Александра Сергеевича.
– Милый! – закричала она. – Аб-бажаю! Очар-ровательно, весь в меня. Я такая же. Мы все шахер-махеры.
От вина голова Христофорова затуманилась – приятным опьянением. Он теперь рад был, что встретил Фанни, сытых израилей, и не отказывался, когда Давид Лазаревич налил ему еще бокал.
– Хорошо, что ушел этот Никодимов, – заболтала Фанни. – Фу! Не люблю таких. Что он из себя изображает? Загадочную натуру? А по-моему – просто темная личность с претензиями. Хоть и дворянин, и барин… И потом, он на меня тоску нагоняет. Что это такое? Нет, я люблю, чтобы весело было, и жизненно, без всяких вывертов. Не понимаю тоже и Анну – что она в нем нашла? Ах, бедная женщина. Слоняется тут. Выпьем за нее!
На этот раз она не спрашивала Давида Лазаревича, налила сама. За вином разболтала она многое о своей приятельнице, чего не сказала бы в обычном виде.
Скоро ее позвали: как распорядительница, должна она была устраивать новый номер. Христофоров посидел немного и тоже поднялся.
В сущности, пора уж было уходить, вновь возвращаться в полупустую свою комнату. Для чего был он здесь? Сердце его опять сжалось. Он вспомнил Ретизанова. Все-таки тот встретил свою девушку в шальварах, которую носят по залам гении ветров. Машуры же вновь не было с ним. В сердце пустота и одиночество. Значит, права была Лабунская, шепнувшая свои легкие слова. Значит, надо уезжать. Он потолкался еще среди масок, по залам, и машинально забрел в темный закоулок у передней, откуда лесенка шла наверх. Он почему-то поднялся, – и попал в две полутемные антресоли. В первой шептался в кресле Пьеро с черненькой венецианкой. Христофоров прошел мимо. В дальней сел он на ситцевый диванчик, вздохнул и закурил. Эту комнату не готовили. Не было декорации, мебель обычная. В углу, у иконы, лампадка. Окна выходили в сад. Смутная, синеватая мгла.
Снизу слышался шум, танцы, доносилась музыка. Отсюда видны были деревья в саду, полосы света из нижних окон да кусок неба. Христофоров сидел, курил, смотрел на это небо, на котором увидел голубую звезду Вегу. Она мерцала нежно и таинственно. Среди веток можно было заметить, как по вековому пути движется она, ведя за собой, как странница, светло-золотую Лиру. Голубоватый свет ее успокаивал. Чем дольше смотрел Христофоров, тем более ему казалось, что ее таинственное сияние глубже разливается по окружающему, внося гармонию. Тот же голубоватый отблеск есть и в глазах Машуры, в милой Лабунской. Оцепенение, вроде сна, овладело им. Призрачней, нежней и туманнее летела музыка. Легче и нечеловечней казались маски. Очаровательней, ближе и дальше, возможней и невозможнее невозможная любовь.