Текст книги "За стенами города. Дезертир Ведерников"
Автор книги: Борис Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Она приходит на работу утром в половине шестого, уходит около одиннадцати вечера. Утром они – Маша и ее помощница Лина – запрягаются в большие сани и в сопровождении милиционера Гриши отправляются на хлебозавод, «наше счастье – хлебозавод рядом». Сами нагружают хлеб, сами разгружают сани, открывают булочную. У ее дверей уже давно стоит толпа.
Она помнит многих покупателей по старым временам, но теперь это другие люди. Каждому кажется, что его обвешивают, и каждый может забыть на прилавке свои карточки. Не проходит дня, чтобы кто-то прямо в магазине или на улице не вырвал у человека пайку. Иногда хлеб пытались выхватить из ее рук. Кого-то вытаскивают из очереди, и не потому, что этот человек незаконно влез в очередь, а потому, что не помнят, кто за кем ее занимал. Некоторые забывают, что утром хлеб уже получили, и приходят опять. Другие просят, чтобы отпустила им хлеб на послезавтра, пусть в половинном размере… Не отпустишь – плач: по ее вине умрет сын, мать, муж… Она иногда не выдерживает – отпускает, но это строго запрещено.
Маша рассказывает: главный человек в булочной – Лина, она кладовщик, рабочий и, если надо, продавец.
Когда начинается ссора или истерика, только Лина может навести порядок. Стоит ей появиться и крикнуть: «Иждивенцы, тихо!.. Еще тише!.. Крикун живо окажется на морозе!». Может скандалиста и вытолкнуть, – наступает тишина. Ей подчиняется и еврей-директор. У него погиб сын, а дочь осталась под оккупацией. Лина на всех троих готовит обед. Подкармливает и милиционера Гришу. Она говорит: «Всех не спасешь». И что принесла – тоже от Лины… «Если бы не Лина, нас бы всех убили».
Маша рассказывает, что, когда булочную закрыли и она наклеивала талоны на листы для отчета, через черный ход вошли двое. У одного был пистолет, у другого мешок: приготовили под хлеб. Лина задула в кладовой керосиновую лампу и свалила в проход пустые ящики. Закрылась в директорской конторке и стала кричать: «Милиция! Милиция! На булочную нападение!.. Хорошо, выезжайте, мы ждем!». Маша спряталась под прилавком, все слышала и не понимала: нет у них телефона… А бандиты сбежали… «Они, Вадим, убили Гришу».
Это случилось в то воскресенье, когда она должна была навестить Вадима. Потом болела. И думала, забудут они друг друга или нет…
– А чай будет?
– Я пойду набрать снега – воды нет.
Через чердачное окно поднялся с ведром на крышу. Мороз жестокий, волосы сразу стали сухими. Слезились глаза, пальцы немели. Оказывается, мороз – лучшая анестезия. Лежать бы на этом белом, бесплотном снегу и смотреть на светящееся от звезд небо. «Почему все похоже на спектакль? Я и Маша, мы влюблены? Или мы сходим с ума, потому что нет любви?»
На лестнице такой же мороз, как на крыше. Возле двери остановился. Из квартиры сестер раздавались голоса – старые девы ругались. Слышал слова «эгоистка», «мерзавка», «и не думай!»…
Задев косяк двери ведром, вернулся в квартиру. Маша стояла посреди кухни с лицом, обезображенным ужасом, – в углу на кучке дров сидела одетая во взрослую кацавейку девочка. Он ничего не понимал, но будто уже ожидал, что сегодня обязательно должно что-то случиться. И оно случилось. Маша что-то шептала. Ему стало весело. Улыбнулся Машиному шепоту и испуганным глазенкам девочки. Протянул к головке руку.
– Ты чего такая чумазая? – Запустил пальцы в мягкие спутанные волосы.
Покорно скосились на него коричневые глазки.
– У меня вошики, – тихо предупредила девочка. Ей было лет шесть-семь.
– Вши? – притворно грозно переспросил Ведерников.
Девочка покорно кивнула.
– Сиди и не шевелись!
Ведро со снегом поставил на печку. С большой кастрюлей отправился на крышу за снегом снова. «Совершенно правильно, – подтвердил его взгляд на небо, – пьеса продолжается. Входит девочка семи лет, осыпанная вшами. Ее мама умерла. Любовница в ужасе, опьяневший любовник смеется.
…Если сошел с ума, начинаешь вести себя нормально: прежде всего лезешь на крышу, набираешь снег. Приглашаешь участвовать в спектакле таких персонажей, как соседки-девственницы и небесные светила…
…Где умирают дети, взрослым не выжить…»
Вернулся. Маша все так же стояла посреди кухни. «Увы, Маша не поспевает за мной…»
Ведерников принял от девочки платок, кацавейку. Заставил снять кофту, чулки, рубашонку, – все это отнес, держа перед собой, в гостиную и, не глядя, бросил на пол. Потом большими ножницами стриг девочке волосы. Наконец появилась теплая вода, мыл девочке голову, чуть державшуюся на тонкой шейке.
– Придется снять штанишки, – сказал, поставив ее в эмалированный таз.
Губка вибрировала в руках, когда намыливал ей спинку и грудку. Потом сходил в комнату за большим банным полотенцем. Когда вернулся – девочка стояла в тазу и плакала. Она плакала с того момента, как он унес ее старую одежду. Только стоя рядом с нею, можно было слышать ноющий звук, идущий, казалось, от каждой клеточки ее тельца.
– Здесь и попку вымой сама.
Нагрел полотенце над печкой. Растер девочку и перенес на тахту. Затем последовало переодевание. В Костиной рубашке она тонула, брюки не сообразил подвернуть, просто отхватил лишнее ножницами. Но старый свитер сына не оказался таким уж большим.
– Ты помнишь мальчика Костю?
– Да, – кивнула девочка. – Я знаю еще вашего кота.
– Но ты никому не говори, что на тебе Костина одежда. А кот наш давно убежал.
– Я не скажу.
– Я буду готовить еду, а ты причешись.
С той минуты, как протянул к головке девочки руку, он не сказал Маше ни слова и не знал, курила ли она, наливала ли спирт, щипала ли тот хлеб, стекающий в желудок горькой жижицей, которым кормился город. Возможно, она участвовала в его хлопотах, подтирала воду на полу, подсовывала под руку что-то из одежды, – этого Ведерников не заметил. И только теперь, когда девочка, положив голову на подушку, утихла и движением глаз следила за ним, обернулся к Маше.
Ужас произошедшего не покинул ее. Что-то некрасивое держалось на лице. Она догадалась об этом и защитилась подобием улыбки. Но гудение огня, прыгающие по кухне его отблески, шипение жарящихся лепешек, запах кофе, ожидание еды – объединило их. Девочка показалась Ведерникову своим изобретением, в котором кое-что нужно было подправить, но еще не знал, что…
– Скажи, пожалуйста, как тебя зовет мама?
– Мама зовет меня Лизанька.
Сели за стол. Девочка ела лепешку, припрятывая ее в рукав свитера. От усердия и слабости на ее личике выступили капельки пота. Ведерников усмехнулся, увидев у девочки тот же страх перед салом, который в детстве почему-то испытывал сам. Решил показать пример, как нужно его есть – спокойно, старательно пережевывая маленькие кусочки.
Говорила одна девочка:
– Я никогда не ела салы…
Я не люблю пить кофе…
В такое время я никогда не сплю…
Ее не перебивали ни Маша, ни Вадим. Вызывающая интонация сдерживала слезы, ожидавшие только повода. Она заплакала, когда ее уложили спать на раскинутую раскладушку. При задутой коптилке Вадим с Машей терпеливо ждали, когда девочка успокоится, но темнота, наверно, казалась ей той самой силой, которая приходит убивать.
Маша подошла к Лизе. Минуту они шептались.
– Вадим, она говорит, что сказала неправду. Ее мама не умерла, она хочет к маме. И будет слушаться только ее.
– Узнай, из какой она квартиры.
Оказалось, из 5-й, двумя этажами ниже. Оделся, взял спички и коптилку. Смутно помнил, кто до войны там жил. На лестнице встречалась женщина с грудным ребенком. Запомнилось: левой рукой женщина прижимает ребенка к себе, правой – открывает ключом дверь 5-й квартиры. В этом неудобном положении женщина помогала себе язычком. Вот и все. Когда это было? Два-три, пять лет назад?..
Дверь квартиры была полуоткрыта. Защищая ладонью огонек коптилки, Ведерников сделал несколько шагов по коридору. Понял, что девочка вышла из той комнаты, дверь которой также была полуоткрыта. Вошел. Посередине стол. На полу тряпка и ведро, которое служило туалетом. Сразу почудилось, что кто-то на него смотрит. Поднял коптилку над головой: из темноты выступили чьи-то портреты в старых рамах и сияющий прямоугольник трюмо. В зеркале – отражение женщины, лежащей в постели, голова повернута в его сторону. Рука из-под одеяла выпала, ладонь развернута вверх. «Вам плохо?» – хотел спросить Ведерников, приближаясь. Но огонек в открытых глазах как-то странно сместился, и он понял – женщина мертва. Все-таки прошептал: «Вам плохо?».
Это помогло ему взять ее руку, положить поверх одеяла, но рука вновь упала, почти коснувшись пола. Ведерников прикрыл лицо женщины одеялом. И будто ее успокоил.
Он понял, как все произошло. Лизанька оставила умершую маму и стучалась во все двери, которые попадались на лестнице. Но только дверь Ведерникова – он был в это время на чердаке – оказалась открытой.
Пока Ведерникова не было, девочка перешла к Маше на тахту. Обе посмотрели на него так, как будто он вернулся в непредвиденное время.
– Лиза, твою маму увезли в больницу. Она просила тебе передать, чтобы ты не плакала, слушалась тетю Машу. А теперь спать. У нас тоже есть ведро. Оно стоит в коридоре.
Он понял, что спать ему – на раскладушке.
Маша пришла к нему в середине ночи. Ему за нее было неловко. Она пыталась сделать то, чего ей не хотелось. Гладила его лицо, притрагивалась губами к его губам. Он страдал, но верил, что Маше это для чего-то нужно. Он уступил ей без сожалений, но с горечью. Когда проснулся, в комнате не было ни Маши, ни девочки. Он перестал удивляться, что дверь стала часто оставаться открытой.
19
Проснулся – в квартиру настойчиво стучали.
«…Мое убежище становится проходным двором». И как всегда: «Беженец?!.»
Неодетым подкрался к двери.
– Я говорю тебе, – твердил голос, – она здесь. Она никуда не могла уйти.
– Вот и хорошо, вот и хорошо… – выкрикивал другой голос.
– Тебе все хорошо, эгоистка несчастная!
Стук в дверь продолжался. Ведерников сообразил: когда вчера девочка стучалась во все двери, одна из старых дев на стук откликнулась, но в квартиру не пустила. Другая сестра не может простить ей этого. Они, похоже, ругались всю ночь, а утром девочку стали разыскивать.
Потом голоса соседок какое-то время раздавались этажом ниже. Ведерников оделся, в пальто и валенках устроился в прихожей и стал ждать. Они, кажется, кого-то вызвали. На лестничной площадке заговорил мужчина. Но старые девы его все время перебивали. Кажется, одна из них произнесла слово «скрывается». Ведерников прислушался. Мужчина сказал:
– Я, конечно, постучу. – Это был голос Ефима.
Он был не далее протянутой руки. Как хотел Ведерников распахнуть дверь: «Дружище! С какой радостью я бы обнял сейчас тебя. Прости. Прости…»
– Ну что ж, по-видимому, его дома нет. Оставлю на всякий случай записку.
«Очень хорошо, что ты оставишь записку. Если бы не эти сумасшедшие бабы… Но мы увидимся, ведь мы еще живы…»
Хлопнула дверь сестер. Ефим уходил. «Прости, Ефим! Прости!»
Ведерников был взволнован. До ночи он думал только о Ефиме.
…Не сразу они научились работать вместе. Ефим кого угодно мог вывести из себя своей придирчивостью, которую Ведерников долгое время принимал за ревнивое отношение к нему как инженеру. Ефим не скрывал, что считает некоторые проекты Вадима тривиальными, а Вадим обвинял Ефима в «загибонах». Но однажды за разницу характеров они выпили две бутылки шампанского. После очередной ссоры Ефим объяснил: «Ведерников, твоя голова устроена так, что утюг можно сделать и так, и этак. А для меня существует только один утюг. Не такой и этакий, – а лучший, лучше того и другого. И пока я его не нарисую, я не остановлюсь». «Так ты идеалист!» – схватил Вадим руку Ефима. «А ты несчастный прагматик». И тогда Ведерников сказал: «А почему бы нам не выпить за этих двух господ?!». Воспитание друзей не допускало фамильярности, но в тот вечер, прощаясь, они обнялись.
В последние годы жизнь лишилась прежнего шарма. Началось с того, что за их проект поворотного механизма театральной сцены, уже давно реализованный, им не выдали на руки и десятой части договорной суммы. С ними поступили как с мальчишками. Они узнали, что практика договорных работ теперь запрещена. Они превратились в тех самых производственников «от и до», которых так презирали.
Ночью Ведерников подобрал записку Ефима, она выпала из щели между дверями.
«Дорогой Вадим. Я заходил к тебе – но неудачно. Я предполагаю, что ты жив, здоров и в городе. Конечно, мы с Варварой были бы рады увидеть тебя у нас, но мне неудобно приглашать к себе по многим причинам.
Я сейчас свободен, нахожусь на бюллетене. Зайду к тебе во вторник в шесть вечера. Если это время оказалось тебе неудобным, оставь записку для меня таким же образом. Надеюсь на встречу. Ефим».
Ведерников вышел на улицу. С ним была крысиная мука. Низкое солнце выглядывало из-за домов. Народу на улице было много. Неужели дистрофики направляются друг к другу в гости? Некоторые шли так, как будто вышли от нечего делать на вечернюю прогулку: прямая спина, откинутая назад голова – подумать можно, почетные члены престижных сообществ, но это были скелеты, обтянутые кожей. Их взгляд ушел в себя, на губах не то усмешка, не то спрятанная плаксивость.
Толкучка выглядела, как митинг: все говорили. Оказывается, увеличили выдачу хлеба. Но говорили не о новых нормах выдачи, а об армии, которая пробивается к городу. Называли фамилии генералов, которые Ведерников никогда не слышал. Старик-скелет говорил о сибирских дивизиях. Сибиряки им рисовались сказочными богатырями, которые прибыли не столько для того, чтобы прорвать окружение, сколько чтобы посрамить наших тщедушных солдат, не способных наклепать германцам. Женщина в телогрейке уверяла, что видела тысячу машин, нагруженных тушами мяса. «Я сама видела, сама!» Ей возражали: она видела машины, нагруженные доверху не мясом, а трупами ремесленников, детдомовцев, фэзэушников. «Чтобы больше в кузова входило, трупы нагружают в стоячем положении». Кто-то пустил слух, что блокада уже прорвана, уже ходят поезда, но до времени это скрывается, чтобы люди не бросились на вокзалы.
Ведерников увидел себя разговаривающим с близоруким человеком, упорно доказывающим, что морозы уже сделали свое дело и теперь война «пошла на равных». Тот повторял: «Я – инженер и знаю, что говорю». Ведерников насмешливо требовал, чтобы инженер разъяснил, что значит: война теперь пошла на равных. Близорукий морщился, закрывал глаза, – страдал оттого, что с ним не соглашаются. Наверно, ради снисходительности к себе быстро проговорил Ведерникову в ухо: «У меня вчера родной брат умер». Вадим чуть не ляпнул: «Разве в этом суть?». Все немного сошли с ума. А может быть, и не немного.
На лицах была радость, это и понятно – увеличили нормы, и гордость, гордились тем, что их не забыли, что они не просто несчастные доходяги, а еще нужные люди, о них думают, их идут выручать. Все разговоры состояли из больных преувеличений.
Ведерников хотел бы узнать, насколько увеличили паек, но спросить нельзя – примут за идиота: все знают, а он не знает! – или за шпиона. Хотел бы услышать и об армиях, прорывающихся к городу, – или люди кормят друг друга выдумками?..
Торговля шла бойко. На крысиную муку наменял сахарного песка, говяжьего жира, горсть сушеного картофеля. Все это вместилось в боковой карман его пальто. Долго искал табак, но на деньги никто ничего не продавал. Возложил надежды на человека в башлыке. Тот курил, подходящих к нему спрашивал, не продадут ли они продовольственную карточку.
– У вас не найдется лишней папироски? – спросил Ведерников.
Лишнюю папиросу человек не предложил, но пообещал «оставить». Унизительно стоять рядом с человеком и ждать, когда он соизволит передать тебе недокуренную папиросу, и оскорбительно видеть, как в чужих губах горит та часть папиросы, которую считал уже своей.
– На, возьми! – наконец недовольно проговорил курильщик. Ведерников оторвал заслюнявленный конец и попробовал затянуться. В рот потянулся горький пепел – от папиросы был оставлен один мундштук.
– Гнида! – выдохнул он, задыхаясь от злости.
– Сам ты гнида! – бросил «башлык» ему вслед.
«Как я ослабел!» – бормотал Ведерников, убираясь в сторону. После нервной вспышки руки дрожали, ноги стали словно ватными. «Да, я гнида, но другой гниде не позволю смеяться надо мной…»
Но ничего не мог с собою сделать, – ноги сами вернули его назад. Искать человека было не нужно, его башлык возвышался над толпой. Ведерников несколько раз сжал пальцы в кулак.
– Послушайте, у вас, может быть, найдется несколько папирос? – проговорил он так, как будто они с «башлыком» на репетиции: должны еще раз повторить недавний эпизод, но благопристойно. «Башлык» отшатнулся, но Ведерников удержал его за локоть.
– На, возьми! – человек вытащил из кармана папиросную пачку.
Ведерников не позволил себе ни суетиться, ни выражать благодарность.
– Мне нужны спички.
Их тоже получил. Закурил и протянул «башлыку» деньги.
– Засунь рубли знаешь куда!..
Как мужчина исчез, Ведерников не заметил.
20
В назначенный вторник Ведерников встречал Ефима: тот еще не прикоснулся к двери, – Ведерников ее уже распахнул.
Пока закрывал дверь, Ефим по привычке направился в гостиную, где прежде за окном по вечерам виднелась неоновая реклама: «ПЕЙТЕ ПОЛЮСТРОВО, МИНЕРАЛЬНУЮ ЛЕЧЕБНУЮ ВОДУ!»; когда пировали после защиты проекта, добавляли: «И запивайте коньяком».
Говорить Ефим начал еще в прихожей:
– Ты отправил своих, а я не успел. Теперь поздно. Все поздно. Где ты служишь? Мои соседи рассказали, что, когда нас не было дома, приходил какой-то военный. Мы с Варей думали, заходил ты. Ты не в армии?.. Тебя отозвали из армии?..
– Как тебе сказать… Мое положение?.. Неопределенное, вот что можно сказать…
Ведерников снял с печки чайник, заварил чай. Несколько реквизированных у «башлыка» папирос выложил на стол. Удивленный благодарный взгляд Ефима был обращен неизвестно к кому. Ефим всегда был немного отвлеченным, и сейчас его мысли блуждали где-то далеко от этой кухни.
– Я рад, что застал тебя. У тебя тепло… Сегодня у меня выходной день. Вчера приходит нормировщик и говорит: «Ефим Степанович, у вас по графику восьмого февраля выходной день», – а я только что, после бюллетеня, пришел на завод, – о графиках я слышал лишь в начале войны…
Ефим притянул чашку горячего чая и пальцами обнял ее. Опустил голову, задумался, кивая своим мыслям. Ведерников еще не верил, что можно вот так, как Ефим, прожить полгода в этом несчастном городе, и, кажется, ни на йоту не измениться.
– …Ты верно назвал наше положение неопределенным. Два дня назад иду на четвертый участок, там давно никто из управления не бывал. Никто не интересовался, есть ли там хоть один живой человек. Лестница обвалилась – попал снаряд. Один проход завален, другой забит досками. Но есть пожарный проход, поднимаюсь. Пусто, тихо, потом вижу, кто-то шевелится. Двое: токарь и мастер. Оказывается, они двое продолжают выполнять заказ. И представь, полученный еще до войны: резьбовой переход…
…Я говорю мастеру – выдайте цанговый патрон. Мастеру холодно, в рукавичку отвечает: «Надо спросить у начальника участка». Оказывается, в конторке обитает еще один дух: топит буржуйку промасленной ветошью. Дух отвечает: не могу, напишите требование на инструментальный отдел, и если инструментальный отдел подпишет, никакой сложности не будет. Я стою и не могу понять, какой сложности не будет. Он не знает, никакой сложности давно нет. Никакого инструментального отдела не существует. А его бывший начальник убит в январскую бомбежку…
…Каждое утро я прохожу пятнадцать остановок. И обратно пятнадцать. Нас – тысячи. Я задаю себе вопрос: мы поддерживаем существование завода или завод – наше?..
…Директор на совещании о подготовке двух цехов к ремонту танков сказал: увеличивается подвоз продовольствия, уже сейчас можно было бы заметно увеличить выдачи по карточкам, но необходимо сделать запас. Меня, Вадим, удивило это «но». Что значит «но» для того, кто умрет сегодня или завтра – для всех, кто не имеет подкожного запаса?.. Неужели это непонятно?! Умершие не воскреснут, когда запасы успокоят тех, кто их переживет…
…Не знаю, как ты, а мне каждое утро кажется, я жил когда-то очень давно. Я уже не понимаю, почему каждое утро встаю и иду на завод. Мне каждое утро кто-то должен объяснить, где я и кто я. Что рядом со мной жена. Ее имя Варвара. Что в кроватке уже нет Танечки и никогда уже не будет. Варвара говорит: «Котя, вставай!». Я должен встать и идти на завод. Зачем?.. Передвигаться по пустым цехам, греться около камина в заводоуправлении?.. Я смотрю на нее и должен поверить, что когда-то она была красивой. Я поднимаюсь, потому что у меня не хватает сил больше смотреть ей в лицо. Чем больше горечи, тем больше бодрости, если можно назвать бодростью способность волочить ноги. Но я, поверь, горд. Сам не знаю отчего. Я никогда не был таким гордым, как сейчас. Я горд до комизма. Я понимаю молчание идущих. Мы не можем выразить свою гордость иначе, чем молчанием и волочением своих цинготных ног…
Голос Ефима прерывается и становится все тише:
– Говорят, что город решено взор-р-р-вать. Чтоб оставить немцам только раз-в-в-в-а-лины… Некоторым людям дадут дополнительный паек – и они с-с-с-делают это. Ты ни-чего не можешь сказать по это-му поводу?..
Ефим пробует найти в полутьме глаза своего друга.
– Ты бы мог прийти с Варварой…
– Она собралась сегодня немного постирать… Опухает Варвара. Если хочешь знать, я за нее не боюсь. Она будет жить вечно. Если она мне скажет: «Какой ты мужчина! Ты ни на что уже не годен!» – я не протяну и недели. Утром, как прежде, подает мне полотенце. Каждый день у меня в кармане чистый платок, выстиранный неизвестно как. На улице выпрашивает у солдат курево, потому что я…
Ефим закинул голову на спинку стула. Открылась тонкая шея, которую ему не удалось хорошо пробрить. Речь его еще течет, но разобрать слова почти невозможно.
– Ефим, послушай, – Ведерников придвинулся к другу. – Ты очень плох. Выпей еще чаю. У меня есть еще вот такие лепешки.
– П-п-позволь лучше мне взять еще одну папироску.
– Да, конечно, но послушай. Нам нужно найти выход. Мы еще можем отсюда вырваться. Никому не нужны ни твоя смерть, ни Варвары. Немцы войдут в город, когда он будет пустым. Но не надо падать духом. Еще не все потеряно. Надо думать о спасении – и мы с тобой придумаем. Неужели мы никогда с тобой не выпьем «777»? А?.. Ефим!..
– Мне надо идти, – четко, с упорством произнес Ефим. – Раньше, – он улыбнулся темным ртом, – я вызвал бы такси. Я передам Варваре от тебя привет. Хорошо, что я застал тебя. Я понял тебя… Но ты еще не все понял. Все сейчас поступают единственно возможным для себя способом. Мы не знаем лучших путей, знаем только свои…
– Я тебя провожу… Не возражай…
– Мне понравился твой чай. Где ты его достаешь? Впрочем, я не знаю, чем Варвара чай заваривает, – корочкой хлеба?..
Ефим надевал пальто, а Ведерников завернул в тряпку стакан гороха, лепешки. Кулечек чая тоже сунул в карман пальто друга.
– Это для Варвары.
На улице метель. За белыми хвостами вихрей они почти не видели друг друга. Чтобы продолжать разговор, нужно было кричать. Где-то рвались снаряды, – снег будто переставал идти, когда слышался тяжелый и глухой удар. То тут, то там на снегу чернели фигуры. Какими жалкими теперь представлялись Ведерникову свои призывы к самоспасению.
Ефим слаб и медлителен. Лицо побледнело от холода. Ведерников на углу улицы трясет его руку. Ефим что-то говорит, но сам понимает, его голос не слышен – пальцем в перчатке показывает на свое горло. Ведерников на глазах друга увидел слезы. Да, ведь они прощаются! Прощаются навсегда…
Вспомнил, как однажды, потеряв в споре терпение, Ефим ему выкрикнул: «Вадим, перестань, наконец, мучить истину!».
21
В середине марта Ведерников встретился с Машей: запиской, засунутой в дверную щель, она предложила встретиться «на том же месте». К этому времени прекращение их встреч он признал предусмотрительным, умным и неизбежным.
Маша по-чужому смотрела в сторону. Она пришла сказать, что они с девочкой уезжают.
– Я прошу тебя все-таки ко мне зайти.
Маша почти прокричала:
– Зачем?! И это невозможно. Лиза дома одна.
– Хорошо, хорошо… – пробормотал Ведерников.
Маша смягчилась:
– Ты можешь меня проводить.
Но завыли сирены: объявление тревоги запоздало – зенитки уже открыли пальбу. Будто чтобы обнажить всю стыдную жизнь истязаемого города, весь район осветило мертвое голубое зарево осветительных бомб. Все черты улицы, домов, лиц сместились и стали похожи на театральный вымысел. На пороге бомбоубежища Ведерникова с Машей толкали, и они подталкивали спускающихся в подвал людей.
Никого нельзя было рассмотреть, – закопченные керосиновые лампы, повешенные под потолком, раскачивались. Раздались вопли ужаса, когда непонятно из каких нор, дыр, отверстий в подвал хлынула уйма спасающихся крыс, – они перепрыгивали друг через друга, бросались на ноги людей, забивались в углы, их обнаруживали в вещах, в снятой обуви. Их били, гнали, пока серая армия не растворилась во мраке удаленных углов подземелья. Все знали, что они кормятся трупами и догрызают еще живых беспомощных людей.
Маша торопливым шепотом пересказала свое, уже обдуманное решение. У нее с девочкой выход один: уехать. Чем быстрее, тем лучше. Знает, что ее отъезд в жизни Вадима ничего не изменит. Рассказала, что поедут на машинах. Говорят, что машины бомбят, – «а здесь?!». Многие в пути замерзают, – «а тут?!». При посадке всех строго проверяют, некоторые лезут без разрешения. Ее колонна отправится на Большую землю послезавтра вечером. Она уже знает номер своей машины. Обязательно нужно с собой взять продовольственные карточки. Очень пригодился бы термос. Накануне получения разрешения на выезд ей приснился хороший сон. Все будет хорошо. И ей, и Лизаньке…
Ведерников молча слушал женщину, решительно определившую свою дальнейшую судьбу. После отбоя воздушной тревоги проводил ее до дома. Сказала:
– Мне это уже не нужно, – засунув ему в карман два брикета гречневого концентрата и несколько кусков пиленого сахара.
– Маша, я тебе благодарен… Ты славный человек… Не подумай лишнего, я никому не сделал зла, но помни: ты никогда меня не видела и не имела со мной отношений. – И повторил, заглядывая ей в глаза: – Никаких!..
– Какое мне дело, – ответила Маша с бо┬льшим равнодушием, чем Ведерникову хотелось бы. – Я пошла…
Он продолжал стоять в начале темной лестницы. Шаги Маши были уже не слышны, когда услышал ее голос:
– Ну иди же домой!..
Ведерников был подавлен: это было второе прощание и тоже навсегда.
22
У Ведерникова мания: со всех сторон сквозит холодом. Он искал эти невидимые щели по всей квартире, тряпками и бумагой затыкал подозрительные места. Затравленный этой заботой, пережил понос. Лечил его голодом и сном. Снилось одно и то же: его пригласили на застолье… Приходит, стол заставлен яствами. Мертвая тишина. Никого нет, но знает: за ним наблюдают, и от того, как он себя поведет, зависит его дальнейшая судьба… Ему известно, среди всех яств спасительно лишь одно! Он должен не ошибиться… – и просыпался изнуренным, проблуждав всю ночь меж столов, уставленных вазами с фруктами, салатницами, судками с маринадами, блюдами с копченостями, пирожными… готов был протянуть руку к одному из яств, предвкушая насыщение, – спазмы перехватывали горло. Просыпался, как задыхающийся висельник, отплевывая слюну с желчью. Кто-то его торжественно оповещал: «Это была твоя смерть!».
Днем стал вспоминать беженца, обозревая тающие остатки его наследства. Представлял, как раздается стук в дверь, спрашивает: кто там? – и слышит: «Откройте, я тот беженец, помните?..». Давно решил, примет его дружески, – как экскурсовод, подведет к чулану: «Помните, вы здесь оставили свои мешки?». Потом расскажет о нападении крыс, о сражении с ними… приведет на кухню, покажет, как хранил спасенное продовольствие, и объяснит, что самого давно бы уже не было на свете, если бы оно не спасало его. Покажет беженцу: вот что сохранилось на сегодняшний день. Ему представлялось, что эта вымышленная встреча обязательно закончится тем, что колхозник предложит разделить остатки еды пополам, поговорят и разойдутся друзьями. Таким он хотел бы видеть финал.
…Во рту замечает постоянный вкус крови. Шатаются зубы, полезли волосы. В томе энциклопедии нашел слово «цинга».
…Перестал опасаться выходить на улицу. То, что не сделают ему люди, сделают голод и болезни. Ему казалось, он становится выше ростом, земля все более отдаляется от него. Останавливался. Спрашивал себя: «Еще походулить?» – и усмехался своему озорству.
…Однажды заметил: за ним идут двое – мужчина и женщина. Останавливался и спрашивал эту пару охрипшим голосом: «Что вам от меня надо?». Они тоже останавливались, отводили глаза в сторону и продолжали идти за ним. Он готовился им высказать, кто они такие: «Шакалы! Хамье! Блокадные крысы! Шваль!.. Я набью вам морды!», – обернулся, улица была пустой.
Поднялся по лестнице – и увидел дверь в квартиру полуоткрытой. «Они уже здесь!» – усмехнулся, испытывая удовольствие от возможности проучить преследователей. Но в квартире никого не было. Не мог поверить, что оставил квартиру незакрытой. Такого с ним еще не случалось.
В конце марта, греясь у буржуйки – теперь он жег комнатный паркет, – Ведерников решил: «Я реабилитирую себя. Напишу заявление. Потребую, чтобы меня восстановили на прежнюю работу и дали рабочую карточку. Вот-вот, именно потребую». Вытащил из ящика стола все свои бумаги, написал заявление.
«Документы мои в порядке. И трудовая книжка, и диплом, и свидетельства об изобретениях. Членские книжки профсоюза и члена МОПРа – тоже что-то значат».
Подготовил к визиту в дирекцию завода выходные брюки, рубашку и пиджак. Он скажет Курагину: «Я знаю, из ополчения вы хотели меня вернуть на производство, но, к сожалению, по стечению обстоятельств я только сейчас могу приступить к работе. Я сохранил чертежи всех своих рационализаций». Предвидит, Курагин встретит его благосклонно.
Ночью его разбудила ужасная догадка: на завод ему не попасть, – записывая в ополчение, его обязали вместе с паспортом сдать военкому заводской пропуск.
Утром пушки громили центр города, а в середине дня начался воздушный налет. Ведерников поднялся на чердак за снегом и увидел мессершмитт полковника. Оставляя за собой конвекционный след, самолет кувыркался в небе, вырисовывая фашистскую свастику. Какое, однако, самохвальство! Как важно им верить в свое господство и в свою непобедимость! «Полковник, лучше бы вы рекламировали баварское пиво!»
В этот же день встречный военный остановил его каким-то вопросом. Ведерникову потребовалось время, чтобы обойти человека в белом полушубке, – в это время он думал о немецком полковнике и о «дури по-немецки». Они надеются уморить город голодом и при этом расстреливают его из своих «толстых Берт», сокращая число едоков. Спесь лишила их главного – рациональности, – и решения принимающих, и эти решения исполняющих. А вот каждый вывезенный из блокады горожанин повышает эффективность снабжения через Ладогу в два раза!.. Мысль об этом парализовала смысл всех проблем: голода, тепла, работы, семьи, своей дальнейшей судьбы. Обдумал ответы на вопрос: «Почему я еще здесь?».